Текст книги "Чужие края. Воспоминания"
Автор книги: Перл Бак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
В сентябре большая жара спала, и одним прохладным ветреным утром у Керри родился сын, которого она назвала Клайд, – темноволосый, голубоглазый крепыш. Керри, взглянув на пухленького здорового ребенка, не могла не удивиться, как ее истощенное тело сумело породить такого цветущего и сильного младенца. Но прохлада и ее исцелила, и ее тело вновь обрело свое великолепие и выносливость.
* * *
В целом же это были для нее счастливые годы. Мало-помалу она возвращалась к своим заботам о людях, снова открыла свою маленькую лечебницу для матерей и младенцев, давала уроки чтения, и опять местные женщины гурьбой шли к ней за советом и помощью. Но и в этих хлопотах она не забывала о детях. Лечебница располагалась в домике у ворот, а уроки и беседы она проводила в той комнате, откуда виден был двор, и она всегда могла выглянуть из окна и посмотреть, как там дети.
На все это шло время после обеда. А по утрам она занималась с Эдвином, уже взрослым, развитым не по летам парнем, и не успела опомниться, как и Конфорт потребовала, чтобы ее учили читать. Трое ее детей росли как на дрожжах, крепкие, славные, сообразительные. Они тонко чувствовали цвет и музыку. Этой американке надо было, полагаясь лишь на собственное чутье и знания, приобщить их ко всему, что несла в себе Америка и что им принадлежало по праву. В первую очередь она думала в это время об Эдвине, который вырос в длинного парня, слишком легко справлявшегося с уроками и всеми ее заданиями, что вряд ли шло ему на пользу. Она не хотела, чтоб у него оставалось время бездельничать и шляться по улицам. Американская семья, на которую она возлагала столько надежд, скоро уехала, и снова только она одна составляла ему компанию. Она постоянно боялась, что не сумеет воспитать детей в американском духе и, вопреки всем ее усилиям, восточная лень, восточное восприятие всего на свете просочатся в их души и расслабят их.
Этот страх стал причиной единственной ее серьезной размолвки с Ван Ама. Заметив, что у Эдвина нет склонности к физическому труду, Керри заставила его каждый день приносить из леса растопку для печки и прибирать в своей комнате. Для Ван Ама это было сущим святотатством. Подумать только – старшего сына заставляют заниматься тем, что положено делать прислуге! Пока семья завтракала, она прокрадывалась в спальню Эдвина, быстро наводила там порядок, и, когда Эдвин возвращался к себе, все у него сверкало, нигде не сыскать ни соринки, и ему уже нечего было делать. Эдвин благоразумно молчал до тех пор, пока Керри сама не обнаружила, как Ван Ама вредила ему своей любовью.
Керри была женщина несдержанная, острая на язык, и она уже в совершенстве владела набором разнообразных китайских ругательств. А уж когда дело касалось воспитания детей, она не терпела никакого вмешательства. Она высказала Ван Ама все, что по этому поводу думала, но кроткая старушка осмелилась все же извиняющимся тоном возразить:
– По-нашему, просто позор заставлять старшего сына работать. Девочки пускай себе работают, но не сыновья же.
– Вот вам и результат! – закричала в негодовании Керри. – Вот ваши мужчины и вырастают ленивыми скотами, вроде того, у которого я тебя забрала!
Она попала не в бровь, а в глаз, и пришибленная Ван Ама, боязливо съежившись, чуть ли не уползла от нее. Чуть позже Керри, которой в таких случаях сразу же становилось стыдно, постаралась втолковать Ван Ама, что в Америке мальчики и девочки одинаково дороги родителям и навыки им прививают примерно одни и те же – иначе им в жизни ничего не достичь. Но подобные отношения были выше понимания Ван Ама, хотя она никогда больше не спорила с Керри.
В ту пору Керри больше всего старалась дать верное направление своему сыну. В стране, где все окружающие стремились привить ему пиетет по отношению к собственной особе, было непросто научить его уважительно относиться к матери, сестре и приходившим в гости китаянкам. Эдвин был мальчик темпераментный, а к тому же слуги его отличали, и он все время слышал разговоры о том, какое место в семье занимает старший сын, так что Керри трудно было всему этому противиться. Что до Эндрю, то он подолгу отсутствовал, а когда ненадолго приезжал отдохнуть, чувствовал себя слишком усталым, чтобы вникать в жизнь своего сына.
У меня на память об этом периоде ее жизни сохранилась небольшая газета, которую Эдвин, по ее подсказке, выпускал раз в неделю и в одном из номеров которой он поместил удивительно умелый рисунок джонки, выполненный пером и чернилами. Джонка плывет на всех парусах, надутых попутным ветром, – рисунок и правда очень одухотворенный и верный. Выпускать газету надумала Керри, и Эдвин, одаренный литературными и художественными способностями, с восторгом подхватил эту идею. Он повсюду охотился за новостями, рассылал объявления о газете в разбросанные по стране миссии и приюты и действительно нашел немало подписчиков, хотя некоторым из них просто хотелось помочь мальчику сколькими-то пенсами в месяц. Так у него появились карманные деньги, которые, как бы Керри его ни журила, он тратил, боюсь, на такие деликатесы, как жареная китайская лапша, сладкие палочки из кунжута и испеченные в сале кексы, которые продают уличные торговцы.
Да, Эдвин был для Керри постоянной заботой, но он был для нее и радостью. А в жизни Эдвина, как я знаю от него самого, она занимала совершенно особое место. Он запомнил ее как веселого, изобретательного и азартного товарища его игр и затей. Ее искрящиеся золотыми искорками глаза то и дело зажигались огнем, и она восклицала: «Что я придумала, ты только послушай!»
А выдумок у нее было хоть отбавляй. Она учила его петь и играть на скрипке и всегда с интересом читала страницы из романа и эпической поэмы, которые он пытался написать, хотя и подвергала его опусы строгой критике. Романы она, правду сказать, не жаловала. Однако на самом деле ничто не доставляло ей такого удовольствия, как чтение хорошего романа, ибо в глубине души была удивительно человечна, и все проявления человеческой природы вызывали у нее жгучий интерес, в чем она боялась себе признаться. Но по религиозным канонам, на которых она была воспитана, чтение романов было так же греховно, как танцы и карточная игра, и двойственность ее натуры сказывалась уже в том, что она могла от души смеяться над «Пиквикским клубом», а затем испытывать легкое чувство вины от того, что сочла этот роман забавным. Она пошла на компромисс: пусть в ее доме и будут романы, но только классические, и этому ее решению ее дети обязаны тем, что у них сызмала сформировался хороший вкус. Эдвин в семь лет уже зачитывался Диккенсом, Теккереем и Вальтером Скоттом, которые попадают в руки других детей много позже, и, отведав этой добротной пищи, находил других, меньшего дарования писателей, пресными и безвкусными.
У Эндрю было семеро детей, но он понятия не имел, как держать или как пеленать ребенка. Он родился святым, его делом были проповеди, и он был выше повседневных забот. Даже в собственном доме над ним витал дух отрешенности. Никому из его детей и в голову бы не пришло попросить его завязать шнурок или застегнуть пуговицу. Я слышала, как Керри, смеясь, рассказывала: «Когда я заболевала и ему приходилось немного помочь Ван Ама с детьми, это было смеха достойно. Он вечно водил их в одежках, надетых задом наперед. Они выглядели очень странно: сразу и не разберешь, пришли они или уходят!»
Он напоминал святого Павла, с которым его часто сравнивали, – человек до глубины души религиозный, преданный своему долгу, как он его понимал, провозвестник, в чем-то самоотверженный и бесстрашный, но совершенно неспособный снизойти до того, что его не интересовало. Для детей он всегда был почти абстрактной фигурой, существующей за пределами их мира. Он был очень строг с ними, в тех, конечно, случаях, когда вообще их замечал, и ревностно пекся об их праведности, но, поскольку он мало их понимал, ему все никак не удавалось убедить их в том, что праведность – наилучшее достояние человека. Отстраненной добродетели отца они предпочитали материнскую порывистость, неожиданные вспышки гнева и столь же быстрое нежное раскаяние, ее тесные объятия, ее шутки и ее веселые глаза.
И все же, чтобы отдать должное Керри, надо заметить, что она ни разу в жизни не усомнилась в первенстве Эндрю и важности принятой им на себя задачи. Как ни раздражали ее порой житейские трудности, она, мне кажется, думала про себя, что в его мистицизме есть, что-то для нее недоступное, и ей с нами, детьми, остается только следовать за ним. Я смутно помню «отцовский Новый Завет», как мы его называли. Эндрю обладал тонким литературным чутьем и с давних пор был недоволен тем, как переведена на китайский Библия. С годами в его уме вызрела мысль самому перевести с греческого на китайский хотя бы Новый Завет. Он был превосходным знатоком греческого языка и, когда молился наедине сам с собой, всегда имел под рукой текст Библии на греческом и на иврите. Я помню поблекший позолоченный обрез карманного издания греческой Библии, которую он всегда носил в нагрудном кармане, не забывая переложить ее из снятого костюма в другой. Когда он уснул вечным сном и мы уложили его в могилу, мы поняли, что ему не будет покоя, если его перевод не останется с ним навсегда, и мы пристроили их бок о бок.
Он начал работать над этим переводом по вечерам и в короткие дни летнего от пуска, и с ходом времени на письменном столе в его кабинете все выше становилась стопка бумаги, исписанной его угловатыми китайскими письменами. Одним из членов нашей семьи стал сгорбленный от старости ученый китаец, который по просьбе Эндрю часто давал ему советы относительно стиля и построения фраз.
И вот настал день, когда работа была завершена и готова к печати, но на это не было денег, кроме разве что тех, которые мы могли выкроить из нашего скромного бюджета. Керри и Эндрю обсудили это: она думала о детях, он о своей книге. Она сказала:
– Подумай, Эндрю, ведь дети и так плохо одеты, куда же хуже; я и без того все латаю и перекраиваю, и мне не хотелось бы ограничивать их в еде.
– Я знаю, – с тоской и отчаяньем вымолвил он.
Она глянула на него, увидела, что творится у него на душе, и, помолчав, сказала:
– Что-нибудь придумаем. Каждый месяц будем откладывать по пять долларов и обойдемся тем, что останется. Я буду экономить каждый грош.
В него будто заново вдохнули жизнь, хотя с тех пор детям чудилось, что отцовский Новый Завет был чем-то вроде глубокого колодца, куда проваливались то игрушки, о которых они мечтали, то долгожданное новое платьице, то книги, по которым они стосковались. Сколько раз дети с надеждой спрашивали: «Мама, а когда папа кончит Новый Завет, мы сможем купить, что нам нравится?» Ее взгляд становился суровым, хотя они явно были здесь ни при чем, и она твердо отвечала: «Конечно. Каждый из нас сможет купить то, в чем он больше всего нуждается».
Но купить нам так ничего и не удалось, потому что она умерла прежде, чем Эндрю кончил нянчиться со своим Новым Заветом. Он публиковал издание за изданием, раз за разом совершенствуя текст, так что Новый Завет делал Керри все беднее и беднее. Он лишил ее и того узенького пространства, которое отделяет горькую нищету от элементарного комфорта и которое у нее раньше было. И все же она никогда не позволяла детям вслух выражать свое недовольство. Она сделала свой выбор и посвятила избранной цели свою жизнь, хотя порой ей случалось открыто бунтовать.
Для детей, впрочем, не составляло труда понять разницу между отцом и матерью. Когда Конфорт была маленькой, она долгое время не могла понять: почему отец каждое утро является к завтраку с тремя отметинами на своем высоком белом лбу. За утро они постепенно исчезают, но когда он первый раз садится за стол и склоняет голову, чтобы испросить Божьего благословения, они красные и очень четкие. Наконец она набралась храбрости и спросила Керри:
– Откуда у папы эти красные пятнышки на лбу?
– Это следы его пальцев, когда он кладет голову на руку во время молитвы, – назидательным тоном произнесла Керри. – Твой отец, встав с постели, целый час проводит в молитве.
Подобное благочестие порождало трепетный страх. Дети начинали искать такие же отметины на лбу матери и как-то спросили:
– А почему ты тоже не молишься, мама?
Керри ответила, и не без запальчивости:
– Если б я молилась, кто бы вас одевал, кто бы готовил завтрак, кто бы убирал в доме и учил с вами уроки? Когда одни молятся, другие должны работать.
Эндрю, на сей раз не настолько отрешенный, чтобы не услышать сказанное, смиренно заметил:
– Если б тебе удавалось выкроить побольше времени для молитвы, у тебя бы и работа спорилась.
Но Керри не сдавалась:
– A y меня и правда времени на все не хватает, – ответила она, – и Отец Небесный должен понять, что матери с маленькими детьми не до молитвы.
Керри и вправду никогда не молилась подолгу. Временами она молилась быстро и истово, но только делая какую-то работу, и всегда при этом испытывала невольную уверенность, что возносит свои молитвы, не получая ответа. Впрочем, на середине своего жизненного пути она намеренно сдвинула на обочину своей трудовой жизни бесконечные поиски Бога. Она никогда не была, да и не умела быть пассивной, но во что она действительно верила, так это в то, что должна по мере сил помогать ближним, каждому, кто оказался с ней рядом и нуждался в помощи, – своим детям, соседям, слугам, просто прохожим. Свою веру она под конец выразила всего в трех словах: «Надежда и послушание». Ей проще было верить не раздумывая – ну есть Бог, и ладно; она же будет жить так, будто он есть, и делами, которые имели бы общественный смысл, подкрепляла свою веру. Мне кажется, она ни в чем не была такой типичной американкой, как в своих сомнениях, в своей неуверенности во всем, что касалось вопросов веры, и в той чуткой восприимчивости и щедрости, которые составляли часть ее природы.
Эдвин сближался с отцом только тогда, когда Керри, придя в отчаянье от его неустанных попыток самоутвердиться, упрашивала Эндрю взять его с собой в поездку по стране. Они вдвоем покрывали большие расстояния на джонке и верхом на мулах, им приходилось делить пищу днем и вместе проводить одинокие вечера, когда вокруг не было ни единой родной души. Эдвин начал, наконец, понимать своего отца, и отцовская забота о людских душах впервые приобрела для него смысл и значение.
Влияние этих двух людей – отца с его радением о спасении души и матери с ее страстным желанием облегчить пребывание людей в земной юдоли – навсегда отвратило его от любых видов деятельности, имеющей своей конечной целью накопление денег. Материнский врожденный скептицизм, который она всю жизнь пыталась укротить усилием воли, укоренился в нем настолько, что он никогда уже не мог вернуться к миссионерству, но на нем сказывалось и некое неуловимое влияние, властно заставлявшее его ставить превыше всего человечность и всегда откликаться на нужды людей.
Тем временем Эндрю, как это случалось с ним не раз, пришел к заключению, что он должен пробраться еще дальше в глубь страны, где никто до него не нес людям Слово Божие, и он сказал Керри, что опять «услышал призыв».
Эго привело Керри в смятение. Она успела уже обжить этот дом и двор. Здесь были цветы и хватало места всем ее детям; здесь они могли привольно жить и расти. Вокруг простирался темный город, но она привыкла к нему и сумела создать в центре его свой американский оазис. Она была из тех людей, которые на все накладывают отпечаток своей натуры. Ее сад, ее дом, ее рабочая шкатулка, ее стул – все обязательно становилось частью ее самой.
И еще до того как она пустила здесь глубокие корни, она приросла душой к здешним людям. У нее были ее подруги, китаянки, которых она привлекала своим умением выслушать их и сердечно откликнуться на их беды, а также тем, что позволяла побродить по ее дому и посмотреть на печки, швейную машинку, орган и прочие чужеземные чудеса. Керри научилась любить этих женщин, забыв о том, что они – представительницы другой расы и вышли из другой среды. К тому же со дня на цепь должны были приехать еще две белые семьи, и Керри жила в предвкушении того, что скоро приобретет новых друзей, одного с ней происхождения и воспитания. Но то, что привлекало ее, – привязанность к месту и к людям, у Эндрю, напротив, вызывало какое-то неспокойствие. Ему казалось, что здесь теперь будет слишком много миссионеров и ему пора возделывать новые земли.
Керри отговаривала его, умоляла, сердилась, даже всплакнула, но потом вдруг сдалась. К этому времени она уже знала, что если человек предал себя Господу, то, сподобившись услышать Его глас, он ни за что не отступится от своей цели. В ледяном молчании она упаковала свои пожитки, в который раз вырыла корешки разросшихся роз, а Ван Ама сложила вещи в мешок для спальных принадлежностей и в большую синюю сумку, и они снова были готовы тронуться в путь.