355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Перл Бак » Чужие края. Воспоминания » Текст книги (страница 3)
Чужие края. Воспоминания
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:01

Текст книги "Чужие края. Воспоминания"


Автор книги: Перл Бак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Благодаря ей я уловила самую суть этих грандиозных событий; и в той и в другой армии поначалу царили дух веселости и уверенность в себе, сменявшиеся после изнуряющих сражений недоумением и горечью, а под конец – отчаяньем и жаждой мести. Но страшнее всего были опустошавшие всю округу, вытаптывавшие плодородные поля ликующие победители, неважно с какой стороны.

Однажды ее глаза сделались суровыми от воспоминаний и она нам рассказала: «Янки, бывало, пугали нас, что Шерман решил проложить такую прямую, широкую и утоптанную дорогу в Джорджию, что ворона не найдет там ни зернышка. И, мне кажется, он так и поступил». И еще она сказала, нисколько это не подчеркивая: «По словам Шермана, война – это ад. Что ж, к тому времени он наверняка уже знал, так это или нет. Он пробыл у нас немало лет».

В другой раз она заметила: «Конечно, никто из нашей семьи не был сторонником рабства. Не больше, чем сам Линкольн. Мы были американцами и не могли не понимать, что это такое – рабство. Но сразу отпускать всех рабов тоже было не дело. После войны мы боялись нос высунуть из дому, и это при том, что в наших местах было не слишком-то много негров. Помнится, моему брату Корнелиусу пришлось даже на время вступить в Ку-Клукс-Клан, а то освобожденные негры не оставили бы нас в покое».

А как-то она начала вдруг смеяться и смеялась до тех нор, пока слезы не выступили у нее на глазах.

– Я никогда не забуду, как однажды утром янки расположились на ночь в нашем саду. Дело было зимой, деревья стояли голые. Я вышла посмотреть на этих людей из-за амбара, потому что всякое о них слышала: – в наших краях говорили, что у них рога, как у чертей. И когда я оказалась во дворе, то увидела на деревьях какие-то странные плоды. Я в толк не могла взять, что это такое, подошла поближе и увидела, что это куски хлеба. Солдат кормили хлебом из муки грубого помола, они отказывались его есть и забавы ради швыряли его на деревья: закидали им все ветки. Ну и потешный у наших деревьев был вид! Птицы не один месяц питались этим хлебом.

– А у них в самом деле были рога? – спросила я, затаив дыхание.

– Нет, не было, – заявила она, и глаза ее блеснули. – Люди как люди. Мне даже неинтересно стало.

И еще была одна любимая наша история, и мы просили Керри повторять ее снова и снова.

Однажды Германус узнал, что янки на подходе. Случилось так, что как раз в это время у него на руках были превосходные старинные драгоценности, которые некто из местных богатых помещиков отдал ему в починку. Он испугался, что их украдут, а цена им была такая, что нам бы век не расплатиться. Поэтому он решил их припрятать, уложил в маленькую закрытую коробочку, отнес на прилегавшую к саду лужайку и засунул под большой плоский камень. Среди дня действительно заявились янки и, к его ужасу, разбили лагерь на этой самой лужайке. Они то сидели на этом камне, то пользовались им как столом, а к ночи разбили над ним палатку. Германус наблюдал за ними. До самой темноты он не отходил от окна, стараясь проследить, не нагнулся ли кто-нибудь и не заглянул ли под камень. Пока были сумерки, все обошлось. Когда стемнело, зажгли большие факелы, но свет от них был таким неверным, что нельзя было ничего разобрать.

Всю ночь Германус с молитвой ходил по дому, наказав остальным молиться, коря себя, что не вернул драгоценности владельцу, и теряясь в догадках, что делать, если они пропадут, тем более что их владелец был человек гордый, по общему мнению, жесткий и взыскательный, а драгоценности были фамильные, невосполнимые. С рассветом солдаты двинулись дальше, и Германус выскочил из дома, полный тревоги. Он заглянул под камень. Коробочка с драгоценностями лежала себе на месте, никем не замеченная. Услышав счастливый конец этой истории, которую Керри, с ее живой мимикой, так занимательно пересказала, мы с облегчением вздохнули. Обычно она рассказывала свои истории по вечерам, когда мы в конце дня рассаживались в беседке и смотрели на рисовые поля, соломенные крыши крестьянских домов в долине, на изящную пагоду вдали, которая, казалось, висела среди бамбука на склоне дальнего холма. Но мы словно бы видели другое. У нас перед глазами вставали неровные поля и изрезанные уступами горы нашей родной страны, по которым скакали с развернутыми знаменами всадники в голубой и серой форме.

Затем настал ужасный день битвы между северянами и южанами у Горбатой Горы, и с утра до ночи с обеих сторон грохотали пушки, причем перестрелка велась через гору, и все семейство замерло в страхе, едва способное молиться, опасаясь, что Корнелиуса схватят в его убежище. Но перед рассветом он приплелся домой – в изодранной одежде и с до крови исцарапанными руками и ногами. Весь день он прятался в пещере, а под покровом темноты кинулся бежать с крутого, скалистого склона горы. Он был жив-здоров, но его маленькое поле, вспаханное под посев, было все изрыто снарядами.

Наступил день, когда в семье из съестного только и осталось, что кварта сушеных бобов, и в этот самый день к нам нагрянула компания отчаявшихся дезертиров-южан, ободранных, босых, помирающих от голода. Поглядев на них, матушка сварила все бобы, и каждый получил полную миску бобовой похлебки, а дети пошли собирать одуванчики на ужин.

Вот такие и подобные ей истории она рассказывала нам жаркими летними днями на окраине китайского города. Все вокруг ненавидели нас за то, что мы были иностранцами, но я этого не осознавала. Слушая ее, я представляла мою собственную страну и героизм своего народа, и это придавало мне силы. Она не была напугана. Еще маленькой девочкой она научилась, видя раненых, истекающих кровью, не падать при этом в обморок, сносить голод и не страшиться его, находить выход в безвыходном положении, и все это было овеяно высоким духом той славной эпохи.

Ей было восемь лет, когда закончилась гражданская война, и ее семья, как и все остальные в округе, должна была приспосабливаться к новым условиям. Поражение было признано, и все лихорадочно спешили начать новую жизнь. Эти четыре года школы не работали. Керри сама научилась читать, спрашивая, что значит та или иная буква. Но, кроме чтения, она не научилась ничему. Ее сестренка, еще моложе ее, не умела даже читать.

В таком положении оказалось еще много других детей, потому что потерявшим голову родителям было не до них – отцы отчаянно сражались, матери выполняли работу на ферме, вели все дела и пытались быть и матерью и отсутствующим отцом одновременно. Теперь все гадали, как бы завести школу и возместить потерянные военные годы.

Корнелиус, огорченный невежеством своего брата и сестер, был первым, кто организовал в городе школу. Сам и преподавал, а на ферме работал ранним утром и по вечерам, когда возвращался домой. Школа помещалась в одной комнате, в церкви, но вскоре переехала в собственное здание, и со временем ее начали называть академией.

Для Керри открылись ворота в жизнь. Эти два года, да и потом, она рвалась к учению, которое должно было помочь ей понять манящий ее своими тайнами мир. Она была немного странным ребенком, с богатым воображением, страстным и чувствительным до такой степени, что это не раз заставляло ее страдать. В ней удивительным образом соединялись невероятная практичность и глубокий мистицизм. Она любила лежать ночью под звездами на лужайке перед их белым домом, чувствуя, как густая трава касается ее голых ног, и, вглядываясь в небо, думать о звездах и о том, какие они, и мучительно стараться проникнуть в глубины Вселенной. Звезды всегда зачаровывали ее. Я помню, как в жаркие летние китайские ночи она смотрела, высунувшись из окна над шумной улицей, на плотные золотистые звезды, зависшие в темно-красном пурпуре небес, и говорила: «Просто не верится, что это те самые звезды, которые я девочкой видела, лежа на лужайке. Они казались тогда холодными и серебристыми, далекими-далекими и почти нереальными. Здесь они выглядят вполне материальными, ощутимыми, слишком близкими. Я воображала, что на них живут люди прозрачные, тонкие, сказочные. Но жители здешних звезд должны быть злобными и коварными. Взгляни-ка на этот красный Орион, что над крышей пагоды!»

В деревенской школе она впервые начала изучать астрономию, свой любимый предмет, хотя ей немного досаждала математика. У нее было живое воображение, и она зримо представляла себе любой отвлеченный факт. Корнелиус был прирожденным учителем, а она оказалась способной ученицей, обладавшей не столько памятью, сколько восприимчивостью и быстрым умом, гак что они были не только братом и сестрой, но и любимой ученицей и глубоко уважаемым учителем.

Послевоенный период в жизни этого маленького западновиргинского городка был отмечен глубиной и пылкостью людских душ в сочетании с вынужденным аскетическим образом жизни. Этим воздухом Керри дышала в юности, и влияние той поры ощущалось в каждом порыве ее чувствительной, приверженной красоте души. Но зато эти скудные годы очень многому ее научили, чему она, умевшая мыслить широко, радовалась. Я помню, среди прочего и такие ее слова: «Я делала любую необходимую работу, и делала ее с удовольствием. После войны у нас какое-то время не было лавок и ничего нельзя было купить. Вот мы и выращивали свой лен, пряли и ткали простыни, скатерти и белье. Мы сами красили хлопковое полотно, шили из него платья. Я узнала, какие цвета получаются из различных трав, древесной коры и всевозможных кореньев. Иногда ничего не получалось, и тогда мы ходили в чем попало. Мы стригли овец, мыли и трепали шерсть, сучили и пряли. Я рада, что умею делать все на свете».

Им приходилось изготавливать даже обручи для кринолинов, употребляя в дело длинные сассапариловые лозы [4]4
  Сассапариловая лоза (сарсапарель) – тропическое американское растение, корни которого издают приятный аромат.


[Закрыть]
. Они держались, пока не пересыхали и не начинали трескаться. Помнится, я часто просила ее рассказать одну историю, и она никогда мне не отказывала, при этом глаза ее всякий раз зажигались весельем.

«Как у меня лопнул обруч? Так вот, однажды в воскресенье мы пошли в церковь; само собой, мы ходили в церковь каждое воскресенье, но на этот раз там выступал миссионер. Наша церквушка была полным-полна, и я сидела рядом с милой миссис Данлоп, женой миссионера. Она была просто прелесть, и я ее очень любила. Но она была очень дородной, и мне рядом с ней было слишком тесно, словно она становилась все шире и шире. Да еще день выдался очень жаркий. Так вот, она все расползалась и давила на мой обруч – а он был не слишком большой, честное слово, потому что отец запрещал нам носить слишком широкие кринолины, – до тех пор, пока он не поднялся так, что юбка у меня неприлично задралась, и как я ни пыталась ее опустить, ничего не получалось. В конце концов я пришла в совершенное отчаяние, потому что слышала, как сидевший сзади мальчик начал хихикать, и тут я изо всех сил дернула юбку. Раздался громкий треск. Это был мой обруч. Юбка моя разом опустилась, но посмотрели бы вы на меня, когда я встала на ноги! Юбка свешивалась до пола и волочилась по земле. Добрая миссис Данлоп заслонила меня, и, прячась за нее, я выбралась из церкви. Мы потом часто хохотали над этой историей, но в тот день мне было ужасно стыдно, хотя я тоже не могла удержаться от смеха. Я знала, что выглядела смешно. Отец сказал, что это была кара за мое тщеславие. Может быть, это и так, но мне-то было известно, что причина крылась в слишком сухой лозе, которая не выдержала мощного напора миссис Данлоп».

* * *

Из всех занимательных историй ее жизни на нас, маленьких американцев, живущих в китайском городе, самое большое впечатление произвел рассказ о кленовом сахаре. Ведь в их доме все, кроме шоколада, который Германус получал по утрам, чая и кофе, делалось после войны собственными руками, а не покупалось в лавке.

Вплоть до этого дня я не знала, как добывают кленовый сироп, и не видела дерева, которое надрезают, чтобы его получить, хотя слухи о нем до меня доходили. Я слышала о нем и в этой восточной стране, где сахарный клен существует только в мечтах. Но я знаю, что в ранние весенние дни, когда весна еще только надежда, а не реальность, надо пойти к большим, все еще по-осеннему золотистым деревьям, сделать маленькое отверстие, вогнать туда деревянную трубку, которая называется втулкой, и поставить снизу ведерко, куда будет стекать сладкий сок. Когда все ведерки полны и соку набралось сколько надо, вы выливаете ведра в большой железный котел и относите его в сахароварню. Мальчикам остается наколоть щепок, потом котел вешают на толстый крюк, разжигают огонь, и вода начинает кипеть.

Теперь наступает самое веселье, ибо все местные мальчишки и девчонки собираются в сахароварне, смотрят, как делают сахар, помешивают его, подкладывают поленья под котел, и, если, как полагается в эту пору, идет снег, между делом со смехом катаются с горы. Щеки у всех горят, глаза блестят, всюду царит веселье.

Когда сироп достаточно загустеет, его переливают в большие бочонки и целый год кладут в гречишники, вафли и оладьи, но если вы хотите получить настоящий сахар, сок следует кипятить еще дольше, и надо иметь немалый опыт, чтобы точно знать, в какой именно момент следует перелить горячий сироп в маленькие и большие формы. Из больших круглых форм выходили основательные головы сахара, которые использовались в хозяйстве на протяжении года, но для сиропа имелась еще уйма маленьких жестянок в форме сердца, звездочек или полумесяца. Самой восхитительной забавой было вылить горячий сахар в снег и, пока он не остыл, запихивать сладкий тающий снег в рот. Когда же приготовление сахара подходило к концу, все расходились по домам с песнями, звучно разносившимися в свежем воздухе, и никто никогда не заболевал, хотя ел сколько захочется. Дело в том, что в лесу, где стояла сахароварня, было очень чисто, и снег, покрывавший землю, был без единого пятнышка, а пронизывающий ветер кого угодно сделал бы закаленным и крепким, способным вынести все что угодно. Ах, Керри, ты будила в нас мечты о нашей стране!

Снег! Каким-то образом она помогла нам точно наяву увидеть американский снег. Время от времени, редко, конечно, нам удавалось ощутить дуновение снежного ветерка в нашем южном китайском городе, но это случалось только в холодные, сырые, ветреные дни. Мы прижимались лицами к окнам и смотрели, как с серого неба падает белый снег и сразу же тает, прикасаясь к теплым черным черепичным крышам. Помню, однажды ветром нанесло в угол двора тонкий, словно туман, слой снега. Но все же снег! Мы вприпрыжку выскочили из двери с криком: «Снег, снег!» В одну неожиданно холодную зиму за стенами города выпал настоящий снег, а на заброшенном кладбище он был по меньшей мере в дюйм глубиной, и, если не приглядываться к торчавшим сквозь него стебелькам, мир казался белым и чистым. Бамбук был в плюмаже из грязного снега, и маленькие свежие зеленые стебельки озимой пшеницы выступали как бы среди белых надгробий. Керри скрепила гвоздями доски от ящика из-под сгущенного молока, привязала к ним сплетенную из травы веревку, и мы принялись кататься на этих самоделках с крутых китайских могил, воображая, что мы в Америке.

Годы спустя, когда передо мной лежал настоящий снег в виргинских лесах в Блу-Маунтене, я поняла, что и раньше, своим духовным зрением, видела его благодаря рассказам этой американки. Я увидела поля, спрятанные под снегом, застывшие и уснувшие Я увидела крыши под снежным покровом, выглядывавшие из-под них окна, несущие в себе уют и веселье, и дым, вьющийся в неподвижном небе. Все было в точности гак, как она рассказывала. Прежде чем я свернула на дорогу, что вела к холмам, сердце уже подсказало мне, что тени с подветренной стороны должны быть синими: и действительно, за поворотом я увидела синие тени. За десять лет до того и за десять тысяч миль от этого места она мне все объяснила, и я знала это заранее.

Всю красоту своей страны она впитывала с раннего детства. Отец одарил ее способностью видеть красоту, но она не нуждалась в особых подсказках, потому что глаза у нее были открыты миру. Она чутко реагировала на красоту бескрайних лугов, долин и гор, она находила свое очарование в каждом времени года. В ней все находило отклик; она умела различать самые малые приметы красоты в лишайнике, в цветочках, в насекомых. Однажды она наклонилась над паучком, расцвеченным в красные и черны тона, и под конец потрогала его мизинцем, чтобы лучше ощутить цвет, паук же укусил ее, и от его яда у нее распухла рука. После этого она только смотрела, не трогала, но чувство справедливости было так в ней сильно, что она помнила, как сама же спровоцировала насекомое, и его красота не поблекла для нее, даже когда оно причинило ей вред.

Любовь к красоте, мгновенная способность на нее откликаться была ее плотью и кровью, она буквально в ней растворялась. В весенний день она способна была опьянеть от веселого солнышка, заливавшего лужайку, смеяться, вся искриться весельем – только что не плясать. Но она так же ценила красоту обыденных, привычных вещей. Красота существовала для нее не только в искрящемся лунным светом горном озере, но и в спокойном уюте чистой и свежей комнаты, в намытой до блеска посуде. Помню, она рассказывала об одной из своих немногих радостей в суровые послевоенные годы. Поскольку новую посуду купить было невозможно, они каждодневно пользовались белым с кобальтом китайским фарфором и тонкими хрустальными бокалами, которые ее дедушка с бабушкой привезли из Голландии. Сколько бы у нее ни было работы по дому, она старалась сама вымыть их, чтобы собственными руками ощутить их изысканность. Это каждодневное невольное ощущение праздничности она сохранила в памяти на всю жизнь.

Керри была чувственным существом. Она любила ощущать вещи чувствовать фактуру шелка, фарфора, полотна и бархата, прикасаться к листьям розы, к грубым еловым шишкам. Я помню, как она брала в руки сухие, гладкие на ощупь листья бамбука и растирала их. «Какие твердые и гладкие, какие красивые», – бормотала она. У нее было необычно острое обоняние. Одним из мучений ее жизни на Востоке было постоянное зловоние, проникающее в сад из-за городских стен, где вывозимые по ночам нечистоты и отбросы были главным удобрением, позволявшим потом получить богатый и скорый урожай.

Я навсегда запомнила, как она спустя годы ступила на родную землю. Она опустилась на колени среди лужайки (а может, то было в лесу) и начала дышать полной грудью, втягивая носом запахи и ароматы.

«Что такое?» – воскликнули мы, боясь хоть что-нибудь упустить, и она весело нам ответила: – «Я просто все это нюхаю. Знаете ли вы, что самое прекрасное в нашей Америке – это ее запах, это прекрасный, прекрасный запах!»

Ей нравилось взять горсть еловых иголок, размять их и поднести к ноздрям, и, закрыв от блаженства глаза, она пьянела от их аромата. Именно эти запахи она любила – чистые, острые или же тонкие, как благоухание чайной розы. Многие восточные цветы она недолюбливала за их тяжелый, сладковатый мускусный запах.

В музыке Керри разбиралась прекрасно, но всегда ценила в первую очередь чувство и эмоциональность. В годы, когда я была нетерпимым подростком, меня раздражало, что она неспособна была слушать великую музыку без слез, но то, конечно, были не слезы боли, а слезы, исторгнутые из глубин сердца, чересчур чувствительного, чтобы оставаться безразличным к красоте музыки. С подростковой самонадеянностью я как-то спросила ее: «Если ты не можешь удержаться от слез, зачем тогда ее слушать?»

Она глянула на меня своим глубоким твердым взглядом и, чуть помедлив, ответила: «Тебе этого пока не понять. Да и откуда? Ты еще не прожила жизнь. В один прекрасный день ты научишься слушать музыку и услышишь в ней не только мастерство исполнения и мелодию, но и самый смысл жизни, бесконечно грустной и невыносимо прекрасной. Тогда ты поймешь».

В ее любви к краскам было занятное противоречие. Она всегда предпочитала тонкие, не слишком яркие тона. Я немало размышляла над этим, ибо в ее природе были страстность и порывистость, которые, казалось мне, должны были притягивать ее к более грубым оттенкам, и у меня есть теория, не знаю, правильная или нет, согласно которой, отдавая предпочтение тем или иным цветам, люди невольно приоткрывают что-то в своей действительной сути. Она терпеть не могла красные и желтые краски старого императорского Китая. Я думаю, в них было буйство, которое пугало ее, – буйство плотских радостей. Я думаю, это пугало ее потому, что она ощущала, какая горячая у нее кровь, и боялась отдаться своим страстям. Вот она и отдала предпочтение бледным, неброским розовато-желтым тонам чайной розы, что росла у ступенек нашей беседки, – американской чайной розы, и еще она любила теплую старомодную изысканность оранжево-розовой гаммы. Позднее, когда волосы у нее поседели и она стала одеваться в серебристо-серое, в ее одежде всегда присутствовал какой-нибудь из этих цветов. Я думаю, она чувствовала в себе что-то языческое, страстное, сильное, сугубо плотское, а пуританское воспитание, полученное в былые времена, не позволяло ей пойти на поводу у своего естества.

* * *

Если бы она чудом восстала из своей одинокой могилы, ей, наверное, не понравилось бы то, что я сейчас написала. Она посмотрела бы на меня с укором и сказала: «Разве я не боролась всю жизнь против того, о чем ты говоришь теперь, когда я мертва?» И я бы ответила: «Да, правда, мы видели, как ты боролась, но неужели ты не знаешь, что мы любили тебя за то самое, что ты в себе ненавидела?»

Ибо всякий раз, когда мы говорим о ней или о ней думаем, перед нами возникают как бы две личности, далеко отстоящие друг от друга. Одна – теплая, веселая, с тонким восприятием, обожающая шутку, прирожденная актриса с превосходной мимикой, заставлявшая всех нас, когда она была в веселом настроении, смеяться над тем, как она копировала чей-то голос, походку, манеры, собиравшая нас всех в хор, чтобы спеть веселую песню, оставлявшая вдруг все дела по дому, чтобы выйти в солнечный сад или отправиться на пикник в горы. Другая – пуританка, существо одновременно мистическое и практичное, тщетно пытающееся узреть Господа, истязающее себя молитвами, требующее от себя большей сосредоточенности, большей набожности, но не способное когда-либо целиком осуществить свои планы, и эта неспособность безоглядно уйти в религию делала ее нетерпимой и строгой и мешала поддаться страстной и эмоциональной стороне своей природы, которая, как ее научили с детства, была греховна и уводила от Бога. Она вела постоянную войну сама с собой.

Когда я размышляю о годах ее душевного становления, я начинаю понимать, что этот внутренний конфликт был заложен в самой ее природе. От Германуса она унаследовала неизбывную любовь к красоте. От своих голландских дедушки и бабушки она взяла практичность и деловитость, не позволявшие ей бездельничать; что же касается способности все отдать за правое дело, то она была у нее в крови. Она выросла на рассказах о том, как ее семья оставила все и переселилась в новую страну ради дела Христова. Она была скроена из того же материала, что и другие паломники. Но в эту невероятную смесь внесла свою долю и веселая, практичная, не слишком на деле религиозная маленькая француженка, которая в первую очередь страстно любила Германуса и своих детей, а потом уже, ради них, доброго Боженьку.

И все же только потом, когда я лучше узнала собственную страну и ее народ, я сумела лучше понять и Керри. Сама эта противоречивость, это богатство оттенков, которыми наделила ее смешанная кровь, этот дух первооткрывателей и богатая впечатлениями собственная жизнь делали ее живым воплощением Америки.

Несмотря на то что Керри жила безбедно, несмотря на звучавшую в их большом доме музыку, занятия в школе и деревенские праздники, она не всегда была довольна тем, как ей живется. Может быть, в те годы никто не был вполне счастлив, ибо всегда помнил, как важно печься о спасении души.

В самые веселые моменты своей жизни она не переставала помнить о душе. Часто в самый разгар веселья, когда друзья слушали ее шутки, дразнились и смеялись, она вдруг замирала, словно кто-то положил ей на сердце холодную руку, и в ее мозгу лихорадочно вспыхивало: «А что же теперь будет с моей бессмертной душой?» Иногда, делая работу по дому и бросая взгляд на сад через отворенную дверь, она начинала думать, что сами райские кущи не могли быть прекраснее, и тут же ее ум вдруг пронзал страх: «Нет, мне не суждено спасение. Увижу ли я небеса?»

Трудно было не думать о подобных вещах. Длинные церковные службы по воскресеньям, домашние молитвы два раза в день, проникающие в душу вопросы священника, желание отца с матерью, чтобы все их дети были «спасены», и неустанная забота церкви – все это мешало ей быть совершенно счастливой.

Но в поисках Бога ею никогда не руководил страх перед преисподней. Я ни разу не замечала, чтобы она чего-нибудь боялась, и не могу ни на минуту представить себе, чтобы кому-либо удалось изобразить для нее ад настолько отпугивающим, чтобы вынудить ее устрашиться его против собственной воли. Нет, она просто от души хотела быть хорошей. Она часто говорила кому-нибудь из нас: «Замечательно быть хорошей, детка, – просто хорошей, потому что ничего лучшего нет на свете». Она искала Бога потому, что, как ей объяснили, только так и можно стать хорошей. Доброта до тех пор, пока человек не нагнет Бога, сказано в Библии, всего лишь «грязные лохмотья».

Однажды она призналась мне, что в юные годы чувствовала себя несчастной из-за этих непрекращающихся поисков. Один за другим ее более легкомысленные друзья ощущали свою «приобщенность» и причащались Святым Дарам. Но непокорная, истерзанная душевными муками Керри, сидя в своей церквушке, отворачивалась от хлеба с вином. Она не желала обманывать себя или других. Она все молилась и молилась.

В ее дневнике я прочитала такую запись об этом времени:

«Между двенадцатью и пятнадцатью годами своей жизни я по многу раз в неделю уходила в лес за амбар, пробиралась через узкий проход между зарослями бузины, кидалась на землю и взывала к Богу, чтобы он дал мне знак, любой знак, который заставил бы меня поверить в него. Иногда я клялась, подобно Якову, что не сойду с этого места, пока он не даст мне знак. Но все было тщетно. Звук колокольчиков говорил мне, что уже вечер, что стадо возвращается домой на дойку и мне пора идти накрывать стол».

Снова и снова она посвящала в свои сомнения учительницу воскресной школы миссис Данлоп, жену священника, и эта милая, спокойная женщина пыталась привести ее мятущуюся честную душу «к спасению».

«Просто предай себя Господу, дорогая, всего только, – говорила она, исполненная доброго чувства к этой темноволосой прямодушной девочке, которую не очень понимала. – Это так просто отдать свое сердце Богу».

Но Керри этого было мало: «Я должна быть уверена, что Бог примет меня, восклицала она. – Я готова предать себя Богу, но почему Он не желает меня принять? Почему не подает мне знак?»

Это было выше разумения старой миссис Данлоп. Она лишь твердила свое: «Предай себя Богу, дорогая, предай себя Богу».

Для Керри это были бурные годы. Отчаянье, порожденное в ней неспособностью твердо поверить в Бога, нередко толкало ее к безрассудству, но безудержное веселье не приносило ей счастья. Временами, с ужасом ощущая волнение в своей молодой крови, она казалась себе безнадежно порочной. И все больше пугалась просыпающегося желания.

Она была в это время темноволосой красивой девушкой, вполне зрелой для своих лет, всегда готовой посмеяться и острой на язычок, хотя норою слишком серьезной. У нее был и яркие тубы, розовые щеки, и с ее головы струился водопад каштановых кудрей.

Какой женский опыт она в те годы приобрела, я не знаю, она никогда об этом никому не рассказывала. Знаю только, что где-то в это время она страстно влюбилась в красивого молодого парнишку с чудесным звучным голосом, который однажды посмеялся над ней в церкви, когда у нее лопнул обруч. Он вырос в молодого человека высокого, светловолосого и с приятным обхождением, и, хотя его даже радовало, что он принадлежит к числу «неверующих», он исправно ходил в церковь, чтобы там петь и, я склонна полагать, ради того, чтобы увидеться с Керри. К тому же раз в неделю они встречались по вечерам в певческой школе.

Он пел так, что сердце замирало, проговорилась однажды Керри, но взгляд ее был спокоен. Она произнесла эти слова, когда была уже седая, но по ее глазам я поняла, что ее память по-прежнему хранит живое о нем воспоминание. Это все, что мы от нее услышали. Я думаю, его крупное, прекрасное тело нестерпимо волновало ее горячую кровь, и пуританский ее дух смертельно его боялся. Долго он любил ее или нет, я не знаю.

Знаю только, что он выделял ее среди других, и мы вынудили ее признаться, что он был «мил» с ней и что ей приходилось «держать его на расстоянии», поскольку она не хотела выходить за него замуж.

– А почему? – допытывались мы, увлеченные этой романтической историей.

– Потому, потому, что он не был хорошим. Он пил, и вся его семья пила. Ему трудно было быть хорошим, и я боялась, что если выйду за него замуж, то постепенно стану такой же.

Думала она так сама или нет, не берусь судить. Но в этот самый год заболела ее маленькая мама, юность для Керри резко оборвалась, и она с утра до ночи просиживала у постели умирающей. Глядя, как уходит ее мать, она дала зарок всегда предпочитать злу добро, веселью – смирение и всю жизнь сражаться с чувственностью, которая, как она отлично знала, была у нее в крови. Она будет хорошей, она во всем будет себе отказывать, она предастся Богу. Могла ли она в большей мере расстаться сама с собой? Если она посвятит Богу всю свою жизнь, сроднится с ним всем своим существом, он, может быть, подаст ей знак, что он существует, и тогда она сможет обрести его и за ним следовать.

Внезапная болезнь матери породила в Керри такой ужас, что она и думать забыла о своих сердечных делах. Мать открыто предпочитала Керри всем своим остальным детям. Керри так часто смеялась с ней вместе. У Керри были такие ловкие руки. Она так хорошо готовила и была так рачительна. И к тому же только она любила собирать травы и работать в саду. И она была такая сильная. Иногда она хватала свою крошечную маму и, как ребенка подняв ее в воздух, грозилась не отпустить, пока та не пообещает меньше работать и больше есть. «Ты, гадкая девчонка! – кричала маленькая женщина, делая вид, что ужасно сердится. – Отпусти меня немедленно, слышишь? Я твоя мать!» Но на самом деле ей это нравилось, и она прижималась к девочке. А Керри не просто любила свою мать. Она ее обожала, и им было легко друг с другом, если только речь не заходила о поисках Бога. Здесь Керри могла полагаться лишь сама на себя, ибо французской матушке не было дано понять томление сердца дочери. Ходить в церковь, опускаться на колени, когда отец читает молитву, держать дом в чистоте, заботиться о вкусной и сытной еде – этого ли не достаточно для женщины? Керри же с ней не спорила и нежно любила ее за то, что она такая невзрослая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю