Текст книги "На горах"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 74 страниц)
Все молчали.
– Насчет приданого я не судья, – продолжал Патап Максимыч. – В этом на Груню надо положиться, что сама сумеет, все сделает, чего не сумеет – у Марфы Михайловны попросит совета. Ладно ль придумано? Скажи, родная, – прибавил он, обращаясь к Дуне.
– Кому ж лучше Груни?.. – сказала невеста, потупив свои голубые глаза.
– А ты что, Груня, скажешь? – спросил Патап Максимыч.
– По мне, тятенька, не только в этаком случае, а всегда, во всю жизнь мою, рада я для Дуни всякие хлопоты на себя принять, – ответила Аграфена Петровна.
Молча обняла ее Дуня.
– Марфу Михайловну и я стану просить, не оставила бы нас в этом деле; оно ведь ей за обычай, – сказал Самоквасов. – У меня в городе дом есть на примете, хороший, поместительный; надо его купить да убрать как следует… А хотелось бы убрать, как у Сергея Андреича, – потому и его стану просить. Одному этого мне не сделать, не знаю, как и приступиться, а ему обычно. А ежель в городе чего нельзя достать, в Москву спосылаем; у меня там довольно знакомства.
– Покланяйся в самом деле Колышкиным, попроси – не откажут, – сказал Патап Максимыч. – Только, чур, делать все, как они посоветуют, а не по-своему. Сергей Андреич лучше знает, что и как надо: смолоду по-господски живет, а мы перед ним деревенщина. Твое дело взять: жил ты у дяди, ровно в мурье, только и свету у тебя было, что по скитам с подаяньями разъезжать да там загащиваться. Вот разве как в Москве да в Питере побывал, так, может, нагляделся, как хорошие люди живут. Одними деньгами тут ничего не возьмешь, тут нужны уменье да сноровка. Возьми, к примеру, Алешку Лохматого – сколько денег он на дом потратил, а все-таки вышло шут его знает что: обои золотые, ковры персидские, а на окошках, заместо хороших занавесок, пестрядинные повешены. Не нами, дедами и прадедами сказано: «Всяко дело мастера боится».
– Это так точно, Патап Максимыч, это речи справедливые и согласные, – отвечал Петр Степаныч. – Ежели бы Сергей Андреич согласился оказать мне милость, как же бы я мог делать по-своему? Не выступлю из его приказов.
– Проси же его, проси скорее, – сказал Чапурин, – а я и сам отпишу, чтоб он для тебя постарался.
Тем разговор и кончился, а жених с невестой все-таки при людях словечка не сказали, несмотря на старанья Патапа Максимыча и Аграфены Петровны.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Трое суток прогостил Чапурин у богоданной дочки. Собравшись в Осиповку, сказал он Дуне:
– У Груни кладовая-то деревянная, в подклете под домом, а строенье старое да тесное. Долго ль тут до беды? Ну как, грехом, случится пожар? А у меня палатка каменная под сводами и строена на усаде вдалеке от жилого строенья. Не перевезти ли до времени твои пожитки ко мне?.. Страху будет меньше. Как думаешь?
И Аграфена Петровна со своей стороны прибавила, что в Осиповке Дунино приданое не в пример будет сохраннее.
– Ведь у тебя в сундуках-то добра больше, чем на сто тысяч, Дунюшка, – сказала она. – Шутка ли это? Подумай. Тятенька придумал хорошо. Ты как решишь?
Дуня согласилась и благодарила Патапа Максимыча за его заботу.
В тот же день наняты были подводы и Дунины сундуки отправлены в Осиповку под надзором приказчика, заправлявшего делами Ивана Григорьича. За обозом отправился и сам Патап Максимыч. После того Дуня чаще и чаще виделась с женихом и стала с ним разговорчивей и доверчивей. Раза по два да по три на дню бывали у них молчаливые тайные поцелуи – нравились они Дуне, а об женихе и говорить нечего. Любила Дуня вспоминать с ним про катанье в косных по Оке и про то время, как видались они во время Макарьевской. Но, кроме того, ни о чем из прошлого Дуня речей не заводила.
А он другое вспоминал.
– Знаете ли вы, с коих пор полюбил я вас? – спросил он однажды у Дуни.
– Не знаю, – с самодовольной улыбкой отвечала она. – С той, может статься, поры, как мы с Дорониными в косных катались?
– Раньше, – сказал Самоквасов. – Полюбил я вас не за красоту, не за пригожество, а за ваши речи добрые и разумные. Помните ли вы про Ивана-царевича?
– Про какого Ивана-царевича? – спросила Дуня. – Про сказку, что ли, говорите?
– Да, про сказку, – отвечал Петр Степаныч. – Помните, как в Комарове, при вашей там бытности, на другой день после Петрова, Дарья Никитишна, середь молодых девиц сидючи, эту сказку рассказывала? Еще тогда Аграфена Петровна в девичьей беседе сидела.
– Припоминаю теперь что-то, – молвила Дуня.
– А как кончила сказку Дарья Никитишна, всем девицам она молвила: «Сказывайте по ряду одна за другой, как бы каждая из вас жила в замужестве, как бы с мужем свою жизнь повела». И стали девицы открывать свои мысли и тайные думы. Ни у одной не было хороших, разумных речей, опричь той, что после всех говорила. А говорила она вот что: «Замуж пойду за того, кого полюблю, и стану его любить довеку, до последнего вздоха, только сыра земля остудит любовь мою. А что буду делать я замужем, того не знаю, не ведаю. Одно знаю – где муж с женой в ладу да в совете живут, по добру да по правде, в той семье сам Бог живет. Он и научит меня, как поступать».
Дуня зарумянилась.
– Помню, теперь помню, – промолвила она, – но как же вы все это знаете? Вы ведь от слова до слова мои речи говорите? Груня, должно быть, рассказала вам.
– Не она, – ответил Петр Степаныч. – Не вспомните ли, чем девичья беседа кончилась?
– Чем кончилась? Посидели, поговорили да по своим местам разошлись, – сказала Дуня.
– А забыли, что Аграфена Петровна после ваших слов выглянула в окошко и сказала: «А у нас под окном в самом деле Иван-царевич сидит».
– Что-то припоминаю, – сказала Дуня.
– Я Иваном-царевичем был, я сидел на завалинке и от слова до слова выслушивал девичьи речи, – сказал Петр Степаныч. – И с того часу полюбил я вас всей душой моей. А все-таки ни в Комарове, ни в Нижнем потом на ярманке не смог к вам подступиться. Задумаешь словечко сказать, язык-то ровно замерзнет. Только бывало и счастья, только и радости, когда поглядишь на вас. А без того тоска, скука и мука.
– Видно, с того ко Фленушке в Комаров вы и уехали? – с хитрой улыбкой спросила его Дуня.
– Именно оттого, – ответил Самоквасов, – только Фленушку я и не видал почти тогда. При мне она постриглась. Теперь она уж не Фленушка, а мать Филагрия… Ну да Господь с ней. Прошу я вас, не помышляйте никогда о ней – было у нас с ней одно баловство, самое пустое дело, не стоит о нем и вспоминать. По правде говорю, по совести.
Привыкала Дуня к жениху, не стыдилась больше его и перестала отворачиваться, когда, любуясь на свою красавицу, он страстно целовал ее подернутые румянцем ланиты.
Через неделю Петр Степаныч поехал к Патапу Максимычу в Осиповку, а потом в город переговорить с Колышкиными. Он обещал невесте каждый праздник приезжать в Вихорево.
Прощаясь с женихом, Дуня, по настоянью Аграфены Петровны, сказала ему:
– Послушайте, что я скажу вам, Петр Степаныч. В прошлом году, еще прежде того как мы гостили в Комарове, Великим постом мне восьмнадцать лет исполнилось. На мои именины покойник тятенька одарил меня разными вещами. Тут было и обручальное колечко. И сказал он мне тогда: «Восьмнадцать лет тебе сегодня минуло – может статься, скоро замуж пойдешь. Слушай же отца: наши родители ни меня, ни мать твою венцом не неволили, и я не стану неволить тебя, – вот кольцо, отдай его кому знаешь, кто тебе по мыслям придется. Только смотри, помни отцовский завет, чтобы это кольцо не распаялось, значит изволь с мужем жить довеку в любви и совете, как мы с твоей матерью жили». И заплакал он тут, горько заплакал, ровно знал, что в круглом сиротстве придется мне замуж идти… Возьмите.
И со слезами на глазах подала ему кольцо.
Взволнованный Петр Степаныч стал целовать невесту.
Слов у него недоставало, зато радостные слезы красно говорили.
Поехал он. И только что съехал со двора, Дуне стало тоскливо и скучно.
* * *
Когда Патап Максимыч воротился в Осиповку, у крыльца своего дома увидал он Василья Борисыча. Сидя на нижней ступеньке лестницы, строгал он какую-то палочку и вполголоса напевал тропарь наступавшему празднику Казанской Богородицы. Патап Максимыч сказал зятю:
– Видно, все еще настоящего дела не нашел себе. Палочку строгает да напевает что-то себе под нос. Беспутный ты этакой!..
– Ох, искушение! – с глубоким вздохом вымолвил Василий Борисыч, бросил палку и пошел вслед за тестем в горницу. На полдороге остановил его Чапурин:
– Кликни Пантелея.
Пантелей был на дворе, слышал приказ и тотчас подошел к хозяину.
– Здорово, Пантелеюшка, – ласково молвил ему Патап Максимыч. – Все ли без меня было благополучно?
– Слава Богу, батюшка Патап Максимыч, слава Богу, все было благополучно, – ответил Пантелей. – Посуду красить зачали…
– А токарни что?
– В ходу, батюшка, все до единой.
– Вот что, Пантелеюшка, – сказал Чапурин. – У тебя, что ли, ключи от каменной палатки?
– Надо быть, у Аксиньи Захаровны, – ответил Пантелей.
– А что в ней сложено?
– Да так, всякий хлам. Разное старье, – отвечал Пантелей.
– Надо ее опростать, – молвил Патап Максимыч. – Сегодня подводы с сундуками придут из Вихорева. Их туда поставить.
– Не случилось ли чего у Ивана Григорьича? – тревожно спросил Пантелей.
Вспало на ум старику, не пожар ли был в Вихореве и не к себе ль перевозит Патап Максимыч уцелевшие пожитки погоревшего кума.
– Ничего не случилось, – сказал Патап Максимыч. – Смолокуровой Авдотьи Марковны пожитки привезут. Ради сохранности от пожарного случая хочу в палатке поставить их. Надо сейчас же очистить ее от хлама.
Взойдя наверх, Патап Максимыч прошел в горенку Аксиньи Захаровны, в ту самую горенку, где жила и померла покойница Настя. Василий Борисыч туда же вошел и молча стал у притолоки. У Аксиньи Захаровны сидели Параша и Дарья Сергевна.
– Что, Захаровна? Как можешь, сударыня? – спросил Патап Максимыч у жены, лежавшей в постели.
– Так же все, Максимыч, не лучше, не хуже, – отвечала Аксинья Захаровна. – С места подняться не могу, все бока перележала. Один бы уж конец – а то и сама измаялась и других измучила.
– Чепуху не городи! Бог даст, встанешь, оправишься, и еще поживем с тобой хоть не столько, сколько прожили, а все-таки годы… – сказал Патап Максимыч, садясь возле больной.
– Ты наскажешь, тебя только послушай, – с ясной, довольной улыбкой тихим голосом промолвила Аксинья Захаровна.
– Вы каково, Дарья Сергевна, без меня поживали? – обратился к ней Патап Максимыч. – Авдотья Марковна вам кланяется и Груня также.
– Благодарю покорно, – молвила Дарья Сергевна. – Что Дунюшка-то, здорова ли, сердечная?
– Слава Богу, здорова, – отвечал Чапурин.
– Не скучает ли? – спросила Дарья Сергевна.
– В мою бытность не скучала, а скоро, надо думать, приведется ей скучать, – с загадочной улыбкой ответил Патап Максимыч. – Захаровна, у тебя, что ли, ключи от каменной палатки?
– У меня, – сказала Аксинья Захаровна. – А что?
– Что там лежит у тебя? – спросил Чапурин.
– Прежде приданое дочерей лежало, а теперь нет ничего. – ответила Аксинья Захаровна. – Хлам всякий навален – старые хомуты, гнилые кожи.
– Подай-ка мне ключи, – сказал Патап Максимыч.
По приказу Аксиньи Захаровны Параша вынула ключи и подала их отцу.
– Авдотьи Марковны сундуки хочу там поставить. Груня говорит, что в них добра тысяч на сотню, – сказал Чапурин.
– По-моему, больше, – заметила Дарья Сергевна.
– Ну вот, видите! Груня поставила сундуки в кладовой, да ведь строенье у кума Ивана Григорьича тесное, случись грех – малости не вытащишь. Потому и решил я сундуки-то сюда перевезти да в палатке их поставить. Не в пример сохраннее будут, – сказал Патап Максимыч.
– Конечно, сохраннее, – примолвила Аксинья Захаровна. – Это ты хорошо вздумал, Максимыч.
– Сама-то скоро ли Дунюшка приедет? – спросила Дарья Сергевна.
– Этого не знаю, – отвечал Патап Максимыч. – Покамест у Груни останется, а потом вместе с ней в город поедет, к Колышкиным. И не раз еще придется ей до Рождества съездить туда.
– Зачем же ей так разъезжать? – спросила Дарья Сергевна.
– Да самого-то главного я ведь еще и не сказал, – молвил Патап Максимыч. – Замуж выходит Авдотья-то Марковна. После филипповок свадьба.
Все удивились, особенно Дарья Сергевна. Аксинья Захаровна перекрестилась и пожелала счастья Дуне, Прасковья Патаповна по обычаю равнодушно поковыряла в носу, а Василий Борисыч вздохнул и чуть слышно промолвил:
– Ох, искушение!
«Так вот оно какое вышло положение-то! – думал он сам про себя. – Тогда на Китеже, как впервые ее увидал я, светолепна была – очи голубые, власы – янтарные волны, уста – червленые ленты, ланиты – розовый шипок. Не то что моя колода Парашка. А в Комарове какова была! Ангелам подобна!.. Но вертоград для меня заключен, источник радостей запечатлен. Миллион, опричь приданого во сто тысяч!.. То-то бы зажили… Бог суди Фленушку с Самоквасовым да с Сенькой-саратовцем – окрутили, проклятые, меня, бедного, – валандайся теперь век свой с этой дурищей Парашкой».
Больше и больше зло разбирало бывшего посла рогожского. Всех клял, всем просил помсты у Бога, кроме себя одного.
– За кого ж это выходит Дунюшка? – чуть слышно спросила у Патапа Максимыча Дарья Сергевна. – Неужто она в лесах могла найти судьбу свою?
– Жених не лесной, а из города Казани. Теперь он с большим наследственным капиталом в Нижнем поселился. Да вы его знаете, у Колышкиных каждый Божий день бывал, как мы у них останавливались… Петр Степаныч Самоквасов, – сказал Патап Максимыч. – Груня, кажись, и сосватала их.
– Не пара, не пара, – со слезами на глазах промолвила Дарья Сергевна.
– Чем же не пара? – спросил Патап Максимыч.
– У Самоквасова на уме только смешки да шуточки. Какой он муж Дунюшке?.. – сказала Дарья Сергевна. – В прошлом году в одной гостинице с ним стояли. Нагляделась я на него тогда. Зубоскал, сорванец, и больше ничего, а она девица строгая, кроткая. Того и гляди, что размотырит весь ее капитал. Нет, не пара, не пара.
– Женится – переменится, – молвил Патап Максимыч. – А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство на уме были, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги на ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
– Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, – грустно проговорила Дарья Сергевна. – А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.
– Нынче, Дарья Сергевна, скитские обители не то что прежде, – сказал Патап Максимыч. – Со дня на день выгонки ждут. Вон сестрица моя любезная, Манефа-то, целу обитель в городу себе построила, человек на семьдесят, – туда до выгонки хочет переселяться. А как вы к тому городу не приписаны, так вам, пожалуй, и не дозволят там проживать. Всегда бывало так по другим местам, где старообрядские монастыри закрывали: на Иргизе так было, и в Стародубе, и по другим местам. Которые были из других местов, тех высылали на родину, и велено было за ними смотреть, чтоб оттоль никуда не отлучались. Так ежели у вас есть твердое желание спасаться в какой-нибудь из здешних обителей, так повремените немногое время, обождите, чем ихнее дело кончится. А кончится оно, думать надо, в скором времени.
– Что ж! – молвила Дарья Сергевна. – До времени гостьей у матушки Манефы поживу, чтоб не попасть в скитские списки. А настанет выгонка, куда-нибудь на время уеду.
– У нас живите, Дарья Сергевна, – тихо проговорила Аксинья Захаровна. – При вас мне отрадней, не так скучно, вы со мной и поговорите, вы мне и от Божественного что-нибудь почитаете.
– А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, – молвил Патап Максимыч. – Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет – и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка.
– Как мне Фленушки не знать? – сказала Дарья Сергевна. – Довольно ее знаю, не мало ведь времени выжила я с Дуней у матушки Манефы в обители.
– Сумасброд была девка! – заметил Патап Максимыч. – Все бы ей какое-нибудь озорство. А теперь, говорят, хозяйство повела мастерски; вся, слышь, обитель в такой у нее строгости, какой и при Манефе не бывало. И вам, сударыня Дарья Сергевна, стало быть, волей-неволей придется из ее рук смотреть и все исполнять по ее приказам. Вы бы об этом хоть порассудили. Не желаете у Дуни жить, найдется угол вам у меня в дому: что есть – вместе, чего нет – пополам. Подумайте хорошенько, матушка. Жалеючи вас говорю. Вот и старуха моя говорит, что ей с вами отраднее. Право, не лучше ли вам у нас остаться. Вы хорошая хозяйка, я это заметил, живучи у вас, а у меня хозяйка с постели не сползает. О Прасковье говорить нечего – сами видите, что умом не дошла – ей бы только сладко поесть да день-деньской на кровати валяться. А за вами по хозяйству я бы ровно за каменной стеной был. Поразмыслите об этом, ежели решились у Дуни не жить.
Пошел Патап Максимыч токарни осматривать.
Дарья Сергевна также вышла. Прошла она в моленную, а там наемная канонница за негасимой свечой стоит и псалтырь читает. Там присела Дарья Сергевна на боковую лавочку и поникла головой. Дуня вспомнилась ей. «С детства ровно к родной матери была ко мне привязана, ни одной, бывало, тайной думы от меня не скрывала, – думала она. – А в последнее время не такой стала. Полюбились ей мирские книги, и стала она скучать Божественными. Читаешь, бывало, ей из «Пролога» или «Торжественника» – не слушает, зачнешь говорить о душеспасительном – и ухом не ведет. А тут, на беду, подвернулась окаянная Марья Ивановна. Совсем с тех пор переменилась Дуня, стала нетерпелива, сумрачна и молчалива. От зари до зари, бывало, сидит над какими-то еретическими, видно, книгами, путного слова тогда от нее, бывало, не добьешься. Не то что со мной, с отцом говорить перестала. А как на Троицу принесло к нам в дом эту проклятую Марью Ивановну – еще хуже пошло… И как воротилась Дуня от нее из гостей к больному отцу, словечка не сказала мне про житье-бытье у Луповицких, хоть я не раз о том речь заводила. О чем ни спрошу – молчит, ровно стена. И по-прежнему ко всему холодна и по-прежнему ко всему безучастна. Как уехал от нас Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, одни мы остались с ней, – известное дело – скука, тоска в одиночестве. Поведешь, бывало, с ней разговор о душеспасительном – молчит, зачнешь читать что-нибудь от святых отец – молчит, зевает, спать на нее охота найдет, заместо душевного-то умиления. Я в тягость ей была. Как же мне с ней, как замуж-то она выйдет? Муж еще Бог его знает каков человек, как еще поглядит на меня. Нет, не житье мне у них – и себе в тягость, и им не на радость. У Патапа Максимыча остаться тоже не след: по всем замечаньям, Аксинья Захаровна не жилица на свете, а помрет она, Параша будет хозяйкой, а как с ней ужиться?.. И разумом не вышла, и нрав крутой, и паче меры привередлива; нет, с ней жить нельзя… Стану кланяться матушке Манефе, призрела бы меня, одинокую, поклонюсь до земли и матери Филагрии, не оставила бы меня Христа ради, дала бы кров и пищу. Откажут, в иных обителях поищу благодетельниц. Жить мне недолго, собой никого не отягощу. Что есть в тридцать лет накопленного, вкладом внесу за кусок хлеба да за теплый угол… А Дунюшка!.. Дай ей, Господи, всякого счастья!.. Забыла меня – Бог с ней. Не поставь этого во грех ей, Господи!..»
И залилась Дарья Сергевна слезами, сидя в моленной на лавочке.
Вслушивается – канонница дочитывает первую кафизму. Когда кончила она ее, Дарья Сергевна подошла к ней и сказала:
– Давай, я вторую прочитаю.
Положив начал, канонница, не говоря ни слова, отошла от налоя. Дарья Сергевна стала на ее место и начала протяжное чтение:
– «Возлюблю тя, Господи, крепости моя. Господь утверждение мое, и прибежище мое, и избавитель мой, Бог мой, помощник мой и уповаю нань. Защититель мой, и рог спасения моего, и заступник мой. Хвалам призову Господа и от врагов спасуся. Одержаша мя болезни смертные и потоци беззакония смутиша мя. Болезни адовы обыдоша мя, предвариша мя сети смертные. И внегда скорбети призвах Господа и к Богу моему воззвах. Услыша от церкви святые своея глас мой и вопль мой пред ним, внидет пред очима его»[591]591
По дониконовскому переводу, что теперь в обиходе у единоверцев и раскольников.
[Закрыть].
Возвышенные и душу возвышающие слова царя-псалмопевца подходили к душевному состоянию Дарьи Сергевны и заставили ее забыть на время заботы и попеченья о будущем житье-бытье. В благочестивом восторге страстно увлеклась она чтением псалтыря. Кончив вторую кафизму, принялась за третью, за четвертую и читала до позднего вечера, а наемная канонница храпела на всю моленную, прикорнув в тепле на лавочке за печкой.
Только что ушли от Аксиньи Захаровны Патап Максимыч и Дарья Сергевна, ушла и Параша, сказавши матери, что надо ей покормить Захарушку. Покормить-то она его немножко покормила, но тотчас же завалилась спать, проснулась вечером, плотно поужинала, потом опять на боковую. Стала звать к себе мужа, кричала, шумела, но никто не знал, куда тот девался.
Василий Борисыч сейчас после жены от тещи ушел; осталась больная одна-одинешенька. Хорошо, что Матрена пришла, а то бы недвижимой хозяйке дома ни достать, ни отдать чего-нибудь некому.
С тоски, что ни день, ни ночь в тестевом доме не покидала Василья Борисыча, вышел он на улицу и завернул в токарни. Работники всегда бывают чутки к хозяйским делам, давно они уже заметили, что Патап Максимыч зятя в грош не ставит, на каждом шагу глумится над ним и считает ни на что не годным. И от первого до последнего батрака все они не уважали Василья Борисыча, обходились с ним запанибрата и в глаза даже насмехались над ним. Пришлось рогожскому посланнику молчать да терпеть. Года полтора перед тем был он славим по всему старообрядству как сведущий в уставах человек, был принимаем в самых богатых домах «древлего благочестия», а теперь до того дошел, что последний из тестевых батраков смеется над ним в глаза безбоязно и безнаказанно!
Видя, что кончившие работу токари и глядеть на него не хотят, пошел он прогуляться на всполье. И луговая трава, и тощая озимь уж поблекли от морозов, лиственные деревья оголели, только один ельник сохранял зеленый свой цвет. Калужины, как стеклом, подернуты были блестящим ледком. Высоко на ясном небе плыл полный месяц, озаряя бледным светом замирающие поля, леса и перелески. Стоял легкий морозец. Крепко кутаясь в ватную чуйку, Василий Борисыч шел все дальше и дальше, по дороге к смежной деревушке Ежовой, что стояла верстах в полуторах от Осиповки. Идет Василий Борисыч не спеша и не медля, а сам такие думы в уме раскидывает:
«Вот оно положение-то! Не чаял, в уме даже никогда не держивал дойти до того, что сталось со мной!.. Будь она проклятым проклята ночь в улангерском перелеске, где навернулась мне постылая, ненавистная Парашка… А все Фленушка, все это мать Филагрия по-нынешнему! Подурачиться ей вздумалось, вот и подурачилась. А ты век свой страдай да мучься!.. Ни дна бы тебе, ни покрышки – первым бы кусом тебе подавиться! Она и Самоквасова с Сенькой выкрасть меня из Комарова подустила, а потом окрутить с этим бревном, паскудной Парашкой! Все ее дело. На первых порах и Прасковья то же говорила… На что ж я стал теперь похож? От берега отстал, к другому не пристал. С Москвой, со всем старообрядством дело вконец расклеилось – клянут меня за то, что женили здесь меня да еще венчали в великороссийской. А разве на то моя была воля? Силком ведь повенчали. Теперь из старообрядцев никто и ко двору меня не подпустит, а ведь я ими только и жил. К единоверцам тоже хода нет, а великороссийские и вниманья на меня не обратят. Допрыгался я, бедный, допрыгался, бессчастный, в этих скитах, до того допрыгался, что теперь хоть руки на себя наложи… Сыт, обут, одет – не могу в этом на тестя пожаловаться, зато жена-то какая!.. Глупее барана, злее самого черта. Рассказывает теперь тесть, что сам он нашу свадьбу состряпал. Кто их разберет – он ли в самом деле, или Самоквасов с Сенькой-саратовцем».
А вот и Ежова. Первая с краю изба освещена внутри, и в ней не лучина горит, а сальные свечи. И на окошках свечи стоят, и у ворот фонарь с зажженной свечкой повешен. Доносятся из избы веселые девичьи клики, хохот и громкие песни. В той избе жила разбитная, бойкая вдова Акулина Мироновна, та самая, что когда-то верней всех мужиков разгадала, для чего, ожидая в гости Снежковых, Чапурин ни с того ни с сего вздумал столы окольному народу ставить. По смерти ежовского десятника осталась Акулина Мироновна бездетною. Сама женщина еще молодая, лет тридцати, любила она с девками да с парнями возиться. Потому и завела у себя в избе посиделки; сходилась к ней вся ежовская молодежь, приходили повеселиться и из соседних деревень. Весело было Акулине Мироновне, а вместе с тем и выгодно.
С ранней осени до Масленицы по деревням у таких вдовушек, как Акулина, посиделки или супрядки по нескольку раз на неделе бывают. В назначенный день, только зачнет смеркаться, девушки в нарядных платьях с гребнями и донцами, с шитьем иль вышиваньем сбираются к ней в избу. Ласково каждую гостью встречает хозяйка. Собравшись, девушки садятся по лавкам и заводят меж собой разговоры про домашние дела, наряды и рукоделья. Начинаются шутливые насмешки над ожидаемыми парнями и над их зазнобами. А между тем все усердно работают. Сначала работа спорится, особенно у тех, кому мать урок задала столько-то напрясть, столько-то нашить. Часов в восемь, а иной раз и в девять, один по одному, начинают парни сбираться; каждый приносит свечку, пряников, стручков, маковников, подсолнечных зерен и других деревенских лакомств, а иной и пивца притащит либо молодой осенней бражки, а пожалуй, и штоф зелена вина, а тем, кто не пьет, сантуринского. И закуски приносят с собой: кто говядины, кто баранины, кто живых кур либо уток. Их сейчас режут, хозяйка отпаривает, ощипывает, а потом из них к ужину похлебку варит. Другие парни яиц притащат, масла, сметаны, творогу, а иной спроворит с шестка каши горшок либо щей, а попадет под руку – так и цельный каравай хлеба. Оттого матери и злобятся на посиделки, что, сколько ни копи, как ни стереги, а добро уходит да уходит на угощенье девкам в избе какой-нибудь Мироновны. Потому еще матери боятся супрядок, что дочери там на шаг от греха. Но, должно быть, вспоминая свою молодость, сквозь пальцы смотрят они на девичьи забавы и такие наставленья дают дочерям: «Любись с дружком как знаешь, только чтоб позору на честной родительский дом от того не было. Пуще всего берегись с парнями грешить. Берегись этого пуще огня, пуще полымя. А ежель не устоишь, умей концы хоронить. Не то гулливой прозовут, опозоришь и себя и нас, подруги отшатнутся от тебя и не будет тебе места ни зимой на супрядках, ни летом в хороводах, а что хуже всего – замуж никто не возьмет».
Собрались к Акулине девки ежовские, шишинские и других деревень. Две пришли из Осиповки. Разговоры зачались у них за рукодельем.
– Чапурин-от, слышь, домой воротился? – спрашивала Акулина у осиповских девок.
– Воротился, – отвечала одна из них.
– Что привез? – спросила Акулина.
– Покамест ничего. Не знаю, что дальше будет, – сказала осиповская девка. – Только женщину неведомо какую привез.
– Сиротку Смолокурову, что ли? – спросила одна из ежовских.
– Нет. Та, слышь, еще молоденькая, а эта старуха, свояченицей, слышь, доводилась она самому-то Смолокурову. Дарьей Сергевной зовут. Сколько-то лет тому назад в Комарове жила она в Манефиной обители. Смолокурова-то дочь обучалась ведь там в одно время с дочерьми Патапа Максимыча.
– Вот как, – промолвила Акулина Мироновна.
– А сегодня, перед тем как нам сюда идти, – продолжала осиповская девица, – страсть сколько сундуков к Патапу Максимычу привезли, целый обоз. И говорили, что в тех сундуках сложено приданое Смолокуровой. Не на одну, слышь, сотню тысяч лежит в них. Все в каменну палатку доставили, от огня, значит, бережнее.
– Сто тысяч! – вскликнула Акулина. – Вот где деньги-то! У купцов да у бояр, а мы с голоду помирай! Им тысячи плевое дело, а мы над каждой копейкой трясись да всю жизнь майся. А ведь, кажись, такие же бы люди.
– А всего-то, говорят, богатства ей после отца досталось больше миллиона, – сказала осиповская.
– Что за миллион такой? Я, девки, что-то про него не слыхивала, – сказала ершовская.
– Значит, десять сотен тысяч, тысяча тысяч, – пояснила одна из шишинских, сколько-то времени обучавшаяся в скитах.
– Господи Владыко! – на всю избу вскликнула Мироновна. – Да что ж это такое? Ни на что не похоже! У одной девки такое богатство, а другие с голоду колей! Начальство-то чего глядит?
– А ведь как я погляжу на тебя, тетка Акулина, так глаза-то у тебя не лучше поповских, завидущие, – сказала девушка из ежовских. Сродницей Акулине она приходилась, но за сплетни не больно любила ее.
– А ты, дура, молчи, поколева цела! – крикнула на нее тетка Акулина. – В голове пустехонько, а тоже в разговоры лезет. Не твоего ума дело. Придет Алешка, принесет гармонику, ну и валандайся с ним, а в дела, что выше твоего разума, не суйся.
Замолчала ежовская, примолкли и другие девушки.
– Заводи зазывную! – вдруг кликнула пряха из Шишинки. – Пора. Может, парни давно у ворот, да, не слыша зазывной, на двор нейдут.
Зашурчали веретена, громко девки запели. Тетка Акулина суетливо бегает взад и вперед по избе, прибирая в ожиданье гостей разбросанные вещи.
– Заводи, заводите, красны девицы, – говорит она. – Скликайте пареньков, собирайте молодцов.
Поют девицы зазывную[592]592
Зазывною песнью зовется всякая, что первою поется на посиделках.
[Закрыть]:
Летал голубь, летал сизый,
Летал сизый по возгорью,
Искал голубь, искал сизый
Своей сизыя голубки.
Моя сизая голубка очень знакомита:
Через три пера рябенька, головка гладенька,
Руса коса до пояса, в косе лента ала,
Ала, ала, голубая, девонюшка молодая.
Возвивалась голубушка высоко, далеко,
Садилася голубушка на бел горюч камень,
Умывалась голубушка водою морскою,
Утиралась голубушка шелковой травою,
Говорила голубушка с холостым парнем:
«Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок —
Не по промыслу заводы ты заводишь,
Трех девушек, парень, за один раз любишь:
Перву Машу во Казани
Да Дуняшу в Ярославле,
А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке;
Купил Маше ленту алу,
А Дунюшке голубую,
А душеньке Ульяшеньке
Шелковое платье.
«Ты носи, моя Ульяша, мною не хвалися;
Коли станешь выхваляться —
Нам с тобой не знаться,
А не станешь выхваляться —
Ввек нам не расстаться».
А меж тем одинокий и грустный, усталый и до костей продрогший, переминаясь с ноги на ногу, Василий Борисыч стоит у ворот Акулины Мироновны. Тянет его в круг девичий, но берет опаска – неравно придет кто из осиповских да потом дома разблаговестит, что хозяйский зять у Мироновны на девичьих поседках был. Дойдут до жены такие вести – жизни не рад будешь, да и тесть по головке не погладит: «Ты, дескать, закон исполняй, а на чужих глаза пялить не смей». Мимо токарен да красилен лучше тогда и не ходи – трунить, зубоскалить станут рабочие, на смех поднимать…