355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Сапов » Остановись мгновенье на… 4 дня: архитектура и рынок выставочных стендов в России » Текст книги (страница 4)
Остановись мгновенье на… 4 дня: архитектура и рынок выставочных стендов в России
  • Текст добавлен: 12 апреля 2021, 21:01

Текст книги "Остановись мгновенье на… 4 дня: архитектура и рынок выставочных стендов в России"


Автор книги: Павел Сапов


Жанр:

   

Менеджмент


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Небо было странным. Венчало сущее, как купол собора. Глубокое, синее, бескрайнее, с дивным узором жемчужных густых облаков, из которых проглядывало солнце. Так, должно быть, глядел бы на землю бог, если бы только он был. Но Лионец заделался атеистом в день, когда узнал о гибели всей своей семьи разом. Ни сражения, в которых ему довелось участвовать, ни шталаг, где он едва не лишился жизни, его веры не доконали. В Лион он пробирался, тешась надеждой, что увидит свод базилики Нотр-Дам-де-Фурвьер, такой похожий на это сине-жемчужное небо, и бог простит ему его грехи. Не сбылось.

Но он едва ли походит на эти камни. Слишком еще трепыхается.

Слишком жаждет дышать.

Аньес тогда правильно его сюда притащила. Здесь самую малость легче, и чувства, пусть не похожие на те, что он ребенком испытывал, бывая в той базилике на холме Фурвьер, но все же могут иметь другой цвет и запах, чем те, что присущи ненависти и злобе.

Наутро он возвращался в Ренн, глядя в окошко поезда. Земля подернулась морозцем. Сизоватая, белёсая, плотная, покрытая жухлой травой, где каждая травинка обесцвечена инеем.

А еще через два дня он нашел работу в городе, далеком от океана, но где, ему казалось, ночами слышен его шепот.

Тетушка Берта все спрашивала в своих письмах, что делать с принадлежавшими Юберу помещением булочной и домом, где прежде жила большая семья папаши Викто́ра. Они располагались на одной улице и примыкали друг к другу. В дом поселили арендаторов – американский десантник женился на девушке из их многочисленной родни, где никто толком не знал, кто кому и кем доводится. Даже тетушка Берта теткой была очень условно – не иначе чем со стороны Адама, того, что согрешил с Евой, полакомившись яблоками в чужом саду. Она-то и распорядилась, куда девать молодоженов. И со всех сторон такое решение было выгодным, обеспечив дому заботу, а Юберу, пусть небольшой, но доход. А вот что делать с булочной и по сей день не придумали.

Куда ему было думать! Теперь он осваивал ремесло зиждителя. Южные районы Ренна почти что сравняли с землей, и нужны были руки, чтобы заново их растить. Впрочем, Юберовы руки Бретани послужили совсем недолго.

Вскоре после Дня памяти[1] ему довелось торчать до обеда неподалеку от набережной реки Вилен. Там они с бригадой строителей, куда он попал, сунувшись наугад, латали крышу жилому дому, пострадавшему от бомбежек. То, как эту самую крышу поддерживали те, кто в этом доме все еще жили, достойно отдельного повествования.

Но в конце концов, именно там, стоя почти что под небом, а именно на высоте второго этажа, Юбер и увидел ее.

Аньес.

Выпорхнувшую из своего автомобиля, кутавшуюся в меха, непозволительно роскошные для женщины, которую он увидал на причале в Дуарнене. На сей раз водителем была не она. Вел мужчина. Он же открывал ей дверцу и подавал руку. И так же, за руку, вел в здание напротив, где, Юбер успел разузнать, располагалась редакция газеты «Moi, partout». Она – отстукивала каблуками по плитке ритм собственных шагов, на втором этаже под небом почти не слышный. Тонкая, изящная, с идеально ровной спиной. Он – совсем не выглядел хоть кем-нибудь подходящим подле нее. Почти толстый и, что хуже, заметно сгорбленный. «Эк тебя, братец, перекосило-то», – мысленно ругнулся Юбер и, не глядя, как они скрываются за дверью, вернулся к работе. Бабы, само собой, никуда не денутся, а крышу смолить надо.

Подросток снизу, во время войны бывший еще совсем крохой, должно быть, забрался к ним наверх, приволок несколько мясных пирогов от старухи, с которой жил. Его родители погибли, когда бравая германская авиация разбабахала этот дом. С тех пор живет при бабке. Он еще помнит и с присущим юношам восторгом пережитого ужаса спешит рассказать о том, как тогда загорелась крыша и раскаленная смола текла прямо в их комнаты. Мужчины слушают и едят. Перешучиваются, поощряют, не заглядывают в свое, что было у них – ни к чему сейчас вспоминать, когда есть дело, требующее физических усилий.

А потом на улице снова показалась Аньес. В тех же неуместных мехах, но на сей раз одна. Юбер, двинувшись к краю крыши, коротко усмехнулся. Не выдержал. Как мальчишка, приставил пальцы ко рту и пронзительно свистнул. Свистун из него был еще тот.

Аньес вздрогнула и подняла глаза, так и не дойдя до машины.

А разглядев его, вдруг улыбнулась. И, сменив траекторию движения, зацокала каблучками по набережной, к реке, где, нетронутые войной, стояли несколько скамеек. Там и ждала, делая вид, что просто дышит воздухом. Разве он мог не подойти?

– Вы решили остаться? – был первый вопрос, заданный ею вместо приветствия.

– Задержаться, – поправил Юбер. – А вы не захотели притворяться, будто не знаете меня.

– Не вижу смысла, для чего мне это нужно. Скорее вы не захотели притвориться.

– Да мне-то подавно незачем.

– От вас отвратительно пахнет.

– Смолой. В окопах и лагерях – вонь похуже. И то привыкаешь.

– Доводилось?

Лионец пожал плечами и улыбнулся. Улыбнулась и она в ответ. А потом вдруг проговорила – будто бы поддалась порыву, которому противилась, пытаясь это скрыть, но не имея умения скрывать:

– У меня сегодня свободный вечер. Могу устроить вам горячую ванну. Хотите?

– А вам самой этого хочется?

Он глянул на нее, его крупный рот чуть изогнулся в улыбке. Она едва заметно перевела дыхание, решаясь. А потом кивнула. Так Юбер появился в ее квартире, где чисто и где постель пахнет вереском от маленьких букетиков, разложенных в шкафчиках среди белья и одежды. Откуда ему было знать, что «отмывая» его, отмывается и она. Быть грязной – удовольствие малоприятное. Но, в конце концов, Аньес сама его выбрала. Не потому что он был нужен ей в достижении цели. Не потому что требовал ее тела в плату за помощь. А потому что она нуждалась хоть в ком-нибудь, чтобы продлить иллюзию собственной свободы, которой давно уже не было.

Эти отношения были тем более странными, что оба понимали – долго такое не протянется.

Ей надоест.

Ему надоест.

И без того заигрались до самого начала зимы, когда у строителей замирала работа, и временные решения переставали действовать.

Репортажи мадам де Брольи к тому времени начинали печатать, пусть не на первых полосах, но все же. Того, что она попросту хороший фотограф, никак не отнять. Но и ее владение словом оставляло далеко позади многих, с кем в ту пору ей доводилось сотрудничать в «Moi, partout». Ее сторонились. Делали вид, что не замечают. Слишком хорошо знали ее историю. Все никак не могли забыть. Не давали себе труда забыть. Быть может, если бы у них с матерью отняли все состояние, было бы проще. Или проще было бы отдать жизнь, чтобы вымолить прощение за грехи, которых не совершала?

На ферме не хватало рук. Их дом обходили стороной, оставались лишь старые работники, которых не пришибло войной. Молодые, здоровые, сильные заглянуть могли лишь от безысходности. Но не бывает безысходности у молодости и силы. Ладно, пусть теперь зима, но если и следующий год пройдет так же, то они могут потерять даже Тур-тан.

Впрочем, ее снимки и верно нравились Жоржу, который садистски резал тексты статей, лишь бы загнать «эту выскочку де Брольи» в угол. Не взять ее на работу вовсе он не мог, потому что тенью над ним навис Леру, имевший сейчас слишком много влияния. Зато от души издевался, не давая Аньес и десятой части той работы, какую она могла бы выполнять. Приходилось писать о чем-то будничном, неинтересном, совсем как при немцах, когда ее главной задачей было не соваться куда не следует, чтобы не навредить своей репутации еще больше, чем уже сделано.

Подписывалась она теперь аббревиатурой «А.Б.»

И легкомысленно порхала по издательству, пуская пыль в глаза роскошью, от которой остались одни ошметки, и веселясь от того, как смолкают разговоры вокруг в те мгновения, когда она входит.

Гастон был ее любовником, об этом не знал ленивый.

Лионец был ее тайной, которую никому не полагалось знать.

Из семи дней недели один найти для человека, которого выбрала сама, Аньес пока еще могла. Он не нравился ей, но Гастон Леру нравился еще меньше. В постели она совсем ничего не испытывала ни с одним из них. Собственно, ни с кем не испытывала уже много лет. Иногда ей казалось, что нечто важное, что отвечает за чувства, в ней сломило вдовство. Удовольствия больше не было. Даже волнения – не было. Но что-то, чего она сама не ведала, продолжало манить ее в этом Лионце, который иногда приходил к ней в квартиру. Она нашла его как черного бродячего пса. Приманила. Держала рядом. И не понимала, на кой черт все это делает.

В том, что он никакой не пес, ей довелось убедиться совсем неожиданно и неприятно для себя. Но пришлось проглотить и это.

[1] День памяти (День памяти павших, День разоружения, День победы в Первой мировой войне) – национальный праздник во Франции и Бельгии, увековечивающий заключенное между Германией и Антантой перемирие близ местечка Компьень 11 ноября 1918 года.

Однажды вечером, в самом начале зимы, за окном непроглядно густо пошел снег, а Гастон приехал к ней сразу после работы с букетом кроваво-алых роз. Он угадал с цветом. На ней было такое же кроваво-алое платье и высокие шелковые белоснежные перчатки. Она зарылась носом в бутон. Растянула в улыбке губы, накрашенные помадой того же оттенка, и воркующим голоском, какого не потерпел бы ее Лионец, поблагодарила своего Леру.

Они собирались в Оперу, слушать концерт симфонической музыки. Последнее время она редко выбиралась в театр. Не одной же туда ходить! Ее мучило одиночество, хотя она считала, что всегда найдет чем себя занять. Ее мучила скука! Немыслимая скука – быть лишенной света, тогда как привыкла жить его частью. Иметь же любовником человека вроде Гастона – в чем-то определенно удача. Можно хотя бы показываться в обществе.

В высшем, среди интеллигенции и местных аристократов ее еще как-то терпели. Во всяком случае, помалкивали, раз уж в круг, где каждый червяк был ей знаком до самого нутра, ее заново вводил этот парижский выскочка, которого игнорировать не представлялось возможным.

Таким был и этот вечер выхода в Оперу. Аньес улыбалась, пила перед началом крепкий коньяк наравне с Гастоном, традиционно шокируя окружающих. И почти не пьянела, в отличие от своего спутника, бойко участвуя в беседе, в которой ей никто не мог отказать. Пользовалась случаем. Заново покоряла. Ей только дверцу приоткрой, позволь ножку на порог поставить – уж она-то ринется в комнату и займет свое место.

А потом Аньес слушала Концерт для двух фортепиано с оркестром Пуленка, находясь так близко от сцены, что видела одного из пианистов четко, до самой мелкой черты лица, освещенного ярким светом. Он был красив какой-то особой, недоступной большинству серых и одинаковых людей на земле яркой, породистой красотой. Странно знакомой ей красотой, которой она никак не могла разгадать – откуда знает? Где видела? Черноволос, смугл, подтянут, сосредоточен. О-ду-хот-во-рен. И играл как бог. Гораздо, гораздо лучше того, второго, с другого конца двух сдвинутых инструментов.

Да, он замечательно играл, будто бы не музыка владела им, а он всей музыкой на земле, и она подчинялась ему. Аньес сжала в ладошках сумочку, лежавшую у нее на коленях и вдруг вспомнила. Бибоп. «Chez Bernabé». Оркестр на сцене потрепанного жизнью и посетителями кабака, где давали живые концерты, а она отдала себя Гастону.

«Надо же», – медленно прошептала себе под нос Аньес, снова и снова вглядываясь в диковинного пианиста. И говорил в ней не иначе коньяк – иначе эта реплика осталась бы мысленной, и Леру не придвинул бы свои горячие губы к ее уху с жемчужной сережкой, почти касаясь его:

«Ты что-то сказала, моя дорогая?»

«Нет… Да… у тебя была программка?»

Программка у Гастона была.

Пианистов – двое.

Серж Эскриб.

Этьен Леблан.

Аньес резко подняла глаза. Как зовут тебя, музыкант?

Его имя определить оказалось несложно. После концерта она всего лишь подошла с этой самой программкой и попросила его подписать. Он это сделал охотно, а у нее в руках осталась пестрая книжица Оперного театра Ренна на память о нынешнем вечере, в которой крупным росчерком собственноручно запечатлено: С. Эскриб.

Дальнейшее было просто. Спустя еще два дня Аньес знала, кто такой этот С. Эскриб. Знала, что до войны он аккомпанировал той самой Катти Ренар. А еще знала, что это он – отец ее детей, о которых достоверно мало что было известно, но слухов хватало. И, наконец, знала, что ему довелось воевать в Сопротивлении, и он оставлял свои клавиши ради этого на долгие годы.

Интервью такого человека было бы удачей. Интервью других таких же – стало бы находкой для ее карьеры, если уговорить Жоржа на собственную колонку. Но получить бы хоть одного этого!

Уже вскоре стало ясно, что познакомиться с Эскрибом ей попросту негде. Он вел закрытый образ жизни и нигде особенно не показывался, если не требовалось по работе. Найти его адрес, в целом, тоже проблемы не составляло. Достаточно обратиться в администрацию театра. Но Аньес была уверена, что такое вмешательство ему не понравится. Среди знакомых ей людей он тоже не вращался. Спустя неделю она понимала, что нужно придумывать что-то самостоятельно. А что тут придумаешь, кроме как явиться в кабак, где этот музыкант-подпольщик играл бибоп!

Этим она и занялась, отправив старую добрую Марту разузнать, каково расписание выступлений оркестра. И посетила первое же из них обычным пятничным вечером, когда в заведение Бернабе в конце трудового дня сползались местные работяги.

Вывеска была та же, что и парой месяцев ранее. Выцветшая, когда-то голубая. С блекло-желтоватой надписью «Chez Bernabé». Ее ладонь в темной кожаной перчатке, порядком потертой, что соответствовало духу этого кабака, коснулась дверной ручки, и Аньес оказалась внутри. Людей было еще совсем немного, и она заняла столик поближе к сцене, не озадачиваясь тем, что и сама окажется на виду. Наверное, в ту пору ей не хотелось озадачиваться чем-то еще, кроме своих желаний. О безопасности, например, не думалось. Ведь в привычном кругу ее еще кое-как терпели. То, что здесь может быть иначе, что простые люди видеть ее откажутся, в голову не пришло.

Она заказала рюмку коньяку, как в тот вечер, когда ходила с Гастоном в театр. И чашку кофе – как оказалось, здесь варили довольно хороший. И теперь с любопытством оглядывалась по сторонам, как не оглядывалась в свой первый визит. По помещению сновали две девушки, протирая столы. Месье Кеменер, сидевший здесь же, у стойки, периодически покрикивал на двух шумных пьянчуг, грозя выгнать их взашей, коли они не расплатятся. Те отмахивались, будто бы Бернабе шутил. А впрочем, возможно, он и шутил – не прогонял же взаправду.

Аньес прятала лицо в воротнике пальто и то и дело зыркала на сцену, где тоже убирались. Музыкантов еще не было. Лишь спустя час такого ожидания и еще две рюмки коньяку, теперь под жарко́е – не на пустой же желудок пить – в зал начали прибывать посетители. Стало шумно, громко, как-то неожиданно тепло. Настолько, что пальто с плеч перекочевало на спинку стула – на вешалке уже и места не было. Запахи с кухни, болтовня мужчин и женщин, переругивание Бернабе с девицами из обслуги. Такое занятное, органично вписывающееся в происходящее. Такая занятная жизнь, которую Аньес обыкновенно наблюдала лишь через объектив своей камеры.

Потом появился Эскриб с музыкантами. Они и поглотили все ее внимание на следующие несколько минут, когда начали играть. И она уже не помнила, что пришла сюда, преследуя цель познакомиться с пианистом. Должно быть, разум в ней снова подчинял себе чертов коньяк, который пился здесь как-то по-особому легко.

Оркестр исполнял одну за другой веселые песенки, все ближе и ближе подбираясь к джазу, и Аньес чувствовала, как ее каблуки под столом начинают чуть слышно постукивать.

«Мадам желает еще чего-нибудь?» – донеслось до Аньес сквозь музыку.

Через мгновение она и не помнила, что ответила. Лишь мотнула головой в сторону официантки и вдруг наткнулась на задорный, даже задиристый черный взгляд Лионца, неизвестно уж сколько времени наблюдавшего за ней.

Она не заметила, как он вошел. Не ощутила. Не предощутила. Но теперь он сидел возле Бернабе Кеменера и потягивал что-то темное, должно быть, пиво из стеклянной кружки, не сводя с нее глаз. Как тогда. Как первый раз. Не приближался. И раздевал. Раздевал. Глазами, тайными желаниями, невысказанными словами, которых никогда не звучало в их встречи. Аньес стало еще жарче, чем было до того, и вновь показалось, что, если бы она только позволила себе забыться, возможно, снова начала бы чувствовать. Кровь прилила к щекам, но она продолжала смотреть. И не подходила, как не подходил к ней и он.

Он не очень-то красив, скорее интересен силой, которую излучает весь его вид. Подтянут, строен, пусть и не слишком высок. Широкоплеч. И она почти ощущает под пальцами твердые мышцы его рук, когда он нависает над нею, а она обхватывает его, стремясь касаться всем телом, каждым сантиметром кожи. Но самое лучшее в нем – это глаза и губы. Они составляют что-то главное в его лице, во всем его облике. Упрямый, резкий, острый, почти режущий ножом взгляд. Мягкий, крупный, улыбчивый рот, который, наверное, может быть насмешливым, грубым, причиняющим боль. Наверняка она еще не знала. Догадывалась только.

Аньес судорожно глотнула. И вместо желаемого кофе снова потянулась к рюмке. Он должен подойти к ней. Или она сама подойдет.

Неожиданно музыка стихла, и это выбило ее из странного состояния, в которое Аньес угодила. Музыканты уходили со сцены на перерыв. Вот он, ее шанс сунуться к Сержу Эскрибу. И она почти уже встала со стула, как едва не подпрыгнула от того, что что-то громко стукнуло по ее столику.

– О-о-о! Так это ты тут сидишь! А я все гадаю, не показалось ли! – услышала она женский голос возле себя и подняла глаза на возвышавшуюся напротив нее дородную женщину, не очень опрятную и, кажется, не очень трезвую. Впрочем, ей ли судить о трезвости, если сама потеряла счет выпитым рюмкам, одна из которых опрокинулась от удара по столешнице обеими ладонями представшей перед ней дамы?

– Прошу прощения? – охнула Аньес, но было поздно. Женщина обходила стол, надвигаясь на нее и пристально глядя ей в лицо.

– Прощения? – взвизгнула она. – Да ты и твоя семья на коленях должны просить прощения на могиле моего Паска́ля!

– Я не понимаю, о чем вы сейч…

– Ах, ты не понимаешь! Сука, дрянь, каиново племя! Ты и твоя семья на коленях по камням через весь город должны бы ползти и каяться, да и то прощения вам не будет! – она драматично закинула руки на лицо и взвыла, будто бы ее ранили.

Аньес же застыла на месте, не в силах сдвинуться. Несколько мгновений назад она была почти счастлива. До падения – секунды. Члены ее будто окаменели. Она смотрела на эту женщину и чувствовала, как бессильная злость не дает ей хоть как-нибудь сгладить ситуацию или просто уйти. Она смотрела и думала о том, что устала. Бесконечно устала. Смертельно устала. Быть виноватой. Чувствовать необходимости оправдываться. Желать, чтобы хоть кто-нибудь ее понял. Еще только в ноябре расстреливали. В этом ноябре – расстреливали. Несколько недель назад. За год – пятнадцать. За прошлый – девять. Еще одного приговорили и до конца декабря тоже казнят[1]. Она знала, на каком стрельбище. Она знала, что очень скоро. Мэру Прево повезло сдохнуть до расстрела. Боже, как же ему повезло!

– Паскаль – это твой муж? – хрипло спросила Аньес, понимая, что маска слетает. Та самая, которую она ежедневно помадой рисовала на своих губах. Которую подводила румянами и тушью для ресниц. К черту такую маску.

– Паскаль – это мой сын! – закричала несчастная на весь кабак. К ним прислушивались, но пока еще не вмешивались. На эту, кричащую, пьяную, грязную – смотрели с жалостью. На Аньес – с ненавистью и презрением. Но не вмешивались, давая разыграться драме во всю силу.

– Паскаль – мой мальчик! – продолжал стоять вой. – Твой отец что говорил? Что наших детей никто не тронет! Обещал, клялся! Слово давал! А Паскаля увели неизвестно куда! Я даже не знаю, где лежат его кости!

– Куда? За что? – опешила она, прекрасно понимая, что в Вермахте воевали лишь добровольцы. Таков был закон.

– Милиция твоего папаши и увела!

В голове что-то щелкнуло. Да, этих ненавидели и боялись едва ли не сильнее, чем немцев. Ненавидели, потому что предатель хуже врага. Боялись, потому что подлость опаснее открытой драки. Милиция старалась почище гестапо. Особо – в поисках Сопротивления.

– Что ж, радуйся, – усмехнулась Аньес, – твой Паскаль исполнил свой долг. А господин Прево – свой.

– А ты чей долг исполняла, когда раздвигала ноги перед бошами[2]! – вдруг подхватил мужчина из сидящих поблизости, но Аньес уже не различала лиц. Только чертовы мерзкие голоса с родным бретонским акцентом.

– Или когда уморила мужа! Тебя-то не тронули, папочка откупил! – это был уже следующий.

– Или ты сама сдала его немцам!

– Так, может, затем и сдала, чтобы сподручней под них ложиться!

– Да о чем говорить, когда она при любой власти устроится!

– Старый Прево подох в тюрьме, как собака! Кто теперь тебя защитит?!

Вокруг ее стола, вокруг нее, на сколько хватало безумных глаз Аньес, стояли люди, толпа, та самая, которая затыкалась при демонстрации силы духа, и которую, ей казалось, она укротила нахрапом. Сейчас они жаждали крови. Ее крови – но на нее-то плевать. Не плевать, что завтра они войдут в дом матери и точно так же забьют и ее.

– О, не волнуйтесь, найдутся защитники, – хохотнула Аньес, вцепившись в дужку на своей чашке кофе так сильно, что побелели костяшки пальцев. А после поднесла ее к губам. И в следующую минуту эту чашку из рук выбили. Горячая коричневая жидкость пролилась на юбку, жаля колени.

– Посмотрим, как они заговорят, когда ты лысой придешь просить о помощи! – пьяно расхохотался кто-то над ее головой.

– Есть у кого-нибудь бритва?

– Довольно и острого ножа, – выкрикнула мать бедного сгинувшего Паскаля.

– Эй-эй, не в моем заведении! А ну, расходитесь, негодники, – кажется, это был голос Бернабе Кеменера, но он быстро затих, поглощенный галдежом вокруг Аньес. Да Аньес даже не уверена была, что и слышала его. Разве услышишь голос разума в этой толпе? Наверняка ведь кто-нибудь и возражал. А она замечала одну лишь ненависть, сплошным потоком устремленную к ней. Впрочем, они ее ненависть чувствовали тоже.

Аньес медленно поднялась с места, глядя на них на всех и вместе с тем не глядя ни на кого. Глаза ее на краткий миг прикрылись сами собой, не в силах выдержать этого. А потом, когда она их раскрыла, то будто в насмешку над окружающими и над самой собой, нараспев произнесла:

– Douce France, сher pays de mon enfance…[3]

И тот же час зал огласился протяжным, противным до зубовного скрежета визгом саксофона, перебивавшим крики и скабрезности, которые все еще продолжали раздаваться по залу.

Она сама не поняла, что произошло и как произошло, но возле нее вдруг оказались две мужские фигуры и быстро оттеснили спинами к сцене. А там другие резко подхватили под руки и заволокли наверх, подальше от толпы. Аньес брыкалась, не соображая, что делать, сопротивлялась и до искр из глаз боялась того, что за этим последует. Но не последовало ничего.

Ее выталкивали куда-то, и она не знала, куда толкают. Не видела кто и зачем. Единственное, что видела, – макушку ее Лионца в этой проклятой толпе. Второй, гораздо выше Лионца, был пианист Эскриб. И это они закрыли ее собой.

– Там черный ход, уйдите ради бога, – раздался женский шепот ей на ухо, в то время, как ее вели под руки несколько девушек. И Аньес поняла, что это официантки. Последнее, что она слышала перед тем, как оказаться посреди заснеженной улицы без верхней одежды, это крик Бернабе Кеменера:

– Это вас посадят, а не ее! Вас накажут, а она выйдет чистенькой! Не смейте ее трогать, потому что скажут, что это вы были виноваты, черт бы вас, проклятых, побрал! Не в моем заведении, болваны!

А потом мороз опалил ее щеки. И она в ужасе сознавала, что ее Лионец все еще внутри. Все это слышал. И, несмотря ни на что, заслонил ее от расправы.

[1] В 1945 году в Ренне во время чистки было казнено 9 коллаборационистов за акты совместной работы с немцами. Заочно к смерти приговорены еще 10 человек. В 1946 году осуждены и расстреляны 16 коллаборационистов. Остальные приговоры были смягчены и заменены на тюремное заключение или принудительный труд. Части приговоренных удалось сбежать.

[2] Бош – презрительное прозвище немцев во Франции (по аналогии с русским словом «фриц»)

[3] Нежная Франция, дорогая страна моего детства (фр.) – песня Шарля Трене, написанная в 1943 году, после освобождения Франции считалась пропитанной «духом петенизма». Сам Трене был осужден за сочиненные им «гимны режима Виши» и за одно (из трех запланированных) выступление в Германии и приговорен к запрету творческой деятельности на 8 месяцев. Позднее срок сократили до 3 месяцев.

* * *

– Сиди тут! – прорычал Эскриб, перед тем, как захлопнуть дверцу машины, в которую в запале рухнул Юбер. – Как-нибудь не замерзнешь!

Лионец поморщился от боли и коснулся уголка рта. На пальцах осталась теплая вязкая жижа. Кровь. Рассеченная кожа саднила. Начинало ныть под глазом. В ушах все еще звенело.

– Дай мне немного времени, – добавил Серж. – Я не могу прямо сейчас уйти, надо доиграть концерт.

– Играй, играй! – махнул рукой Юбер, пытаясь отдышаться.

– Ты какого хрена драться полез, дурень? И так бы обошлось!

Этот его вопрос остался безответным. Юбер откинул голову на кресло и прикрыл глаза. Как хлопнула дверца – только услышал. И к черту – холода не ощущал. Лишь жар. Пылало лицо. Кровь бурлила услышанным и увиденным. Разбередило старые раны. Болело.

Эскриб был прав, конечно, если бы он не бросился вымещать бешенство в толпу, обошлось бы и так. Аньес увели. Ей уже ничего не грозило. Драка была необязательна и даже неуместна. Но как же не почесать кулаки, когда они чешутся?

Юбер толком и не заметил, как это все началось и как рядом с ним без слов, но само собой оказался пианист. Когда дошло, вокруг его маленькой бретонки столпились пьяные мужчины и несколько еще более обозленных женщин.

И то, что они говорили…

Анри тряхнул головой.

Где-то в глубине глазницы запульсировало. Приложили его хорошо, но виноват сам. Едва этот увалень, требовавший принести ему бритву, вслед убегающей Аньес принялся сыпать непристойностями, Лионец не выдержал и дал ему по роже. Что за каша была потом, Юбер не представлял – куда бил он и куда били его. Понял только, когда Эскриб выволок. Все это длилось несколько секунд по часам. Но лицо расквасили. Оставалось надеяться, что он и сам что-нибудь кому-нибудь расквасил. Уж лучше надеяться, чем думать. Чем возвращаться в мыслях к тому, что слышал.

В какой-то момент в стекло машины постучали, и Юбер поднял веки. На улице, под декабрьской моросью, кутаясь в шаль, стояла девчонка – племянница Бернабе Кеменера. Он опустил стекло, а она сунула ему в руки увесистую фляжку.

– Месье Эскриб просил вам передать, – проговорила она негромко, – чтобы вы согрелись.

– Заботливые у меня друзья, да? – хохотнул Анри.

– Ох и уделали вас, месье! – покачала головой девчонка и, широко улыбнувшись, скрылась из виду.

А Юбер промочил горло коньяком. Холода по-прежнему не ощущал. Не ощущал и вкуса напитка. Только знал, что тот очень крепкий, поскольку повело его быстро. И жгло рассеченный уголок рта. На его долю пришлось столько шрамов – будет одним больше.

Еще спустя время, когда он выпал из действительности и будто бы задремал на несколько минут, не больше, машина раскрылась уже со стороны водителя, и рядом с ним уселся сам Эскриб. Хмуро на него глянул, хмыкнул и язвительно выпалил:

– Очень хотелось оказаться в реннской жандармерии?

– Твой дурак Бернабе не заявил бы. Подставлять своих же дружков?!

– Я предпочитаю не проверять!

– Ничего не было бы… – как заведенный, повторил Юбер и снова приложился к фляге. В ней еще оставалось немного. Сделал два глотка. Почувствовал, как коньяк упал в желудок, опаляя по пути пищевод. А потом медленно произнес: – То, что они все про нее говорили, – это правда?

– Ее увели, ничего не случилось, никто не пострадал. Какая разница, в чем там правда. Баб бить – затея тухлая.

– Я хочу знать. Правда?

Серж качнул головой и пристально посмотрел на Лионца. Пауза вышла продолжительной, наматывающей нервы на струнный гриф.

– Так ее было за что бить или нет?! – не выдержал Юбер, повышая голос.

– Ты, дурак, все-таки с Аньес де Брольи связался?

Теперь молчал майор. Взгляд его был тяжелым и блестящим – слишком горячим и нетрезвым для человека, способного соображать. Понимая, что этот сумасшедший Лионец и не думает отвечать, да все и так было очевидно, Серж зло рассмеялся:

– И что же? Если есть за что, пойдешь довершать начатое? Так?

– Не пойду. Но знать надо.

– В память о работе в Констанце? Данные собираешь по неблагонадежным? – с той же злостью выплюнул Серж. Долбанул по рулю и резко развернулся к Юберу всем корпусом: – Изволь. В нашей деревне и так перескажут. Ее отчим – Робер Прево. Мэр Ренна… не помню, с тридцатых, кажется, и по сорок четвертый. В оккупацию, да, угадал! Он был националистом, поддерживал Бретонскую национальную партию[1] во время войны. До – нет. Открыто, во всяком случае. Почему его оставили при Петене, не спрашивай. Он был бы удобен им, даже если бы ничего не делал – нужен же всем козел отпущения. Да при нем евреев жгли, цыган… Бретань – для бретонцев. Черт… Аньес де Брольи ему не дочь, но кто об этом всерьез вспоминает? Когда его арестовали, знаешь, что он сказал? – Серж помолчал мгновение, переводя дыхание, а потом тоном, неожиданно успокоившимся, четко произнес: – «Бретонец не просит пощады у французского государства»[2]. Довольно или продолжать?

Юбер медленно кивнул, глядя черными безднами глаз в глаза друга. И впитывая услышанное, будто губка.

– Про нее достоверно не знает никто, – продолжал пианист. – Она работала в какой-то газете, и когда судили ее же друзей, ее не тронули. Пока другие прославляли Петена и Гитлера, она писала о театре, кино и городских выставках. Единственное, что ей вменяли, это связь с кем-то из гестапо. Или со всем отделением в Ренне. И ни одна собака не поклянется жизнью, правда это или нет.

– Значит, правда, – мрачно провозгласил Юбер и снова, последний раз приник к фляге, слушая, как колотится сердце, когда он пьет. Ухает. Грохочет. И он сам уже слишком пьян. Когда Лионец вновь посмотрел на Эскриба, глаза его уже мало что выражали, но речь, пусть злая и нервная, оставалась вменяемой: – Вся моя жизнь подтверждение – это всегда правда. Готов отдать… жизнь. А муж у нее кто? Если с остальным ты закончил. Или еще что-то есть?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю