Текст книги "Юморески и другие пустячки"
Автор книги: Петер Карваш
Жанры:
Прочий юмор
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Соблазнительная барышня из Парижа
Мне не совсем ясно, почему в связи с чудаками, имеющими своего конька – что-то там они собирают, чему-то поклоняются, чем-то самоотверженно занимаются, хотя их никто к этому не принуждает,– непременно говорят о страсти, об одержимости. Совсем ведь наоборот: в наши дни любители и коллекционеры – люди в основном методичные, поклонники рациональной системы, ради которой они готовы хоть на плаху.
Насколько я понимаю, быть одержимым – это значит загореться, потерять голову, увлечься безудержно, не думать о пользе, о логике, о последствиях. По-моему, тут что-то не то!
Скажем, мои друзья-филателисты – высококвалифицированные и целенаправленные знатоки своего дела; они разбираются в толстых каталогах, поглощают специализированные журналы, со знанием дела дискутируют на марочных биржах, изобличают фальсификаты научными методами и даже развивают деятельность, которую иначе как коммерцией не назовешь.
С собирателем кактусов вам без знания латыни уже и поговорить невозможно; на этих колючих чудовищах из Мексики или Австралии он собаку съел, все тамошние климаты, географические и гидрографические условия знает как свои пять пальцев. Ему бы лекции читать по географии, ботанике и первой помощи при заражении крови.
Один мой знакомый собирает миниатюрные паровозы и вообще модели поездов; я не удивлюсь, если в понедельник он выйдет на работу в должности машиниста, начальника станции или генерального директора Восточной железной дороги. Еще один разыскивает часы с кукушкой, их у него уже целый склад; не дай вам Бог заговорить на эту тему – он тут же прочтет вам неописуемо скучную лекцию на семь часов.
Словом, никаких следов какой-то там одержимости – сплошная эрудиция, специализация, безупречная ориентация. Сегодня каждый настоящий любитель способен защитить диссертацию в своей области.
Лично я фотографирую.
Страстный ли я фотограф, об этом не мне судить; в конце концов, спокон веков степень страсти лучше определяет ее адресат, нежели тот, кто ею одержим. Бесспорно лишь, что удачная фотография требует определенного техминимума, если мне будет позволено позаимствовать это расхожее словечко. Напротив, опыт нас учит, что страсть, одержимость ведет скорее к нарушению, чем к соблюдению норм и предписаний: технических, но также и этических, общественных, по технике безопасности – и несть им числа. Это даже и без коньков; ну а когда они есть – тогда тем более.
Итак, я фотографирую. Может, и не одержимо, но по меньшей мере усердно. Как и все фотолюбители, я стараюсь, чтобы снимки были по возможности хорошими, правда, не без последствий: мои бывшие друзья подразделяются на тех, кого я не захотел фотографировать, после чего они оскорбились и отреклись от меня,– и на тех, кто поступил точно так же, потому что я их сфотографировал. Земной шар для меня тоже подразделяется на места, которые я сфотографировал, и места, где я еще не побывал.
Их соотношение постепенно изменяется в пользу первой группы; я был, например, в Саутгемптоне, Трогире, Барбизоне, Переделкине, Кальяри и Оливео; в связи с непреодолимыми препятствиями я не побывал еще в Гемере, в Будейовицах и на братиславской улице Исидора, ученика Сомолицкого, как об этом бесстрастно, с безличной объективностью свидетельствует мой фотоархив.
He-страсть фотографирования и не-одержимость путешествиями сливаются у меня, так сказать, в диалектическое единство. Без фотоаппарата я из дома ни ногой. К счастью, оба вида деятельности строго регламентируются: семейным бюджетом и отделом виз.
Тем не менее по какой-то ошибке или по милости судьбы может случиться, что человек вместе с фотоаппаратом попадает, например, в Париж.
Я знаю людей, которые были в Париже и каждый день спали до девяти утра; или ложились спать в девять утра; или даже в девять вечера; или тратили почти все деньги на свитера или на монографию о Вольтере; или просидели все время в одном бистро на Рю дю Кардинал Малерб и дискутировали там; иными словами – не фотографировали. Человек имеет право быть ненормальным на всевозможные лады – например, не фотографировать.
Я вел себя нормально: не завтракал, спал в закутке для лилипута, с окном, выходящим в вентиляционную шахту, в театры ходил на стоячие места, будучи трезвенником, пил только вино (а не сногсшибательные и сногсшибательно дорогие безалкогольные напитки) и фотографировал. Париж, включая Версаль и Фонтенбло, я видел только правым глазом. Можете бросить в меня камень, если хотите.
Но зато теперь весь Париж мой. Я изъял его из бренности истории и из географии Французской республики. Я провез его в целости и сохранности через все таможни.
Люди, прожившие в Париже всю жизнь, не понимают, почему иностранец столько фотографирует, почему, например, не присядет в Люксембургском саду погреться на солнышке, не заглянет в Булонский лес на лекцию по философии или не влюбится в официантку. Люди, прожившие здесь несколько лет – встречаются и такие в среднеевропейских литературах, в том числе и в нашей,– знают, что, пусть бы иностранец фотографировал Париж еще сто лет, все равно он не уловит даже осколочек этого фантастического города.
Человек, который приехал в Париж на семь дней и семь из них должен (или должен был бы) отсидеть в конференц-зале, на пятый день придет к заключению, что весь город у него в кармане и в кассетах с пленками.
И все они будут правы.
Что касается меня, то я ошибался: мое пребывание в Париже уже близилось к концу, когда я обнаружил оригинальный, буквально невиданный вид на Эйфелеву башню с террасы Музея изящных искусств. (Оригинальность и невиданность заключались в том, что этот вид встречался в любом киоске на значительно меньшем числе открыток по сравнению с остальными.) Я приготовился было эту панораму снять («взять» – вот оно, точное слово), но...
Чего-то в этом кадре не хватало.
Я не сразу смог понять, в чем дело: освещение было идеальное, Эйфелева башня позировала безотказно и на нужном месте, на переднем плане вырисовывалось сверхсовременное здание музея, набережная Сены уходила вдаль живописными зигзагами, как ей было положено, стоял изумительно спектральный июньский день, к композиции будущей фотографии было не придраться, она имела надлежащую глубину и асимметричность, атмосферу и гармонию красок...
И тут до меня дошло: этой кощунственной красоте необходимо живое существо, ребенок или женщина.
Я торопливо осмотрелся. На ступеньках сидела какая-то девушка, углубленная в излюбленное занятие сотен тысяч парижанок: красила губы. Я решился.
– Мадемуазель,– обратился я к ней вежливо с едва заметным (для меня) южнословацким акцентом,– сделайте мне одолжение, станьте вон там – на одну секундочку!..
Она посмотрела на меня крайне удивленно, словно не понимала, о чем я ее прошу. Ее удивление удивило меня: парижанки не удивляются, когда с ними заговаривают под открытым небом.
Я повторил свою просьбу в пределах моего словарного запаса, все еще не понимая ее явное удивление, приправленное – или мне показалось?– легчайшей иронической улыбкой. Наконец она кивнула: «Что ж, пожалуйста»,– и направилась к нужной мне точке.
Бог его знает почему, но когда я фотографирую свою жену, мы дискутируем минут двадцать, как и где ей стоять; как только мы придем к соглашению, она вдруг решает, что ей нужно переодеться, а тем временем солнце заходит. Эта незнакомая барышня тут же стала на нужное место и заняла идеальную позицию. Только через объектив аппарата я заметил, что она ведь необычайно привлекательна. Меня это вполне устраивало.
Правда, «привлекательная» – не то слово: она была нереально совершенна, была безупречна на грани неправдоподобия. Загорелая, черноволосая, глазищи как бриллианты, одетая по моде будущей весны, ненавязчиво улыбчивая, с точно угаданной дозой меланхолии, с фигурой Венеры, ежедневно занимающейся гимнастикой и прыжками в воду, которая скромно, но отчетливо обрисовывалась под ее нарядом.
Я сделал снимок, словно продекламировал стихотворение.
– Еще разок,– попросил я ее.
В одну секунду она изменила позу. Опять она была неслыханно фотогенична, хотя из Венеры превратилась в Джоконду. Затвор моего фотоаппарата исполнил арию из «Фауста».
– Еще разочек?..– спросил я несмело, но ненасытно. Предо мною стояла совсем другая женщина: Жорж Занд, потом Лукреция Борджиа, Анна Каренина, Милка Вашари.
– Благодарю!– воскликнул я под конец на верху блаженства.– Тысячу раз благодарю! Вы были изумительны!
(У меня еще оставалась пленка, но, как говорится, хорошенького понемножку, даже когда ты фотографируешь.)
Она опять окинула меня этим удивленным, слегка озадаченным взглядом, словно не расслышала меня. Я повторил свою благодарность более обстоятельно, использовав стих из Верлена, единственный, который я знал; она и в жизни была такая же красавица, как в объективе.
Она сказала мне через левое плечо:
– Пятьсот франков.
– Простите?..
– С вас пятьсот франков,– спокойно повторила она.
У меня голова пошла кругом. Видимо, заметив это, она спросила (скептически, чуть-чуть разочарованно и с легким налетом веселья):
– Вы меня не узнаете?..
Я затряс головой, которая у меня и так кружилась (но об этом я уже упоминал), и решил представиться.
– Генриетта,– сказала она, как бы открывая мне тайну.
– А дальше?– спросил я с надеждой на разъяснение, на примирение и на компромисс.
– Дальше ничего. Просто Генриетта. Вам этого мало?– она посмотрела, на меня так, словно уличила в чем-то нехорошем. – Вам это ничего не говорит?
Я опять замотал головой, понимая, что бесповоротно компрометирую себя.
– Я фотомодель,– доверительно информировала меня она, заняв позу мадам де Помпадур с легкой примесью Красной Шапочки и щепоткой Марии-Антуанетты.– Говорят, самая высокооплачиваемая фотомодель в Париже. А вы иностранец, верно?..
Тут я вспомнил, что при своем приходе заметил у подножия лестницы, несколько профессиональных камер на массивных штативах. Выходит, это из-за нее... Конечно, а как же иначе – в эту минуту снизу донеслось:
– Генриетта, вы готовы?..
– Сейчас,– недовольно откликнулась самая высокооплачиваемая фотомодель в Париже, а также в департаментах Сена и Луара, на этот раз в позе Марии Стюарт.– Откуда вы?
– Из Чехословакии.
– Ах, вот оно что,– сказала она и улыбнулась.
В этой улыбке было все: глубокое понимание ситуации чехословацкого туриста в Париже, капелька озорства, кокетства, секса и международной солидарности, зеркальное отражение этого чудесного июньского дня, а также первопричина обаяния и фирменный знак безукоризненной барышни: это была неотъемлемо парижская улыбка – и к тому же бесплатная.
– Бон,– сказала наконец Генриетта (ничего больше, просто Генриетта) с пониманием и вздохнула, как бы смирившись с неизбежностью дружеской уступки.– Я дарю эти снимки вашим друзьям, идет?
Она помахала миниатюрной ручкой с большими перстнями и убежала; вскоре она работала для журналов усердно и, как всегда, на все сто.
Зарабатывала, наверное, те пять сотен, которых она лишилась.
– Ну, ты у нас мешком пришибленный,– сообщил мне в самолете мой приятель, еще один участник международной конференции, который предпочел фотографированию официантку или что-то в этом роде.– Почему ты не продал эти снимки какому-нибудь иллюстрированному журналу? Мы могли бы пожить еще две недели в Париже как магараджи! Понимаешь?!
Я понимал.
Господи, подумал я, как хорошо, что мне не пришла в голову эта идея, она отвратительна. Разменять на деньги такую улыбку... Это был привет и дар моим друзьям, и я везу его им домой. Это была улыбка Офелии, и Жанны д'Арк, и леди Макбет, озорной девчонки с Монмартра, звезды многокрасочных журналов, моей фотомодели на десять минут, навеки моей.
Снимки, плоды необузданной фотографической одержимости, удались и предоставляются в распоряжение моих друзей с 14 до 16 часов ежедневно, кроме выходных и государственных праздников.
Бесплатно.
Изобретательная барышня из Варшавы
Владельцев легковых автомобилей (которые, кроме собственной машины, не располагают служебной «шестьсоттройкой» или даже двумя и потому пользуются своей машиной) дорожное братство разделяет на две категории: на тех, что «подвозит», и на тех, что «не подвозит». Я, например, принципиально не подвезу. Подвезу, но не принципиально, а если хотите, беспринципно.
При поездках на большие расстояния и по хорошему шоссе, словом, при спокойной езде бывает скучно; кроме того, бог знает почему, за границей тебя не покидает наивная надежда столкнуться с каким-то сюрпризом, ты на это настраиваешься, на неожиданные повороты и капризы судьбы, так сказать, на приключения – как будто дома ты от них застрахован. Сюрпризы же эти могут выглядеть по-разному.
Лично я превыше всего ценю непрошеных пассажирок, которые советуют мне, как выпутаться из сложных дорожных ситуаций, и ворчливо комментируют мои ошибки и нарушения; а еще я очень люблю увесистых пятидесятилетних дам, которые грозятся выцарапать мне глаза, если я до них пальцем дотронусь, и соблазнительных красоток, которые, поманивая мизинцем, останавливают меня, закутываются в мое теплое пальто и до самого места назначения, расположенного в трехстах километрах, спят здоровым и освежающим сном.
В конце концов этот опыт приводит к тому, что человек вместе со свежими рубашками прихватывает и свой проверенный скепсис, перестает навязывать судьбе свойства, которых она иметь не может, например, щедрость или юмор, и сосредоточивает внимание на банальных и малообещающих вещах, например, на дорожных знаках. Это снижает шансы на невероятное приключение, зато повышает шансы возвращения целым и невредимым.
Исключение, которое я намереваюсь описать, имело индивидуальные особенности, хорошо различимые даже при недозволенной скорости, а не то что при 90 км/час. Исключение стояло, нет, красовалось на обочине и размахивало ярким платком, хотя никакой необходимости в этом не было. Исключение было женского пола, и если под индивидуальными особенностями мы подразумеваем физические достоинства, то об этой девушке нельзя было сказать, что она их скрывала. Она была облачена в купальный костюм, который, так сказать, скорее кончался, чем начинался; верхняя его часть состояла из ленточки, которую я сперва по ошибке принял за две полоски лейкопластыря; юбка была не шире скромного браслета и вряд ли больше его по диаметру и периметру. Еще Леонардо да Винчи считал человеческое тело вершиной красоты и совершенства – хотя нет никаких доказательств, что он бывал в Польше. Я там был и горячо поддерживаю его точку зрения.
Я сделал то, что сделал бы на моем месте великий Леонардо и все известные мне мужчины, независимо от их исторического значения; я резко затормозил.
Я опустил стекло, и барышня, махавшая мне с такой грацией, приблизилась ко мне, ослепительно реальная и радиоактивная: от нее веяло знойным летом, кремом для загара и симпатиями, которые, как я вскоре сообразил, относились не ко мне, а к моему транспортному средству. И все равно она была не фата-морганой на залитых солнцем польских равнинах, а каким-то сухопутным и невооруженным изданием сирены варшавского происхождения.
Голосом Эллы Фитцджералд она спросила, не едет ли пан в Варшаву.
Полагаю, я ответил бы утвердительно, даже если б она спросила, не едет ли пан на остров Маврикий.
Примерно с тремя подтекстами она спросила, есть ли у пана свободное место в машине.
Я указал на сиденье рядом со мной, и оно послушно стало демонстрировать, до чего оно свободное. Я сделал жест, который дает будущим императрицам понять, что трон свободен и ждет их не дождется.
То, что последовало, можно смело отнести к числу сюрпризов. Из близлежащего кустарника вылетели спринтерским темпом трое молодых людей спортивного вида, с рюкзаками, и не успел я опомниться, как моя «шкода» была битком набита под самую крышу.
Барышня от всей души поблагодарила пана и выпрямила свой стан, стройный, как пальмы на острове Маврикий, если они там есть.
Я спросил с легким акцентом, не едет ли пани с нами.
«Но как?– она посмотрела на меня невинно-удивленными лазоревыми глазами,– ведь машина пана полна!» Она даже слегка удивилась, что пан об этом не знает. Она весело помахала пану на прощанье и при этом снова выпрямилась, сияя на солнце, но также и из собственных источников.
– В чем дело,– нетерпеливо, чуть ли не возмущенно спросил меня сосед,– почему мы не едем?
Я тронулся. Мне сообщили, что я везу будущего архитектора-урбаниста, будущего атомного химика и бывшего будущего искусствоведа, ставшего известным битовым певцом. Меня же еще и посрамили тем, что я его не знаю.
В ближайшем городке я выключил двигатель и раз десять сказал «пся крев», чтобы все выглядело правдоподобно. Затем сообщил попутчикам, что двигатель заглох и было бы желательно потолкать машину километра два-три. После короткого совещания они нашли другое решение, мрачно высадились, сели на автобус и скрылись за поворотом.
Я же произвел несколько операций в такой последовательности: разгрузил багажник и забаррикадировал своим движимым имуществом задние сиденья «шкоды». Потом проштудировал карту, надел солнечные очки, сделал разворот и направился к месту встречи с чудесным явлением. Не доезжая до него, я свернул на проселок, сделав крюк, вернулся на шоссе и через четверть часа приближался к месту, где останавливала машины уже знакомая мне польская барышня, гибкая, как вербовый прутик, обнаженная, как Афродита, и заметная, как Статуя Свободы в Нью-Йоркском порту.
Я притормозил, уже проехав мимо нее, ясно давая понять, что поначалу не думал об этом, но что ее аргументы меня убедили. Она приблизилась ко мне оленьими прыжками, как при замедленной съемке.
Не едет ли пан в Варшаву? (Щебетание, воркование, соловьиные трели.)
Я энергично кивнул и стал ждать: что дальше?
Нет ли у пана свободного места?
Я молча посмотрел на единственное свободное сиденье.
Галька в бикини (или Мария из Вила-Новы в переодетом виде, или с кем еще я имел честь) пропела в сторону кустов:
– Одно место! Янек, твоя очередь!
– Я хочу ехать с Матильдой!– обиженно запротестовал невидимый Янек.
– Ага,– сказала Марышенька и приложила палец к губам.– Тогда Джимми!
– О'кэй! – сказал эбеново-черный Джимми и так хлопнул дверцей, что на противоположном крыле лопнуло зеркало. Это был, как я вскоре выяснил, легкоатлет-рекордсмен из Ганы, он же медик в последнем семестре.
Повторять фокус с заглохшим мотором я не отважился; по-моему, Джимми запросто дотолкал бы меня одной левой до самого Северного моря. Я, напротив, купил ему в ближайшем городке билет до Варшавы и погрузил его вместе с его сияющей улыбкой в пассажирский поезд.
Я стал заклятым и упрямым врагом собственной судьбы.
На этот раз я повторил свой маневр с небольшой поправкой. Перед возвратом на шоссе я вышел из машины, пересек поле и приблизился к загадочному месту с тыла. За кустами загорала, играла в карты и дискутировала веселая молодая компания; лишь двое-трое стояли наготове со своим багажом и дожидались сигнала девушки, которая в одиночку брала на абордаж автомобили и загружала их своими подопечными, группами и поодиночке – скорее всего в списочном порядке. Укрывшись за молодыми осинами, я любовался на нее: она работала крайне эффективно, щедро одаряя водителей попутчиками.
Я подождал, пока она отгрузила последнюю парочку, бросился к машине, выехал из-за поворота и остановился, точно перед сиреной.
Сирена была занята довольно неожиданной деятельностью: она одевалась. Это трудно объяснить, но мне казалось, что одевается она так же, как монтер или механик снимает свой комбинезон после отработанной смены. По-видимому, прежний наряд был ее прозодеждой.
– Добрый день,– сказал я.
– А, это вы?– Она даже не удивилась.
Она только что застегнула целомудренную блузку. Есть вещи непознанные, но не непознаваемые: так или иначе, в одетом виде она выглядела еще красивее и привлекательнее.
– Да,– сказал я,– мы уже встречались.
Она кивнула:
– В очках и без них,– и застегнула «молнию» на длинной, до земли, юбке.
– Если не ошибаюсь,– констатировал я,– вам нужно в Варшаву.
Она расчесывала распущенные волосы. У нее была душа. У нее был темперамент. Она была искренна.
– Вы не ошибаетесь,– сказала она.– Почему вас это интересует?
– Совершенно случайно у меня есть свободное место,– и я показал ей его.
– Я вижу,– возразила она,– но я уже всех отправила.
– И кто же эти все?
– Весь международный молодежный лагерь,– сообщила она, извлекая из кустов рюкзак.
– Позвольте спросить, кем вы работаете?
Мне было позволено. Я полагал, что имею дело со студенткой консерватории, хотя у нее были все предпосылки, чтобы стать звездой мирового стриптиза.
– Референтом по транспорту.
Я распахнул дверцу «октавии». Никогда не думал, что она способна распахиваться до такой степени.
– Извините,– она одарила меня улыбкой и обошла капот моей машины. Рядом со мной остановился молодой человек на мопеде, обнаженный по пояс, с огромным сомбреро на голове.– Извините, но...
Она вскочила на заднее сиденье и крепко обхватила юношу. Мопед затарахтел и исчез за горизонтом.
Когда я возвращался, дождь лил как до ведра.
Дороги были обрамлены промокшими людьми любого возраста и пола, они голосовали, жестикулировали, умоляли подвезти. Всякий раз я сбавлял скорость, демонстрируя пустую машину, особенно когда замечал одинокую фигуру изящной красивой молодой женщины (в Польше они почему-то встречаются чрезвычайно часто). Затем давал газ и безжалостно исчезал за горизонтом.
Говорят, что месть сладка, но это предрассудок. У нее отвратительно кислый вкус, как у того винограда, который был недоступен лисе.