355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Кадочников » Оставайтесь молодыми » Текст книги (страница 12)
Оставайтесь молодыми
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:13

Текст книги "Оставайтесь молодыми"


Автор книги: Павел Кадочников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Учитель жизни

Бывают люди, так щедро наделенные природой, что они всегда излучают молодость, радость, задор, веселье, высокую мечту, поэзию, музыку – жизнь! Таким учителем жизни, к счастью, для нас, школьников Бикбарды, стал Феодосий Васильевич Виноградский.

Как проникновенно и с какой любовью Феодосий Васильевич рассказывал нам о Ленине, о пионерах и комсомольцах! И удивительно ли, что всем классом мы вступили в пионеры – так хотелось каждому из нас быть верным ленинцем.

Виноградский учил нас обрабатывать землю. Даже организовал экскурсию в соседнее село и показал, как работает электрический плуг. Помню, как, возвращаясь в родную Бикбарду, мы дружно пели всем классом песню на стихи Феодосия Васильевича и на бравый мотив «Мы – красные кавалеристы»:

 
Мы – ШиКеМята дружные,
И про нас
Село в часы досужные
Ведет рассказ
О том, как корнеплодами
И рядовыми всходами
Мы, юные крестьяне,
Поднимаем урожай.
На нашем знамени
Колосья звенят;
– Долой соху!..
 

Кто такие ШиКеМята? Да конечно же, это мы, учащиеся школы крестьянской молодежи.

А разве забудешь, как по этой вот бикбардинской дороге Феодосий Васильевич выводил в лес, поле, на озеро и учил слушать музыку природы? Мы затаив дыхание слушали и песнь соловья, и радость жаворонка, а грозное вечернее уханье болотной выпи, и еле слышный разговор с прибрежными камышами на вечерней зорьке волн.

Неудивительно, что мы, его ученики, пронесли эту любовь к музыке природы, к народной музыке через всю жизнь. И не здесь ли кроются истоки моей работы над кинофильмом «Серебряные струны»? Даже в самом названии этого фильма я вижу и всем сердцем слышу те серебристые волны, что так задушевно шептались с наклонившимися к ним тростинками.

Всю жизнь песет любовь к музыке и мой учитель. После великой Победы над фашистами, в 1945 году, Феодосий Васильевич в Сочи возглавил хоровой кружок пионеров и по сей день руководит им. Сам с ребятами пишет и стихи, и музыку, и поет вместе с ними, несмотря на свой девятый десяток лет. Одну песню участники хора посвятили Рубену Ибаррури, геройски погибшему при защите нашей Родины. Благодарная мать, Долорес Ибаррури, назвала хор «Поющим пламенем».

Более двадцати песен написали и спели о космонавтах хористы. А сам Феодосий Васильевич был в свое время учителем истории у космонавта Виталия Ивановича Севастьярюва. В знак благодарности свою фотографию ему подарил летчик-космонавт Алексей Леонов. Подписывая ее, очень справедливо, как и все мы, его ученики, Алексей Архипович назвал Феодосия Васильевича Виноградского Учителем Жизни.

Гроздь красной рябины

Трудно передать словами все чувства, что я испытывал подростком, в день отъезда из Бикбарды в Ленинград. Как и каждого человека в таком возрасте, меня звала дорога, манила даль неизвестного, неодолимая вера во что-то более доброе и радостное, что я непременно встречу на своем пути.

Мне говорили, что я родился в городе на Неве. Но я ни разу еще не видел этот город в возрасте, когда можно что-то внимательно разглядеть и понять. И естественно, меня одолевали мысли: «Какой он, мой Ленинград? Какая она, улица Зодчего Росси? И как выглядит рядом с Невским проспектом, у театра со вздыбленными конями над входом, тот дом, где я родился?»

Правда, дедушка показывал в стереоскопе дома и улицы города на Неве. Но, честно сказать, мало кто из нас, ребятишек, верил тогда в правдоподобность увиденного. В жизни мы видели то, что строили люди в Бикбарде, Амуре и в других деревнях и селах. А дома и улицы, показанные дедушкой Егором, удивляли всех нас и казались очень красивыми, но… не «взаправдашними». Удивительными картинками – не более того.

Вот мне и не терпелось увидеть, самому убедиться, действительно ли на свете есть такие улицы и дома? А река Нева? Широкая ли она? Больше нашего бикбардинского пруда… Само собой разумеется, в своем воображении я уже купался в Неве!

От таких мыслей мне становилось радостно, я помогал матери как можно быстрее собрать, упаковать, увязать вещи и… отправиться к отцу, в Ленинград.

Вместе с тем, хорошо помню, что, взглянув на красные гроздья рябины, я почувствовал, как у меня защемило в груди. Возможно, гроздья ягод напомнили мне о том, что завтра я их уже не увижу. Не увижу ни этой рябины, ни этого пруда, ни этих воробьев на крыше нашего дома, почему-то присмиревших и загрустивших. Не увижу завтра ни Антонины Васильевны, ни Феодосии Васильевича, ни Лени Новикова – никого из моих учителей и школьных ребят и девчонок.

Быть может, эти кисти рябины напомнили и о том весеннем солнечном дне в школьном дворе, когда Шура Тараторина первой заметила на ветке набухшие, лопнувшие почки и радостно воскликнула: «Проклюнулись! Смотри: проклюнулись!..»

А тут еще дедушка Егор подошел к нам, обнял, поцеловал нас всех, смахнул слезы и тяжело вздохнул:

 
Прощай, мой дом!
Прощай, Отчизна!..
 

Сказал он это, видно, за всех нас то ли своими словами, то ли словами из песни или стихотворения, по сказал с такой болью, как будто мы и вправду больше никогда не вернемся сюда. Будто и вправду мы решили навеки забыть и родной дом, и Отчизну.

Как мне хотелось успокоить его, сказать: «Да нет же, дедушка Егор, нет! Ты же сам отсюда уезжал, двадцать пять лет прожил в городе на Неве, а все-таки вернулся! Вот и я вернусь! Ты думаешь, мне легко расставаться со всеми вами? Думаешь, я не люблю всех вас: и этот дом, и этих воробьев, и эту рябину?..»

Но повозка уже тронулась, и я не успел сказать ни слова. Взволнованный, я растерянно смотрел то на маму, то на деда, то на удаляющуюся повозку с братом Колей и сестрой Зоей… Побежал за повозкой, догнал ее. И когда мы проезжали мимо рябинника, я сорвал красную гроздь рябины, помахал ею дедушке Петроградскому, всем, кто нас провожал, положил ее за пазуху и дал себе слово: «Довезу эту красоту до Ленинграда и сохраню ее как можно дольше!»

Слово сдержал.

Много лет прошло с той поры. Много повидал я на своем веку разных рябинников, по такую крупную, яркую, красивую рябину, как та, рябина моего детства, нигде не видел.

К сожалению, не встретил ее и в недавней поездке в Бикбарду. И как-то невольно подумалось: «А может быть, та яркая гроздь рябины осталась навсегда только в моем сердце? Может, она лишь в нем растет, дозревает, своим теплом согревает меня под любыми грозовыми тучами и с каждым днем становится все красивее и ярче?»

Когда пошатнулось небо

Гроздь рябины за пазухой в пути постоянно касалась тела и напоминала о Бикбарде, хотя дорожные картины и события замелькали передо мной с головокружительной скоростью, поражая своей необычностью, новизной. Они казались мне диковинными открытками в стереоскопе дедушки Петроградского, и так же трудно было поверить, что все это не нарисовано и не во сне, а в заправдашней жизни.

Телега сменялась поездом, проселочная дорога – железной, деревни и села – большими городами, речушки – широкими реками, бревенчатые мостики – мостами с такими высокими дугами, похожими на радуги, что казалось, они соединяют не берега, а землю с небом.

Вокзал в Москве мне запомнился громадным зданием без потолка: очень уж высоким показался мне потолок, и я не сразу его разглядел. В этом гигантском здании люди выглядели маленькими и не в меру суетливыми, взвинченными. Я привык к тишине, пению птиц, природе. И вдруг – совершенно непостижимый для меня людской водоворот. Кто-то кого-то обидел, кто-то на кого кричит, кто-то куда-то бежит. Тетечка, схватившись за голову, рвет на себе волосы и истошным голосом кричит:

– Пропали вещи! Украли, изверги!..

Все это для меня совершенно незнакомое. Совсем-совсем другой мир. Ничего общего с тем, в котором я жил, от которого мы уезжали все дальше и дальше.

Цокая копытами по мостовой, лошаденка перевезла нас с Курского вокзала на Ленинградский. Извозчик помог нам выгрузиться из телеги, сесть в общий вагон поезда Москва – Ленинград.

Мама с надеждой сказала:

– Теперь мы взяли курс на Северную звезду. Не зря же ее величают не просто Полярной, но и Путеводной звездой!..

Как только в Ленинграде на вокзале нас встретил дядя Саня, мне и вправду поверилось, что все печали матери и отца, все плохое теперь позади. Может быть, поэтому в первые дни в этом городе я не чувствовал неудобств в крохотной комнате в доме на Большой Пушкарской, где нас пятерых приютила семья дяди Сани. В эти дни дядя казался мне очень похожим на дедушку Петроградского – таким же бескорыстным и добрым. В этом меня убеждал и мелодичный – а в праздники очень веселый! – колокольный звон Введенской церкви, что была как раз напротив нашего окна и вместе с красной гроздью рябины так напоминала мне Бикбарду.

Но однажды я проснулся от необычного шума и вопля. Один голос кому-то что-то доказывал. Второй – просил. Третий – умолял. Четвертый – рыдал. А пятый, видно отчаявшись, кого-то проклинал и грозил небесной карой!..

Мгновенно вскакиваю и спрашиваю:

– Что случилось, мама?

– Говорят, Введенскую церковь взрывать будут.

– Не может быть!

– А ты сам-то послушай, что народ говорит.

Прислушался: и правда – народ возмущается, называет безбожным и кощунственным деяние того, кто сносит церкви и губит все святое на Руси.

– Да ты не плачь, – успокаиваю маму. – Давай попросим дядю Саню, и он запретит взрывать церковь.

Я был уверен, что нашему дяде Сане любое доброе дело по силам.

Но как мы ни просили его, как народ ни умолял тех, кто намерен был свершить это злодеяние, с колокольни все же начали сбрасывать колокола. Небольшие, падая, обкалывались по краям с жалобным звоном. Самый большой колокол ухнул с громким стоном и раскололся глубоко по всей длине. А когда раздался оглушительный взрыв и степы церкви, расколовшись, упали наземь вместе с колокольней и куполами, мне показалось, содрогнулась не только земля – содрогнулся, раскололся, закачался над нами весь голубой небесный купол! Исчезло Солнце – и от свинцовых туч дохнуло сыростью, гарью и холодом.

Больно и глубоко что-то треснуло и в моей мальчишеской груди – там, где я хранил красную кисть рябины.

– Ты чего плачешь? – утешал меня дядя Саня. – Ты на мать не смотри. Она – женщина. А ты… глянь лучше на ребят. Найди хоть одного из них, кто бы ревел.

Пригляделся к сверстникам – ни одного плачущего. Более того, ребята, как на большом празднике, весело кричали, приплясывали, обламывали ветви совсем еще молодой березы и с хохотом хлестали ими обезумевшего от боли и прячущегося под обломки церкви котенка в рыжих пятнах.

– Чо вы делаете? – вне себя кричу от ужаса, подбегаю и вырываю из рук ребят хворостины. – Пошто искалечили березу? И как вам не стыдно обижать котеночка?!

– «Чо», «пошто», «котеночка», – кривляясь, передразнивал мое уральское оканье самый высокий из них, пряча от меня за спину хворостину. – Ты что, с Луны свалился? Может, тебе и его жалко?

Кривляка показал кивком головы на льнувшую к его ногам и приветливо вилявшую пушистым хвостом худющую дворнягу. И прежде чем я успел ему ответить, он наотмашь хлестнул собаку по голове, да так, что она, взвизгнув, волчком закружилась у его ног.

– Изверги!.. – вырывается у меня крик с тем же словом, что у женщины на вокзале, ограбленной ворами. Набрасываюсь на мучителя, вырываю последнюю хворостину. – Вы кто: люди или звери?! Чо они плохого вам сделали? Пошто живое мучите? Да вы знаете, чо с вами за это сделают ихние хозяева?!.

– Ха-ха-ха!.. – раздается дикий хохот.

Видно, только мой высокий рост мешал этим сорванцам наброситься на меня, отнять прутья и отхлестать меня, как котенка и дворнягу. Все они отбежали от меня на несколько метров и теперь зубоскалят надо мной.

– Ты сперва разговаривать научись, а потом поучай, – брезгливо огрызается все тот же вихрастый. – Опять заокал да зачокал. Ты что, и вправду чокнутый? Неужели не понимаешь, что у них нет хозяев?

– Как это «нет»? У каждой кошки и собаки есть свой дом, а значит, и хозяин.

– Бездомные они, чудак-человек.

– Как «бездомные»?

– Приблудные.

– Кто это вам сказал, что есть такие собаки и кошки?

– Да он, кажется, и правда с Луны свалился. Если хочешь знать, их у каждой церкви навалом.

– И, по-вашему, их надо обижать и деревья ломать?

– Да что с ним разговаривать! – махнул рукой высокий. – Он, как богомольный дед или бабка, так и норовит каждого пожалеть. А того не понимает, что на всех у человека жалости не хватит. Ишь, какой кошачий заступник выискался! Тут у церквей сносят золотые маковки с крестами, а он березу с котенком да псом приблудным пожалел. Уйдешь – мы все равно дерево доломаем и твоих котенка с кутенком добьем! Долго они под развалинами не отсидятся: скоро бульдозер здесь все с землей сровняет…

– Да чо они вам плохого-то сделали?

– Ха-ха-а-а… «чо»! Опять заокал и зачокал. Мы еще с тобой встретимся – не так поговорим, – пригрозили мне ребята и ушли.

Говорят, подросток не может глубоко ощутить душевную боль, осмыслить и запомнить ее надолго. Неправда. И сегодня во мне живы та боль и те мысли, с которыми я тогда остался наедине у разрушенной церкви, изуродованной березы, рядом с живыми, обиженными существами.

«Почему взорвали церковь? – пытался понять. – Обидели не только верующих. Оказывается, на свете живут бездомные, беспризорные собаки и кошки. И они приходили сюда к добрым людям. Где же теперь они будут ночевать? Кто теперь их накормит и пригреет?»

Приплелся домой перед сном. Я удивился, что дядя Саня не очень-то опечален взрывом церкви.

Ложусь спать и думаю: «Дедушка Егор добрей дяди Сани. Будь сейчас дедушка Петроградский не в Бикбарде, а здесь, он не дал бы в обиду ни церковь, ни людей, ни кошек, ни собак. Почему же не защитил всех такой справедливый и такой смелый дядя Саня?»

Всхлипывая под одеялом, слышу, как дядя Саня говорит маме:

– Ты за Пальку очень-то не беспокойся, Груша. Да и сама не убивайся: лес рубят – щепки летят. И Палька твой успокоится. Крепкий сон все как рукой снимет.

Но крепкий сон ко мне не приходил. Всю ночь меня одолевали жуткие кошмары. Крики, стоны, вопли… А взрыв церкви во мне отозвался так, будто не золотая маковка, а моя голова разлетелась на части вместе с колокольным звоном!.. Я вскрикнул, проснулся и посмотрел в окно: мне показалось, пошатнулся купол самого звездного неба.

«Скорей бы в школу! Скорей бы в школу…» – шепчу себе, пытаясь уснуть.

Мне казалось, только школа, как в Бикбарде, все объяснит мне и отведет от меня все беды.

От черной речки

Утро выдается далеко не таким безоблачным, как на Урале, но это мое первое школьное утро в городе на Неве. И даже редкие проблески солнечных лучей подбадривают меня, говорят мне, что день этот будет чем-то сродни тому, когда я пришел в Бикбарде первый раз и первый класс.

В 181-й школе Петроградского района учительница встречает приветливо и для лучшего знакомства с классом просит рассказать что-нибудь наизусть.

– Басню Ивана Андреевича Крылова «Ворона и Лисица» знаешь?

– Знаю, – отвечаю.

– Вот и хорошо. Расскажи нам ее, Павлик.

И я начинаю:

 
Уж сколько раз твердили миру…
 

– Что же ты замолчал, Павлик? Не надо так волноваться.

– Начало забыл.

– А ты продолжай, что знаешь.

– Хорошо, продолжу:

 
Вороне где-то бог послал кусочек сыру;
На ель Ворона взгромоздясь,
Позавтракать было совсем уж собралась,
Да позадумалась, а сыр во рту держала.
На ту беду…
 

Взрыв хохота неожиданно останавливает меня. Удивленно смотрю на ребят, учительницу.

– Чо это они?

Взрыв хохота еще громче.

Думаю: «До самого смешного еще не дошел, а они хохочут. Неужели я так смешно рассказываю?»

– Тихо, ребятки! Имейте совесть, – успокаивает учительница. – Не обращай на них внимания, Павлик. Рассказывай.

– На чем я остановился? – думаю вслух.

– Ты остановился на том, – подсказывает с дальней парты долговязый ученик, смешно гримасничая, явно передразнивая, издевательски делая очень сильные ударения на каждом звуке «о», – …на том, что

 
На ель Ворона взгромоздясь,
Позавтракать было совсем уж собралась,
Да позадумалась, а сыр во рту держала.
 

Долгий хохот школьников теперь уже не в силах остановить и учительница.

– Да чо это они? – возмущаюсь.

В ответ – новая волна смеха.

Учительница берет мел, подходит к доске, красиво пишет и спокойно мне разъясняет:

– Павлик, в русском языке нет слова «чо», а есть «что».

– Вот я и спрашиваю, что это они смеются?

– Да нет же, – переждав новый взрыв хохота, терпеливо и добродушно поясняет мне учительница. – Это только пишется «что», а произносится «што».

– Вот и у нас, в Бикбарде, так же говорят.

– Как, Павлик?

– Пошто пошел да поехал?..

Теперь уже вместе с учениками и учительницей хохочу и я.

– Что вы все на него одного набросились? – заступается за меня очень похожая на Шуру Тараторину девочка. – Разве он виноват, что учился в такой школе и у таких учителей?

– Ты мою школу не трожь, – обижаюсь на заступницу. – Ты знаешь, какие у меня были учителя? А не знаешь – не говори. Да если хочешь знать, у меня были самые лучшие на свете учителя!..

Мне казалось, мой старший брат Коля поможет мне убедить всех, что и учителя, и школы наши на Урале были лучшими в мире.

Но брат сам переживает тяжелый удар. Узнав, что на Урале Коля не изучал иностранный язык, его в Ленинграде переводят классом ниже, сажают со мной за одну парту, чтобы он мог изучать немецкий язык. Все относятся к брату с сожалением и сокрушаются, что и нашей стране есть еще в глубинке школы, где не преподают ни одного иностранного языка.

Здесь же, в школе, ребята занимаются в драматическом кружке. Как хочется и мне вместе с ними играть в спектаклях! Соблазн так велик, что я прихожу в кружок, но постоянные насмешки над моей речью отталкивают меня и, несмотря на терпеливое и доброе отношение ко мне всех учителей, вынуждают замкнуться и по раз вспомнить добрый совет учителя бикбардинской школы Феодосия Васильевича Виноградского: «Не смеяться нам надо над Шурой Тараториной, что она «акает», а учиться у нее правильному произношению: ведь всем вам в большую жизнь выходить!»

Пробую найти для себя другие интересные занятия. Увлекаюсь баскетболом, волейболом… Но – что поделать с собой? – тянет к себе неодолимой силой искусство. И все тут!

Смотрю: через дорогу, на той стороне улицы Скороходов а, вечерами ребята занимаются в художественной студии. Рисовать меня отец с незапамятных лет учил. И в бикбардинской школе любил рисовать, и здесь… Почему бы не рискнуть? И поступаю на изобразительное отделение.

Выводим призмы, кубы, треугольники день, второй, третий… Чувствую, как с каждым днем интерес к занятиям в студии угасает.

– Когда же, – спрашиваю соседа-студийца, – рисовать начнем?

– А мы что делаем?

– Да какие-то кубы, призмы…

– Эх ты, деревня, – безнадежно качает головой сосед. – Да пойми же ты: сейчас самое модное течение в мире – кубизм!

– Абстракционизм, – уточняет девушка-студийка.

– Вот именно, – соглашается сосед и с еще большим старанием заостряет грани куба, его углы.

А моя рука как-то сама по себе выводит гроздь рябины, что я у сердца вез с собой в Ленинград, березку, весенним ароматным соком которой поил меня дедушка Егор, жаворонка в небе, с которым я состязался в пении и учился брать чистую ноту на радость маме…

– Вы чем занимаетесь, Кадочников? – спрашивает из-за плеча преподаватель.

– Рисую…

– А вам случайно не скучно у нас?

– Случайно… скучно, – признаюсь чистосердечно.

– Тогда, может быть, перейдете на другое отделение? У нас в студии есть и театральное, и вокальное, и другие отделения. Подумайте.

– Спасибо… Хорошо… Я подумаю.

Преподаватель отходит, а я думаю: «Как же могу пойти на театральное отделение? И здесь засмеют».

Подхожу к двери театрального отделения, а переступить порог не решаюсь. Будто два человека во мне. Один говорит:

«Чего трусишь? Иди! На роду написано: «Быть тебе, Палька, артистом!»

А второй останавливает:

«Не смей! Ты хочешь опять быть для всех посмешищем?»

«Да иди же ты! – почти в шею толкает меня первый. – Не зря же тебе отец тысячу раз говорил: «Не боги горшки обжигают».

«То – горшки, а здесь – сыр», – настырно перечит второй.

«Какой еще сыр?»

«А тот, что бог Вороне послал. Сейчас войдешь, а тебе скажут: «Прочти басню Крылова».

И второй этот… как в воду глядел.

Едва переступаю порог – молодой художественный руководитель встречает вопросом:

– А-а-а! Новичок к нам пожаловал?

– Новичок, – отвечаю.

– Басню Ивана Андреевича Крылова наизусть знаете?

Тут же пробегают у меня по всему телу мурашки, но, собравшись духом, говорю твердо:

– Знаю.

– Расскажите, пожалуйста!

«Ну, – думаю, – теперь-то я сам себя не подведу. Зря, что ли, после тех насмешек в классе, каждый день по нескольку раз, уединясь в парке, громко читал эту басню ели, березке, клену, дубу и даже самой вороне у гнезда, изо всех сил стараясь не окать по-уральски, а отчаянно акать по-ленинградски каждый слог с буквой «о»?»

Но происходит что-то совершенно непонятное для меня.

– Внимание, – обращается к студийцам художественный руководитель. – Послушайте басню Ивана Андреевича Крылова «Ворона и Лисица»…

Он что-то еще говорит, но других его слов я уже не слышу. Как только руководитель произносит эти два «волшебных» слова – ворона и лисица – происходит чудо: мгновенно вижу зеленую ель с острыми иголками, под кроной – рыжеватую лису с красивой мордочкой, слегка вздернутым носом и хитрющими, прижмуренными глазами, смотрящими вверх. А вверху, на ветви с еловыми шишками, отчетливо вижу ворону с кусочком сыра во рту. Всматриваюсь в сыр – хорошо различаю, что сыр ноздреват, с красной каемочкой, как полумесяц, по краям и как-то сами собой вместе с глубоким вздохом вырываются слова:

 
Вороне где-то бог послал кусочек сыру…
 

Лишь дружный хохот, как холодным душем, смывает мое воображение – сразу понимаю и его причину, и весь ужас своего неминуемого провала: увлеченный образами ели, лисы, вороны, сыра, я совершенно забыл, что надо было акать, а не окать по-уральски!

И так же, как в классе, слышу, как передразнивает меня один студиец:

– Вот это артист с поговорочкой на «о»: «вороне», «послал»…

Смотрю на дверь, чтобы от позора пулей вылететь вон.

– Ну, что? Примем его в нашу студию? – вдруг неожиданно для меня спрашивает художественный руководитель.

И, к еще большему моему удивлению, все кричат хором:

– Примем! Примем! Примем!..

От радости готов всех расцеловать.

А художественный руководитель снова спрашивает:

– Кем его примем?

– Осветителем! – тем же дружным хором отвечают студийцы.

«Значит, в артисты не гожусь…» – бреду по улице Скороходова, всхлипывая.

Чтобы в своем дворе и дома никто не видел меня зареванным, решаю подольше побыть в парке Ленина. Выплакаться – и только потом домой.

Подхожу к парку и слышу истошный крик со стороны зоопарка. «Не кошка ли случайно забежала в клетку льва, тигра или волка, – думаю, – и попала в лапы хищнику?»

А крик все сильнее и надрывнее, и, кажется, где-то рядом. Присмотрелся, вижу, пацаны ветками, как плетьми, кого-то хлещут. Подбегаю – кошку бьют. Привязали ее веревкой к стволу клена и издеваются. Расталкиваю их, развязываю окровавленную серую кошку, а они теперь уже меня по спине хлещут. Выпускаю страдалицу, поднимаюсь, прислоняюсь спиной к стволу клена и говорю им:

– Что вы делаете? Как вам не стыдно беззащитную бить? Перестаньте! Вы же видите: я с вами драться не хочу!..

– Да это же тот самый… с Пушкарской… Бей его, как ту собаку! – вопит самый высокий из них.

Узнаю и я его.

– О! Да он, оказывается, с пионерским галстуком. – замечает второй. – Бей пионера!

– Бей ленинца! Бей!.. – визгливым хором поддерживают его все четверо.

Высокий подкрадывается сзади, хватается обеими руками за галстук и больно прижимает мою шею к стволу, вопя:

– Давай веревку!.. Давай!.. Мы повесим его за галстук на этом же дереве!

– Души пионера! Дави ленинца!.. – орут остальные.

Невероятными усилиями воли, задыхаясь, вырываю из рук живодера галстук, наношу ответные удары одному, второму, третьему – и вот уже все пятеро трусливо убегают от меня.

На следующее утро просыпаюсь и не могу пошевелить ни рукой, ни головой: все тело как разбитое, тяжело дышать. И все же тогда я еще не знал, что в жизни есть травмы тяжелее физических, и заживают они дольше.

По Ленинградскому радио объявляют, что на съемку кинофильма приглашаются школьники.

– Мама, слышишь? – воспламеняюсь доброй надеждой мгновенно.

– Слышу, сынок, – отвечает мать. – И не только слышу, но и вижу. На твоем лице читаю, что, видно, судьба – работать тебе там, где твоя мать работала. Но одного я тебя туда завтра не отпущу. Вместе пойдем.

И вот, после бессонной ночи, это «завтра» – наконец-то! – наступает.

На большом дворе кинофабрики родители стоят поодаль, а нас всех выстраивают в одну шеренгу. Среди ребят я оказываюсь самым высоким и самым худым.

– Подравняйсь! – раздается команда. – Тихо!.. Сейчас режиссер-постановщик придет.

А я стою и думаю: «Хоть бы он меня про Ивана Андреевича Крылова не опросил. Спою, спляшу… Если надо, на голову встану – только бы не басню, только бы не басню…»

Открывается дверь, из нее выходит сухощавый высокий мужчина, в пенсне, с тросточкой в правой руке, и все мы сразу же догадываемся, что это и есть режиссер-постановщик.

Признаться, я представлял его себе ночью совсем другим. Он виделся мне неземным человеком, божеством, а кинофабрика – храмом. Шутка ли: этот человек здесь творит, создает кино! В Бикбарде дедушка Егор не раз рассказывал, что в Ленинграде, рядом с домом, в котором я родился, увижу Аполлона – бога Солнца, покровителя муз. Я даже в честь его стих сочинил:

 
Как хорошо, что над землею
На колеснице Аполлон!
Его душа полна любовью —
И каждого заметит он.
Быстрей, залетные! И в тучах
Несите бога прямиком,
Чтоб в мире лучшего из лучших
Успел он одарить венком!
 

Таким я и представлял себе творца спектаклей и кино: красивым, добрым, благородным, справедливым, всевидящим. А что же вижу? С высокомерной, брезгливой ухмылкой сухопарый, бесцеремонный старец холодной и не очень чистой тростью касается подбородка школьницы, заставляет улыбнуться, показать зубы… То же самое вытворяет с ее соседом – вторым школьником, третьим, четвертым…

«Да что же он делает? – вздыхаю. – Так у нас на бикбардинской ярмарке цыгане лошадей выбирают. Правда, там без тросточки. А этот даже не соизволит снять ни пенсне, ни перчатки…»

Подходит ко мне – и лицо его искажается не только брезгливой, но страшной гримасой.

– А это что еще за дудорга? – брюзжит он ассистенту, больно постукивая меня тростью по тонким ногам. – Вы что, первого попавшего с улицы мне тащите? Я вас спрашиваю: где у вас глаза были?! А ну-ка… кш-ш-ш! Сейчас же брысь отсюда вон! И чтоб я тебя больше здесь никогда не видел! Ишь, посмеяться надо мной вздумали. Я вам посмеюсь… Не позволю!..

Подбегает мать и говорит прямо в глаза режиссеру-постановщику:

– Да как вам не стыдно, господин? Кто вам дал право душу ребенка калечить? Эх, вы-ы-ы! А еще ученым себя считаете… Да что же это творится на свете, люди добрые? Великие революции свершаются, а великие хамы как были, так и остаются!.. Пойдем отсюда, сынок. Хватит того, что они, надо мной здесь вволю поиздевались да кровушки моей всласть напились! Дойдем, Павлик!.. Пойдем!..

Будто боясь, что со мной случится что-то непоправимое, мама, не выпуская моей руки из своей ладони, проклиная этот позорный, унизительный спектакль отбора достойных, этот злосчастный двор, «этот «Аквариум» с шипящими, ядовитыми гадами», приводит меня к самому дому. Видимо, хоть в какой-то мере ее успокаивает то, что я не плачу, и она отпускает меня у порога дома.

А со мною уже произошло то, чего боялась мама. Пять слов жили во мне как святыни: Родина, Рабочий, Поэт, Художник, Артист. И, казалось, теперь их во мне убили.

Бреду по улице куда глаза глядят и думаю: «Неужели я и вправду родился только для насмешек? Мама научила меня петь, папа – любить стихи, сочинять их, рисовать ромашки, березы, скворцов, жаворонков… Этому же учили меня и Антонина Васильевна Харлова, и Феодосий Васильевич Виноградский. Дедушка Егор и другие учили меня вежливости и доброте. А как радостно хлопали в ладоши на Урале нам, самодеятельным артистам, после каждого спектакля Шура Тараторина, мама, отец, бабушка Тарутина – да все бикбардинцы!.. А здесь, получается… как у Сергея Есенина:

 
Моя поэзия вам больше не нужна,
И сам я вам ни капельки не нужен.
 

Здесь меня убеждают, что я даже разговаривать не умею. Да что – разговаривать? Режиссер-постановщик считает меня каким-то страшилищем. Он даже не считает нужным со мной вежливо словом обмолвиться. Он шикает на меня, как на каркающую ворону и презрительным «Брысь!» гонит меня от кино, как ту серую кошку…»

И чем глубже вдумываюсь в случившееся, тем большее сходство нахожу между режиссером с обрызганной грязью тросточкой и хулиганами с окровавленными прутьями. Кто больнее из них ранит? Теперь я знаю ответ и на этот вопрос. Если после жестокого избиения меня прутьями я все же выздоровел и хотел жить, то теперь, после встречи с этим режиссером-постановщиком, жить не хочу.

«Зачем да и как мне теперь жить? – рассуждаю. – Артистом, говорят, мне никогда не быть, художником тоже. До рабочего еще долго расти. Но могу ли я жить, так опозоренный сегодня перед матерью, девчонками и мальчишками класса, школы – да перед всеми людьми этим режиссером? Нет! Не могу и не хочу!..»

К этой страшной мысли, бредя по улицам и переулкам, прихожу вновь и вновь. Такой исход мне кажется единственным и неизбежным: «И чем быстрее, тем лучше. Только так я избегу еще большего позора. Ни маме с папой, ни брату с сестренкой, ни Родине, ни себе – никому опозоренный я не нужен».

Это я решил уже в ту минуту, когда режиссер обозвал меня дудоргой, кшикнул на меня, брезгливо сказал «Брысь!» и вдогонку, когда мама уже повода меня за руку, бросил с ненавистью:

– И запомните: вашему сыну никогда не быть артистом! Слышите? Ни-ко-гда!

Представляю, как больно маме от этих: слов. Меня же слова эти не просто хлестнули прутьями или плотью. Они, как тяжелые камни, как булыжники-дикари, с непостижимой дьявольской высоты совершенно неожиданно обрушились на меня и оглушили, потрясли, убили во мне мечту, надежду, радость, все, без чего человек жить не может.

– Почему ты не плачешь? – удивляется мама, подводя меня к дому. – Поплачь, Павлик… Поплачь, сынок… легче станет.

А у меня – ни слезники. То ли я выплакал тогда все в парке Ленина, то ли сейчас режиссер убил во мне даже слезы.

Кажется, окаменело во мне все, а обидно. Тогда, в парке Ленина, несмотря на то, что хулиганы жестоко избили меня, легче мне было оттого, что я дал им сдачи. Не я, а они тогда убегали от меня. Теперь же мне больнее, конечно же, еще и потому, что режиссер избил, смертельно ранил нас словами-булыжниками, а сдачи не получил, остался безнаказанным. Правда, мама вела себя достойно. Она сказала все, чего заслужил своим поведением хам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю