355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Перл Бак » Чужие края. Воспоминания » Текст книги (страница 5)
Чужие края. Воспоминания
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:01

Текст книги "Чужие края. Воспоминания"


Автор книги: Перл Бак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Этих бывалых миссионеров подбодрило лицезрение двух молодых, крепких американцев, только что приехавших из родной страны. Миссионеров всего-то было одиннадцать человек, и уже семь лет никто новый не появлялся. В первый же вечер новоприбывших радушно пригласили отобедать в доме одного шанхайского миссионера, и за столом завязался оживленнейший разговор, во время которого все горячо интересовались последними американскими новостями и давали советы.

Всякий раз, когда я думаю об этом обеде, я не могу не вспомнить одну историю, которую рассказала мне Керри. После обеда Эндрю, сверх меры насытившийся хорошей пищей и изрядно утомленный морским путешествием, крепко заснул прямо за столом, к ужасу молодой жены, которая находилась на другом конце комнаты и не могла его вовремя растолкать. Такое случилось на глазах Керри в первый раз, но потом ей было уже не внове, что Эндрю, стоило ему утомиться или заскучать, одолевала дремота, и, немного соснув, он просыпался освеженный и в хорошем настроении. Эта его особенность, вне всякого сомнения, шла ему на пользу в напряженные, первые годы работы и весьма помогла ему держаться в хорошей физической форме, но неизменно терзала Керри. Керри взяла за правило, если удавалось, садиться с ним рядом и незаметно его будить, причем делать это надо было с особой сноровкой, ибо, проснувшись, он мог от неожиданности замычать, что немедленно привлекло бы к нему общее внимание. Из тех случаев, которым я была свидетельницей, ее особенно возмутил такой: как-то раз он сидел в церкви на помосте в числе других ученых мужей, с которыми должен был выступать. Поскольку речь предшествующего оратора была скучновата, он со спокойной совестью решил соснуть. Керри, сидевшая в первом ряду, мгновенно это заметила и, если бы это было в ее власти, пригвоздила бы его взглядом к противоположной стене. Но он спал, а она не находила себе места и чуть не вскочила на ноги, когда его должны были объявить. Но он каким-то чудом исхитрился открыть глаза в тот самый миг, когда кафедра опустела, преспокойно поднялся на нее и начал говорить. Керри не удержалась, стала потом его корить, но он лишь виновато улыбнулся, и ей нечего было больше сказать, поскольку он и правда всегда просыпался вовремя.

Миссионеры еще неделю оставались в Шанхае, чтобы сделать запасы на зиму. В те дни этот портовый город был единственным местом, где можно было приобрести иностранные товары, и даже уголь на период холодов закупали здесь, а потом отправляли его в глубь страны на местных джонках. Эндрю купил первый раз в жизни британский ульстер, поскольку зимы в долине Янцзы холодные и сырые. Еще они купили постельные принадлежности и обстановку для комнаты, а Керри вдобавок, к некоторому неудовольствию Эндрю, еще и розового муслина на занавески.

Затем их компания распалась – одни уехали в Сучжоу, другие, и среди них новоприбывшие, в Ханчжоу. Они отправились под парусами на старых тихоходных деревянных джонках, и это путешествие отняло у них семь дней, во что трудно поверить сейчас, когда превосходная железная дорога за какие-то полдня доставит вас из Шанхая в Ханчжоу, – шанхайские предприниматели проводят конец недели на берегах Западного озера в Ханчжоу. Но в те времена, кроме этой маленькой группки, – Эндрю, Керри и старой миссис Рендолф в одной джонке и супругов Стюарт с их тремя сынишками – в другой – в Ханчжоу больше не было белых. Джонки стояли в заливе Сучжоу, там они погрузились на них, и лодочники повели свои суденышки на веслах через китайский город, а по берегам толпились зеваки, желавшие поглазеть на этих странных пассажиров.

Оглядываясь через плечо на множество коричневых лиц, Керри испытывала досадное двойственное чувство. Здесь рядом были те самые «язычники», ради которых она оставила родную страну, которым она посвятила жизнь и которым готова отдать всю себя без остатка! Но тут же ее охватило отвращение. Как противно было смотреть на них, сколько жестокости было в их узких глазах, сколько холодности в их любопытстве! Но вот джонки выплыли, наконец, из городской тьмы, где дома так близко подступали к каналам, что казались расплесканными по берегам, и даже стояли в воде на сваях.

За пределами города вода в канале бежала ровно и спокойно между маленькими нескошенными полями, и Керри облегченно вздохнула. Беспредельное голубое небо, знакомые по родным краям ивы, созревшее зерно, которое только оставалось скосить, все это было привычно, тут ей нечего было бояться.

Себе на счастье, первые свои впечатления о новой стране Керри получила в те долгие прекрасные дни, что они плыли между созревших полей. Ее сердце никогда не могло устоять перед красотой, а здесь была пусть необычная, но красота. Кончался сентябрь, на небе не было ни облачка. В долине Янцзы солнце никогда не светит так ярко, как в это время года, когда тяжелая летняя жара кончилась, а осень только вступает в свои права, отнимая у воздуха и солнечного света опасную силу, но сохраняя приятное тепло. Множество птиц, качающийся на ветру бамбук, пологие зеленые холмы, золотые воды канала, петляющего среди полей, желтых от налитых кистей риса, через каждые полмили коричневые деревушки с домами, крытыми соломой, нагоняющий дремоту стук цепов, вымолачивающих зерно на гумне, теплая сладость осеннего воздуха – такими впечатлениями были наполнены первые дни Керри в Китае, и это как нельзя лучше расположило ее идти к заветной цели. Она сидела на носу джонки и глядела по сторонам, очарованная, поражаясь по простоте душевной тому, что языческая страна может быть так прекрасна.

Время от времени они просили лодочника причалить к берегу, чтоб выйти на сушу и размяться. В безветренный день, когда нельзя было поставить парус, джонка двигалась не быстрее, чем пешеход. А в эти ранние осенние дни было полное безветрие, царило спокойствие, и джонки приходилось тащить на канате, прикрепленном одним концом к мачте, тогда как другой завязывали петлей и накидывали на плечи мужчин, шедших по берегу, по специально протоптанной для этой цели тропинке.

Когда они достигали деревни, Керри жадно вглядывалась в лица встречных. В них не было жесткости и бессердечия, заметных у горожан. Это были загорелые крестьяне, добрые, любопытные и, что правда, то правда, с изумлением глядевшие на людей, так на них не похожих, но охотно отвечавшие на улыбку, а при виде улыбки Керри всегда становилось легко на душе. Веселые, как сверчки, ребятишки, их отцы и матери были отныне для нее просто семьями, работавшими на земле, обычными людьми, и, думается, с этого момента она навсегда забыла, что перед ней «язычники». Это позднее определило ее жизнь среди них, хотя, по правде сказать, какие-то расовые предрассудки, заложенные в ней скорее всего еще в детстве и юности, у нее сохранились. Но страдание, нужда или чье-то очарование заставляли ее забыть о своих предрассудках, и она начинала видеть перед собой просто людей.

* * *

Я не могу забыть одну историю из ее детства, которую она нам рассказала; дело в том, что, хотя ее отец не желал быть рабовладельцем, он в то же время не позволял своим детям играть с цветными. В дальнем конце поля находился дом, который арендовала семья одного свободного негра, работавшая за право проживания. Семья там была большая, и Германус отгородился от них длинным забором, за который они не должны были выходить. «Мы иногда играли в этой части поля, но мне это было не в радость, – говорила Керри. – Цветные ребятишки взбирались на забор и с завистью на нас поглядывали. Однажды Лютер крикнул: «Нам не велят с вами водиться!» И те загалдели: «Мы знаем, мы знаем, мы же дети ниггеров!» Никогда не забуду, как это меня огорчило. Я поняла тогда, что значит быть черным в окружении белых. А Лютера я выбранила за то, что он проявил жестокость и напомнил им, кто они такие». При этом воспоминании глаза ее засветились нежностью и страданием. Она ведь так мечтала, чтоб все были счастливы!

Сколько раз я видела, как, проходя по китайской деревушке, она вдруг останавливается, словно Христос в Иерусалиме, когда он с величайшей в его жизни горечью возопил: «О Иерусалим, Иерусалим!» И я знала, как она, видя тяготы жизни этих людей, тоже не могла сдержать своих чувств: «Здесь не требуется так уж много перемен, – говорила она. – В этих деревнях надо изменить лишь кое-что. Чем плохи эти дома, улицы, поля? Пусть они остаются такими, какие есть. Если б только эти люди не убивали новорожденных девочек, не держали своих женщин в невежестве, не уродовали им ноги, не возносили свои молитвы из одного только страха, если б убрать с улиц всю эту грязь и забитых до смерти собак, – эта страна была бы поистине прекрасна, надо лишь умело использовать то, что дано небесами ее жителям».

И снова она восклицала: «Я не хочу, чтобы они нам подражали. Пусть живут, как жили, в своих деревеньках, больших и малых городах, только приучить бы их к чистоте и добру как бы это было чудесно!»

За долгие годы, что я прожила среди китайцев, я не видела, чтоб она учила их чему-нибудь, кроме самых простых вещей, – таких, как добродетель и чистота. Ей, с ее деловитостью, доставляло невиданную радость взять какой-то местный продукт и показать им, как лучше его использовать. «Вам ни к чему заморские товары и куча денег, – говорила она женщинам. – Вы ни в чем не будете знать нужды, если научитесь разумно использовать то, что у вас есть». Проходя по улицам городов и деревням, она, не переставая, бормотала: «У них всего полным-полно, недостает только чистоплотности и праведности». Это ведь были ее собственные устои.

Тогда, в начале своей новой жизни, она мечтала одарить их всем, что составляло основу ее собственной жизни. Она привязалась к этой стране, ее народ согревал ей душу и поддерживал па избранном пути. В такой прекрасной стране не составит труда достучаться в сердца с вестью о благом Боге. Она вступила в эти годы с неукротимым желанием осуществить свое жизненное предназначение. Столько предстояло сделать для младенцев с печальными глазами, для женщин, не умевших читать, – столько, что всего и не переделаешь. И за этими хлопотами она почти забыла об источнике своей душевной тревоги – о том, что Господь так ни разу и не подал ей знака.

* * *

Они достигли Ханчжоу субботним утром, прошли по узким, людным улицам и очутились на территории миссии. Тачки, носилки, торговцы со своими корзинками на шестах, перекинутых через плечо, волшебники и уличные факиры, лавки по обочинам дороги, женщины, стирающие у колодцев одежду и добродушно, во весь голос сплетничающие с соседками, голые детишки, с любопытством шныряющие у людей под ногами и норовящие хоть на минутку забраться в переполненные телеги, не верилось, что бывают улицы такие узкие и вмещающие так много людей. Но вот городская суета осталась позади, когда они вошли в узкие ворота миссии, где было тихо и мирно. Здесь на зеленой лужайке стояли два побеленных здания, построенных, по правде говоря, без лишних претензий, но чистые, с множеством окон и веранд. Была еще побеленная часовенка, двери которой открывались прямо на улицу. В этой миссии им и предстояло жить.

В доме, что был ближе к улице, одна комната предназначалась для Керри и Эндрю, и в тот же день они распаковали свои пожитки, и Керри, не откладывая, сшила и повесила розовые занавески. Они долго радовали ее и утешали.

На следующее утро, в воскресенье, они отправились в церковь и с глубокой радостью помолились своему Господу Богу в стране, которая его не знала. У входа им пришлось разлучиться – Эндрю пошел на мужскую половину, а Керри и еще две американки – на женскую. Церковь была разделена высокой деревянной перегородкой. Керри уселась и стала смотреть, как ее белые спутницы разговаривают то с одной, то с другой из собравшихся здесь смуглокожих китаянок. Они тепло здоровались, и миссис Стюарт без труда принялась с ними болтать. Керри на мгновение стало завидно, потому что она не знала по-китайски, и язык у нее словно прилип к гортани. Но миссис Стюарт повернулась к ней и сказала: «Они расспрашивают меня о вас. Им нравится, что у вас темные волосы и глаза».

Керри тоже улыбнулась, и ее охватили теплое дружеское чувство и огромный интерес к этим китаянкам всех возрастов, большинство из которых держали на руках младенцев. Она стала разглядывать их опрятные хлопковые кофты с широкими рукавами, их широкие, в складках, юбки и – с ужасом, – их маленькие, с заостренными ступнями ноги. Это надо исправить, решила она, ни минуты не сомневаясь, что ей удастся преодолеть этот варварский обычай. В руках у женщин были молитвенники и еще какие-то книги, аккуратно завязанные в голубые хлопковые платки. Когда служба началась, миссис Стюарт подошла к крошечному органу, и сразу послышался громкий шелест перелистываемых страниц. Большинство женщин, как Керри узнала потом, была обучены чтению, и они гордились умением отыскать указанный гимн. Доктор Стюарт, здешний пастор, терпеливо ждал, тайком подмигивая, пока, озабоченно подглядывая друг другу в книги и шепчась, они не нашли нужное место. Тогда он подал знак, и миссис Стюарт начала нагнетать воздух в не слишком послушный и наверняка перетрудившийся маленький орган.

Никто не сообразил заранее подготовить Керри к пению этого гимна. В белой церквушке времен ее детства псалмы и гимны звучали величаво и мелодично. Она ожидала услышать и здесь знакомые напевы и держалась, пока миссис Стюарт не заиграла «Есть на свете фонтан, наполненный кровью». Лица китаянок сделались сосредоточенными и взволнованными. И в тот момент, когда миссис Стюарт открыла рот и запела, все наперегонки принялись ей подпевать. Каждый пел так быстро и громко, как только мог, и по реву, который доносился из-за перегородки, можно было заключить, что на мужской половине творится то же самое. Маленькую часовню наполнял такой крик, что, казалось, вот-вот обвалится крыша.

Каждый слышал только себя и никого больше. Керри изо всех сил старалась скрыть свое изумление лишь бы не расхохотаться. Старая дама, сидевшая рядом с ней, раскачивалась взад-вперед и визжала высоким фальцетом, с немыслимой быстротой пробегая глазами текст гимна, и ее длинный ноготь скользил по страничке сверху вниз. Она кончила раньше всех, захлопнула книгу и торжественно выпрямилась, завязывая молитвенник обратно в платок. На лицах окружающих проступила зависть, и они забормотали вдвое быстрей. Старая дама величаво на них взирала, упоенная одержанной победой.

Это было уж слишком. Керри прижала платок к губам и вышла. Оказавшись на безопасном расстоянии от часовни, где никто не мог ее слышать, она смеялась до слез. Когда смолкли тягучие одинокие голоса одного или двух отставших, но решительно добравшихся до последних строк и воцарилась тишина, она вернулась и посмотрела на миссис Стюарт, стараясь понять, как она это выдержала. Но та давно ко всему привыкла. Она закрыла молитвенник и стала ждать проповеди.

На следующее утро Керри и Эндрю назначили свой первый урок китайского языка. Их учителем был сухой, морщинистый старичок, одетый в какую-то черную хламиду, свисавшую до земли и всю в пятнах. Заслуживал внимания еще его лишенный всякого выражения правый глаз, блуждавший с предмета на предмет. Он знал единственное английское слово «да» и, как они скоро заметили, употреблял его скорее по привычке, не придавая ему точного смысла. У них было небольшое пособие с обозначением звучания слов на ханчжоуском диалекте, подготовленное каким-то американцем, и экземпляр Нового Завета на китайском. Это и были их учебники. Но начав заниматься с учителем, они к полудню уже выучили несколько фраз. Обыкновенно они занимались с этим старикашкой с восьми до двенадцати и с двух до пяти, а по вечерам проверяли друг друга.

У Керри с самого начала обнаружилась поразительная способность к разговорной речи, что, как я слышала от нее, несколько раздражало Эндрю, поскольку умаляло его достоинство, ибо он верил в мужское превосходство. Зато он с большим успехом изучил написание иероглифов, и это его утешало, поскольку именно в этом он и видел истинный признак учености. Ценными качествами Керри были острый слух и замечательное произношение. Эндрю немного стеснялся говорить, ему казалось, что, если он что-нибудь знает неважно, это ставит его в неловкое положение; у Керри же не было ни подобной гордыни, ни чрезмерной стеснительности. Каждое усвоенное слово она смело употребляла в разговоре со всеми, будь то старый смешливый привратник, повар или служанка. Сделав ошибку, она так же смеялась, как ее собеседник, и получала от этого не меньшее удовольствие. Она веселилась от души, не думая о якобы попранном достоинстве, и с ее улыбчивостью и яркими карими глазами скоро стала любимицей китаянок. Ее любили еще и потому, что в ней легко угадывались тепло и человечность. Когда Керри увидела, что эти люди – такие же, как она, то и держаться с ними стала как с равными, без всякого пренебрежения и нарочитости, ибо ее переполняло тепло человеческой близости. Гнев и удивление вызывали у нее только грязь и нечестность, да и то ненадолго, поскольку оба эти греха, как на беду, оказались слишком уж распространенными, а людей, считала она, «можно сделать хорошими».

После дневных занятий они с Эндрю отправлялись на долгие прогулки, во время которых старались изучить город и его окрестности. Очень скоро они стали отдавать предпочтение окрестностям, потому что узкие, захламленные, кривые городские улицы, заполненные густой толпой и нищими, подавляли Керри. Кроме того, в городе, куда бы они ни направлялись, за ними всегда шла толпа зевак, а в этом не было ничего приятного. Впрочем, я думаю, горше всего ей было видеть печальные картины, особенно бродячих слепых. Я не раз замечала, как, посторонившись, чтобы позволить пройти слепому, она чуть не плакала и жалость переполняла ее сердце. При встрече со всяким незрячим, будь то мужчина, женщина или ребенок, она сразу начинала рыться в кармане в поисках денег, подавленная их убожеством и нищетой. «О, какая беда! – шептала она. – Сколько их тут, и им никогда не увидеть неба, никогда не увидеть земли, никогда!»

Всем прочим она предпочитала прогулку по большой городской стене, с бастионов которой открывался вид на город, на Западное озеро и на извилистые реки, сливавшие свои воды неподалеку от города. Здесь взору открывались обширные пространства полей, и никто не досаждал ей своим любопытством. Но даже отсюда она инстинктивно старалась не смотреть на землю у внешней стороны стены, ибо там часто лежали тела детей, умерших своей смертью или убитых.

Она почти сразу стала воспринимать Китай таким, каким он остается по сей день, – страной невероятных контрастов, где редкой красоты природа и дивные плоды изощренного людского воображения неотделимы от самого что ни на есть печального на свете. Это соединение красоты и скорби удивительным образом привязывало ее к новообретенной земле, но в иные минуты она с ужасом пряталась в своей комнате, полная отвращения и тоски по своему дому и по своей стране.

* * *

Святой, за которого вышла замуж Керри, оказался, как она вскоре обнаружила, еще и изрядным мужчиной. Они не пробыли в Ханчжоу и трех месяцев, как она уже была беременна. Дети вряд ли были предусмотрены в ее планах, и в своем неведении – роковом неведении представительницы своего поколения – она никак не могла понять, что с ней творится. Она пригоршнями глотала таблетки от печени и хинин, и только опытный глаз миссис Стюарт распознал причину ее недомогания. Когда правда открылась, Керри восприняла ее со смешанным чувством стыда и радости и с немалой долей удивления. Раньше она почему-то считала, что, коль скоро она посвятила себя святому делу, детей у нее не будет. Но она была по природе истинной женщиной и после недолгих размышлений над этой поразительной новостью, позволивших ей приспособиться к новой ситуации, не могла не обрадоваться и не уверить себя, что в ее служении Господу не произошло большой перемены – просто служение это приняло новую форму: теперь ей предначертано вести дом и воспитывать детей; что же до Эндрю, то он обойдется и без ее помощи.

Однако она упорно продолжала учить язык, хотя временами чувствовала себя совсем больной и вынуждена была подолгу лежать в постели. Как и следовало ожидать от женщины такого кипучего темперамента, у нее бывали периоды депрессии и спада жизненных сил, во время которых она почти что со страхом размышляла о том, как будет растить детей в условиях, столь не похожих на те, в которых росла сама, как дать им воспитание, подобающее людям их расы и веры, как уберечь их от печали и обычного для этой страны зрелища смерти. При этих мыслях к телесному недомоганию прибавлялась тоска по родине, по прямым и честным в делах людям, которых она знала в своем городке, по чистой простоте их жизни.

В Ханчжоу не было врача, поэтому с приближением родов они с Эндрю поехали в Шанхай, где и появился на свет ее первенец, и когда он лежал у нее на руках, куда-то ушла телесная и душевная боль и осталась только радость, что родился человек. Это был крупный, красивый мальчик с голубыми глазами и светлыми золотистыми волосами, и любовь к нему охватила ее; в ней проснулось и никогда уже ее не покинуло глубокое материнское чувство. Нельзя не признать, что в годы, когда у нее появлялись дети, вся пылкость ее натуры, все ее помыслы обращались на них и на то, как им устроить дом, и, во всяком случае, на какое-то время, ее религиозный энтузиазм поутих, отступив перед другими заботами.

Когда ребенку исполнилось три месяца, Эндрю было велено сменить одного человека в Сучжоу, а это значило вырвать, хоть и неглубокие, корни, которые они успели пустить в Ханчжоу, и, в сущности, сменить не только город, но и наречие. Для Керри, впрочем, в этом была своя приятная сторона. У нее теперь вместо одной комнаты будет целый дом.

«Дом» этот представлял собой всего три комнаты, расположенные над школой-интернатом, открытой при миссии, причем в одну из них надо было забираться снаружи по узкой винтовой лестнице. Но, что ни говори, у них теперь было целых три комнаты, и из окон открывался вид на прорезанный узкими извилистыми каналами город с его крытыми темной черепицей домами, жмущимися друг к другу под самым невообразимым углом. Рядом со школьным двором была видна величественная пагода. В тени этой пагоды, под гомон играющих во дворе мальчишек, рос, начал с какого-то дня без посторонней помощи садиться, ползать по полу, потом добираться нетвердыми шагами до окна и высовываться наружу ее маленький белокурый американец.

Когда он вырос настолько, что его не надо было больше носить на руках, Керри начала принимать участие в делах школы, директором которой был ее муж. Прежде всего, она взялась наводить чистоту. Ее острый глаз тут же заметил печальные следствия антисанитарии в свисавших у мальчиков с затылка косичках, и она набросилась на них, с яростным рвением втирая в корни волос снадобье от насекомых, безжалостно, невзирая на протесты и крики, отмывая и вычесывая неухоженные головы. Затем она осмотрела у каждого постель и белье, все дезинфицировала, сделав мальчишек чистыми и несчастными.

Эндрю, который пекся об их бессмертных душах, думать не думал о всяких там клопах и вшах. Керри, погруженная в заботы о чистоте, видела, как он молится с тем или иным непокорным подростком, и замирала, удрученная мыслью: «Насколько он лучше меня! Как могу я настолько забывать об их душах!»

И она быстро начинала молиться: «Господь, не дай мне забывать, что душа важнее тела».

Но в следующий момент ее уже отвлекала от праведных мыслей необходимость заказать рис и овощи для столовой, или объявлялся какой-нибудь маленький болезненно бледный мальчик, и его надо было уговорить выпить немного молока, от которого того с его восточной души воротило, или у кого-то обнаруживалась чесотка на руке, и надо было бежать за серной микстурой. Души были важнее, в этом не было сомнения, но тела требовали забот безотлагательных.

Ее горячее стремление быть людям в помощь заставило ее приняться за медицинские книги, которые ей удалось купить в Шанхае, и каждый день она часть времени проводила в своей импровизированной клинике, где врачевала несложные недомогания, перевязывала кожные язвы и воспаления и давала советы матерям, как лечить их младенцев. Она научилась вскрывать ужасные карбункулы и лечить распухшие гангренозные ноги. Когда ее плоть настолько не могла преодолеть отвращение, что приступы тошноты мешали ей есть, ее выручало чувство юмора. Она не могла удержаться от улыбки всякий раз, когда какая-нибудь ее пациентка с тайным сомнением взирала на таблетку хинина: как такая маленькая штучка может избавить от столь ужасных вещей, как хронический кашель и лихорадка, от которых человек желтеет и умирает? Тогда она стала, пряча лукавую улыбку и не произнося ни слова, растворять таблетку в горячей воде, давать наполненную до краев горькой жидкостью чашку старухе, и та, попробовав отвратительный на вкус напиток и увидев, как много его получилось, успокаивалась и выпивала чашку до дна, не сомневаясь больше в скором своем выздоровлении.

Но главным вознаграждением за отвращение и ужас при виде запущенных болезней была радость, охватывавшая ее всякий раз, когда страшные язвы затягивались и здоровье возвращалось в бескровные, истощенные тела. Это было достойной наградой. В этом было ее торжество.

* * *

В этот год брат Керри Корнелиус прислал ей орган – нормального размера орган фирмы Мейзон и Хемлин, в точности такой, какой стоял в гостиной у них дома. Он был удивительно благозвучен, ибо Корнелиус сам его заботливо выбрал, и его тонкий слух помог ему найти самый лучший. Его целых полгода везли через Средиземное море. Он прибыл субботним вечером, и Керри не могла ни есть, ни пить, пока они с Эндрю не вынули драгоценный инструмент из ящика. Вот он тут, ее собственный орган! Она была до глубины души тронута и, благоговейно опустившись на стул, заиграла один из хоралов, который они пели все вместе дома, – «Я знаю, что Спаситель мой жив», и вот ее богатый, звучный голос радостно взвился и вознесся над дворами и домами, и люди замирали на сумеречных улицах, вслушиваясь в дотоле неведомые им звуки. Затем она спела гимн по-китайски, и тут вошел слуга, остановился в тени полуоткрытой двери, и, когда она увидела по его лицу, как внимательно он слушает, ей вдруг пришла в голову радостная мысль: а что, если именно это дарование поможет ее служению Господу.

С тех самых пор орган стал для нее живым существом, и по сей день есть люди, которые вспоминают о том, как она, забыв снять фартук, оставив домашние дела, садилась за инструмент и ее сильные пальцы извлекали из органа звучные аккорды, лившиеся над городом вместе с ее звонким голосом. Во всех скитаниях, уготованных ей судьбой, этот инструмент следовал за ней, и, когда она жила в крытой соломой мазанке, он стоял на деревянной подставке, предохранявшей его от сырости, шедшей от земляного пола, но при этом в таком месте, чтоб ей было удобно раз шесть на дню подбежать к нему и заставить его звучать.

* * *

На следующее лето она опять ждала ребенка, и, поскольку у нее не все было в порядке, они провели это время в Шанхае, поближе к врачу. Когда же они собрались в обратный путь, с Эндрю случился сильный солнечный удар, и переезд пришлось отложить. Керри неусыпно была при нем, поскольку доктор сказал, что его жизнь зависит от того, удастся ли его выходить. Эдвина, своего маленького сынишку, она отослала в Сучжоу с подругой, а себя целиком посвятила спасению мужа.

В течение шести недель он находился на пороге смерти, и все эти шесть недель Керри ни разу не разделась на ночь, и только утром, чтобы как-нибудь освежиться, принимала ванну и снова садилась у постели Эндрю, чтобы смотреть за ним. Доктор восхищался ее жизнестойкостью. В эти жаркие влажные дни позднего лета и ранней осени она была в безукоризненно свежем белом платьице, на шее – лента, блестящие волосы вымыты и завиты, в сердце спокойствие и решимость. Нет, она ни за что не допустит, чтобы Эндрю умер в начале избранного им жизненного пути. Надо было думать и о не успевшем еще родиться ребенке. Ради него она не имела права позволить себе какие-либо страхи и беспокойство. Большую часть времени Эндрю был в бреду, и она с помощью слуги поднимала его, обтирала холодной водой, и он успокаивался. Его выздоровление было ей наградой, хотя болезнь так ослабила мышцы его рук и плеч, что у него навсегда осталась скованность движений.

С приходом осенней прохлады они вернулись в Сучжоу, и там родилась ее первая дочка – Мод. Она была маленькой, толстенькой и прехорошенькой, с очень светлой кожей, карими глазами и белокурыми локонами. Для Керри и ее двух детей эта зима была счастливой. Эдвин удивительно быстро рос, он научился говорить и петь, и для Керри было огромной радостью уложить девочку в колыбельку и, подозвав Эдвина к органу, начать какой-нибудь гимн. Малютка слушала с широко открытыми глазами, а у Эдвина обнаружился ясный, мелодичный голосок.

Керри была самой веселой матерью, какую только можно себе представить. Она понабрала из своих немногочисленных книг и журналов (а частью и просто выдумала) разных стишков и песенок и наполнила жизнь детей радостью, так что потом, когда они повзрослели и, оглядываясь на прошлое, осознали, в каком узком и замкнутом мирке прежде жили, они поняли, как много возместило им соседство этой богато одаренной натуры. Ее жизнерадостность частью шла от душевной наполненности, частью же была результатом осознанного желания оградить детей от окружавшего их Востока, который был слишком прекрасен и слишком печален для детских сердец. Ее всегда угнетала восточная несдержанность во всем, будь то страдания или какие-то страсти. А она не хотела, чтобы дети так рано познали и то и другое. А красоты Востока пусть они воспримут столько, сколько доступно их душам. Она поднимала на руках малютку перед окном, чтоб та могла услышать прелестный серебряный перезвон колокольцев на пагоде, но она же завесила нижнюю часть рамы сборчатой занавеской, чтобы Эдвину не было видно сидящего целый день у подножья пагоды нищего, чьи нос и щеки были съедены проказой.

В эту зиму она почти целиком посвятила себя детям, и, по мере того как крепло в ней материнство, все глубже проникала в глубины своей души. Она снова размышляла о Боге. На протяжении многих лет она ждала, да так и не дождалась, божественного знамения, из которого бы явствовало, что Господь одобряет ее. Порою ей казалось, что отзывчивость ее сердца не имеет другого источника, нежели ее собственные сердце и страсти. Бог ни разу не снизошел до нее, ни разу не обнаружил себя каким-нибудь звуком или движением. Но спустя некоторое время она стала думать, что постижению Господа ее учат собственные дети – через свою зависимость от нее, личики, обращенные к ней, дабы уловить ее настроение, и ручки, не желающие отпустить ее руку, и она до конца своих дней говорила: «Они научили меня куда большему, чем я их!» Она впадала на некоторое время в задумчивость и продолжала: «Мне кажется, мы понимаем цели Господни не больше, чем мои дети понимали мои, даже те, что касались их самих. Они всю жизнь доверяли мне, не сомневались в моей любви и поэтому старались убедить себя, что я лучше их разбираюсь во всем на свете. Я думаю, именно такими глазами должны мы смотреть на Бога – просто верить в него и в его заботу о нас».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю