Текст книги "На горах"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 74 страниц)
– В таком разе приказчика послал бы, а то ни с того ни с сего самому трястись… – сквозь зубы проговорил удельный голова.
– А разве он на свою долю не потащит чего-нибудь? – сказал Патап Максимыч. – Все приказчики работаны на одну колодку – что мои, что твои, что Марка Данилыча. Не упустят случая, не беспокойся.
– Да у тебя и Аксинья Захаровна в болезни, и дочь в постели лежит. Как можно тебе дом покинуть? – продолжал Михайло Васильич.
– Зять останется дома, – сказал Патап Максимыч. – На столько-то хватит у него умишка, чтоб больных сторожить. Опять же Марко Данилыч не за морями – отсюда всегда можно весточку дать. Да что переливать из пустого в порожнее? Дело решено, я так хочу, и больше говорить нечего. Сбирайся, Груня… А где повариха наша разлюбезная?.. Эй, сударыня Дарья Никитишна, подавай-ка, голубушка, холодненького… А вы, гости дорогие, чару выпивать, а друзей не забывать… Подь, Грунюшка, сряжайся – сборы твои бабьи – значит, не короткие, не то что у нашего брата – обулся, оделся, Богу помолился, да и в кибитку.
Ни слова не сказала Аграфена Петровна, даже с мужем словечком не перекинулась. Тятенькин приказ ей все одно, что царский указ. Молча пошла в задние горницы укладываться.
Принесла Дарья Никитишна холодненького, разлила его по стаканчикам.
– Дай Бог нашему дитяти на ножки стати, дедушку величати, отца с матерью почитати, расти да умнеть, ума-разума доспеть. А вы, гости, пейте-попейте, бабушке кладите по копейке, было б ей на чем с крещеным младенчиком вас поздравлять, словом веселым да сладким пойлом утешать.
Так проговорила Никитишна старорусскую крестинную поговорку, а проговорив, низко поклонилась на четыре стороны.
А после того стала вино разносить. Сначала поднесла молчавшему Василью Борисычу, потом дедушке новорожденного, а затем гостям по их старшинству. И опять на поднос деньги ей клали, хоть и не столько, как за кашу. Опорожнили гости стаканчики, хозяину мало того.
– Наливай, еще наливай, старый верный друг, неизменное ты копье мое, Дарья Никитишна, – говорил Патап Максимыч бабушке-поварихе. – Наливай, хозяйского добра не жалеючи, – седни загуляю, завтра в путь-дороженьку!.. Самоварчик бы теперь хорошо, да еще бы пуншика!.. Ступай, зятек, – не по твоему разуму беседа здесь идет, подь-ка лучше в подклеть да самовар раздуй – спасиба от тестя дождешься за то.
– Ох, искушение, – тихонько молвил Василий Борисыч и, склонив головушку, пошел медленными стопами творить тестеву волю. С той поры как Патап Максимыч уверился, что от рогожского посла все одно что от козла – ни шерсти, ни молока, Василий Борисыч, кроме насмешек, ничего не слыхал от него. И пикнуть не смел перед властным тестем.
На другой день после крестин, не совсем еще обутрело и осенний туман белой пеленой расстилался еще по полям, по лугам и болотам, как Патап Максимыч, напившись с гостями чаю и закусивши расставленными Никитишной снедями, отправился в путь. В то же время выехали из Осиповки удельный голова с женой, Сергей Андреич Колышкин и другие гости. Остались Иван Григорьич с детьми да Никитишна. Проводя жену, Иван Григорьич сел в боковуше за счетные книги, а в передних горницах остался один Василий Борисыч. И грустно ему было и досадно. Давно ли все старообрядство почитало его за велика человека, давно ли в самых богатых московских домах бывал он дорогим, желанным гостем, давно ль везде, куда ни являлся, не знали, как ему угодить и как доставить все нужное в его обиходной жизни, и вдруг – стал посмешищем… Бывало, считали его одним из умнейших людей, а теперь он – шут, скоморох. Бывало, слово вымолвит – и дивятся собеседники его знаниям и мудрости, и пойдет по людям сказанное слово, а с ним и слава о нем, как о надежде древнего благочестия, а теперь – даже тестевы токари да красильщики над ним насмехаются. Попав в среду трудовых людей, красноглаголивый рогожский вития почуял себя чуждым для них и совсем лишним человеком. И тоска обуяла его, такая тоска, что хоть руки наложить на себя. Бежать, воротиться к старым друзьям и поклонникам?.. Но запали пути в среду прежнюю, те люди, что недавно на руках его носили, клянут теперь как отступника, как изменника. До ворот никто не допускает его… Прискорбна душа у Василья Борисыча. Один-одинешенек бродит он по просторным горницам, распевает вполголоса «Всемирную славу» да иной раз, идя мимо стола, где еще стояли графинчики да бутылочки, с горя да печали пропустит красовулю[520]520
Красовуля – монастырская чаша, стопа, большая кружка.
[Закрыть].
* * *
Гости Патапа Максимыча один за другим по сторонам разъехались. Один Колышкин доехал с ним вместе до губернского города. Там у него и пристал Патап Максимыч с Груней, там и дожидался утра, когда шедший вверх по Оке пароход должен был отваливать.
Жена Колышкина была дома. Только воротилась она от вятских сродников, где часто и подолгу гащивала. Впервые еще увиделась с ней Аграфена Петровна. Не больше получаса поговорили они и стали старыми знакомыми, давнишними подругами… Хорошие люди скоро сходятся, а у них у обеих – у Марфы Михайловны и Аграфены Петровны – одни заботы, одни попеченья: мужа успокоить, деток разуму научить, хозяйством управить да бедному по силе помощь подать.
– Погляжу я на Патапа Максимыча, – сказала Марфа Михайловна. – И весел кажется и разговорчив, а у него что-то на душе лежит. Горе ль его крушит, али забота сушит?..
– Горя не видится, а заботы много! – ответила Аграфена Петровна. – Вот теперь к Марку Данилычу едем. При смерти лежит, надобно делам порядок дать, а тятенька его дел не знает. Вот и заботно.
– Давеча он говорил об этом и про то говорил, что вам куда-то далеко надо за дочкой Смолокурова съездить, – молвила Марфа Михайловна. – Что ж, эти Смолокуровы сродники будут вам?
– Нет, – ответила Аграфена Петровна. – Ни родства, ни свойства, да и знакомы не очень коротко. Да ведь при больном нет никого присмотреть за делами. Потому тятенька и поехал.
– Какой он добрый, какой славный человек, – воскликнула Марфа Михайловна. – Вот и нам сколько добра сделал он, когда Сергей Андреич пустился было в казенные подряды; из беды нас вызволил[521]521
Вызволить – выручить, освободить. Слово сибирское.
[Закрыть]. Тогда еще внове была я здесь, только что приехала из Сибири, хорошенько и не понимала, какое добро он нам делает… А теперь каждый день Бога молю за него. Без него идти бы нам с детками по миру. Добрый он человек.
– Да, – примолвила Аграфена Петровна. – Вот хоть и меня, к примеру, взять. По десятому годочку осталась я после батюшки с матушкой. Оба в один день от холеры в больнице померли, и осталась я в незнакомом городу одна-одинешенька. Сижу да плачу у больничных ворот. Подходит тятенька Патап Максимыч. Взял меня, вспоил, вскормил, воспитал наравне с родными дочерьми и, мало того, что сохранил родительское мое именье, а выдавши замуж меня, такое же приданое пожаловал, какое и дочерям было сготовлено…
И засверкали слезы на ресницах Аграфены Петровны. Эти слезы и простой, бесхитростный рассказ про «доброго человека» растрогали Марфу Михайловну. Не знала еще она, что сделал Патап Максимыч для богоданной дочки своей. «Хорошо на твоем свете, Господи, – подумала Марфа Михайловна, – ежели есть еще такие люди на нем».
Вечером долго сидели за чайным столом. Шли разговоры веселые, велась беседа шутливая, задушевная. Зашла речь про скиты, и Патап Максимыч на свой конек попал – ни конца, ни краю не было его затейным рассказам про матерей, про белиц, про «леших пустынников», про бродячих и сидячих старцев[522]522
»Лешими пустынниками» зовут беглецов, живущих по заволжским, вятским и пермским лесам под видом искания отшельнической жизни и с целью душевного спасения.
[Закрыть] и про их похожденья с бабами да с девками. До упаду хохотал Сергей Андреич, слушая россказни крестного; молчала Аграфена Петровна, а Марфа Михайловна сказала детям:
– Прощайтесь-ка, детушки, ложитесь спать. Пора.
Старшие, почти уже подростки, вздумали маленько поспорить, говорили, что рано еще и спать им не хочется, но Марфа Михайловна, с доброй кроткой улыбкой любящей матери, строго посмотрела на них и молча пальцем погрозила. С грустным видом дети стали прощаться. А больно хотелось им еще послушать смешных россказней Патапа Максимыча.
– Это слушать им еще не годится, – скромно улыбаясь, молвила Марфа Михайловна по уходе детей. – Теперь говорите. Патап Максимыч, из детей мы вышли, а я с Аграфеной Петровной не красные девушки, ушки золотцом у нас не завещаны, обе были на Божьем суде[523]523
»Принять закон», «идти на суд Божий» – венчаться.
[Закрыть]. А все-таки вы уж не очень…
– Вот те и на! Вот и попал ерш в вёршу… А мне, признаться, и невдомек! – воскликнул Патап Максимыч. – Ну, не взыщите на старика, матушка Марфа Михайловна. Ни вперед, ни после не буду. А что поначалили меня, за то вам великий поклон.
И поклонился ей в пояс.
– Полноте, Патап Максимыч. Я ведь это только для деточек, – сказала Марфа Михайловна. – Молоды еще, соблазнов пока, слава Богу, не разумеют. Зачем прежде поры-времени им знать про эти дела?.. Пускай подольше в ангельской чистоте остаются. По времени узнают все и всего натерпятся. А память о добром детстве и на старости лет иной раз спасает от худого.
– Верно ваше слово, Марфа Михайловна, – сказал Патап Максимыч и, обратясь к Сергею Андреичу, примолвил: – Ну их к бесам, старцев шатунов да скитских матерей. Зачни про них говорить, как раз на грех наскочишь. Ей-Богу.
– Как же это, крестный, ты говоришь об них так непочтительно и всегда готов над ними надругаться, а сам держишься ихней веры?.. – спросил его Сергей Андреич.
– Человек в чем родился, в том и помри, – сказал на то Патап Максимыч. – Веру переменить – не рубаху сменить. А ежели до Бога, так я таких мыслей держусь, что, по какой вере ему ни молись, услышит он созданье рук своих. На что жиды – плут на плуте, мошенник на мошеннике, и тех Господь небесной манной кормил. Без конца он милосерд.
– А ежели держишься ты того, в чем родился, так зачем же издеваешься над своим духовным чином? – спросил Сергей Андреич.
– Для того что набитые дураки все они, – отвечал Патап Максимыч. – Ежели правду сказать, умного меж ними и не бывало. Да к тому – каждый из вора кроен, из плута шит, мошенником подбит; в руки им не попадайся, оплетут, как пить дадут, обмишулят, ошукают[524]524
Обмишулить – обмануть, обсчитать; ошукать – обманом кого провести.
[Закрыть]. Теплые ребята, надо правду говорить.
– Коли плуты, так не дураки, – заметил Сергей Андреич. – Плутов дураков не бывает.
– Этого не скажи, – молвил Патап Максимыч. – Немало есть на свете людей, что плутовства и обманства в них целые горы, а ума и с наперсток нет. Таких много… Из самых даже первостатейных да из знатных бывают. У иного, пожалуй, ум-от и есть, да не втолкан весь. Вот что, дружище!
– Значит, и из ваших духовных сколько-нибудь умных наберется же? – молвил Сергей Андреич.
– Мало, – ответил Патап Максимыч. – Возьми хоть к примеру моего зятька. Гремел, по разуму первым человеком считался. А раскуси – дурак дураком. Что на уставах-то собаку съел, так что ж тут доброго да полезного? Пустошь, боле ничего. «Пролога» да «Кормчие», «Златоусты» да «Маргариты», а лошади не умеет запрячь, рожь от овса не отличит. А на дело его и не спрашивай. Дармоед, тунеядец, больше ничего. И все они такие. Сестрицу мою возьми, Манефу, – славят умницей, а я не возьму греха на душу, этого не скажу, потому что знаю ее вдоль и поперек. Ловка, хитра – это так, хозяйка домовитая – и это так, а чтоб ума палата у ней была – это, брат, шалишь-мамонишь! Лукава, и лукавство ее за ум почитают. А что лукава, так лукава; одни уста и теплецом и холодком дышат, глаза зараз смеются и плачут. Подъехать под кого, масленым блином кому в рот залезть, угодить угодному и неугодному – на это ее взять, тут она великая мастерица. Так разве это ум? Что Минеи-то наизусть знает от доски до доски, так и это не ум. Ум, Сергей Андреич, в том, чтобы жить по добру да по совести и к тому ж для людей с пользой. А они что? Богу, что ли, в самом деле служат? Как не так! Служба-то у них – работа прибытка ради, доходное ремесло, больше ничего. Как бондарь долбилом – так попы да матери кадилом деньгу себе добывают. Всяк из них спасается, да больно кусается – попадись только в лапы. Вериги на плечах, а черт на шее… Ну их к шуту!.. И говорить не хочу… Не люблю паскудных!..
– А скажи ты мне, крестный, по совести: как ты нашу веру разумеешь? Как рассуждаешь об ней, ежель уж так про свою говоришь? – погодя немного, спросил у Чапурина Сергей Андреич.
– Про великороссийскую то есть? – молвил Патап Максимыч.
– Да, про нашу, про великороссийскую, – сказал Колышкин, пристально глядя ему в глаза.
– По правде сказать тебе, по совести? – понизив голос, начал было говорить Патап Максимыч, но тотчас же смолк и немного призадумался. Потом, с минуту помолчав, так продолжал: – Видишь ли, Сергей Андреич, хоша я не богослов и во святом Писании большой силы не имею, однако ж так думаю, что вера Христова и у нас, и у вас – одна. Обе чисты, обе непорочны, и обе спасительны. И нам грех наносить хулу на великороссийскую, и вам не спасенье нашу хулить. А признаться: сдается мне, что ваша-то маленько поправедней будет. Это так. Что наши попы да скитницы ни толкуй, а я верно говорю. Да и разница– то у нас ведь только в обряде. Так аль нет?
– Конечно, все несогласие в обряде, – сказал Сергей Андреич. – А как, по-твоему, обряд-от где правильнее?
– Обряд-от? Да ведь обряд не вера. Что человеку одежа, то вере обряд, – сказал Патап Максимыч. – Кто к какому обряду сызмальства обык, того и держись. Так, по моему рассужденью, выходит.
Мало погодя продолжал он:
– По душе сказал я тебе, Сергей Андреич, как перед истинным Богом, что великороссийская праведней нашей. Церковь, слышь, говорю, а не вера; вера у нас одна. Много и у вас по церковному делу слабостей, не меньше их и у нас. У вас люди слабоваты, у нас покрепче. Про господ поминать не стану, а по купечеству возьми, даже из нашего брата иных – из крестьян, кои побогаче… Ежели следует он великороссийской, пост ли нарушить, Богу ль не помолиться, восстав от сна или на сон грядущий, в праздник ли у службы не побывать – ему нипочем. А у нас не так; есть, пожалуй, и в нашем согласе, что в среду молока не хлебнут, а молочницу и в велику пятницу не пропустят, а все-таки насчет устава крепки и они. Попов взять: ваших не любят за то, что больно уж жадны и притязательны; за нашими этого поменьше, потому что содержание от обчества им большое, зато с первого до последнего попы у нас горькие пьяницы. Ваши попы брак честно содержат, про безобразия их по этой части вовсе почти не слышно, а нашим без сударушек ровно и жить невозможно. Теперь вот у нас архиереи завелись, и с первых же годов пошла вражда между ними. Анафемами, отлученьями да изверженьями друг на друга так и сыплют; у вас ирхиереи тоже не с неба сошли, такие же человеки, а этого не бывает. А отчего? Ну-ка, скажи, отчего?
– Оттого, – отвечал Сергей Андреич, – что ваши архиереи люди неученые, а у нас неученого не то что в архиереи, и в попы не поставят.
– Не так, – возразил Патап Максимыч. – В том сила, что у вас надо всеми духовными есть законная власть. У вас, ежели чуть кто зашумаркал, – в Соловки либо в Суздаль, а наших кто и в кое место сошлет? Безначалие – вот где беда. До чего ни доведись, до духовного ль, до мирского ль, из безначалья да своевольства толку не будет никогда. Поставили бы над нами крепкую власть, и у нас бы все пошло по-хорошему. Одного только – законной власти нам желательно. Без нее все стало ни на что не похоже: друг дружку проклинают, предают анафеме, и каждый в свою дуду дует… На секты пошли оттого делиться, на толки да на согласы, и не стало в старообрядстве ни любви, ни единенья… Всяк умствует по-своему, и до какой чепухи ни дойдет, все-таки отыщет учеников себе, да таких, что на костер либо на плаху пойдут за бредни своего учителя… И вот расползлись теперь старообрядцы, что слепые котята от матери, во все стороны. До того дошло, что в иной избе по две да по три веры – отец одной, мать другой, дети третьей, – у каждого иконы свои, у каждого своя посуда – ни в пище, ни в питье, ни в молитве не сообщаются, а ежель про веру разговорятся, тотчас проклинать друг дружку. А все оттого, что власти нет.
– Да какой же вам власти? Двери в церковь, где эта власть есть, открыты, – сказал Сергей Андреич. – А ежели есть сомненье насчет обряда, в единоверие ступай – там ваш обряд твердо соблюдается.
Не ответил на это ничего Патап Максимыч, и после того разговор не ладился больше. Как ни старался Колышкин своротить беседу на другое, Чапурин ответил двумя-тремя словами да потом и смолк. Ужинать подали, и за ужином все время молчал.
На другой день рано поутру уехал он от Колышкина, торопясь, не опоздать бы на пароход.
* * *
Безгласен и недвижим лежал Марко Данилыч, когда, разувшись, чтоб не стучать сапогами, осторожно вошел в его спальню Патап Максимыч. Узнал его больной, чуть-чуть протянул здоровую руку, что-то сказать хотел, но из уст его исходило только дикое, бессмысленное мычание. Взял его Патап Максимыч за руку, и показалось ему, что она маленько вздрогнула и больной чуть заметно пожал его руку. Устремленный на приятеля здоровый глаз сверкал радостью, и слезы сочились из него. Здоровой рукой и взглядом указал Смолокуров Патапу Максимычу на стоявший возле железный сундук и после того себе под подушку. Догадался Чапурин, что там ключи у него спрятаны.
– Один я не вскрою, – громко сказал Патап Максимыч. – Другое дело, когда будет налицо Авдотья Марковна… И тогда надо будет вскрыть при сторонних, а еще бы лучше при ком из начальства, наветов бы после не было.
Больной выказал недовольство решеньем Патапа Максимыча, но тот продолжал:
– Сам не хуже меня знаешь, Марко Данилыч, каковы ноне люди. Конечно, Авдотья Марковна не скажет ни слова, а не сыщется разве людей, что зачнут сорочить, будто мы вот хоть бы с Дарьей Сергевной миллионы у тебя выкрали?.. Нет, без сторонних вскрывать нельзя. Подождем Авдотью Марковну. Груня сегодня же поедет за ней.
– Нельзя мне ждать, Патап Максимыч, – тихо промолвила Дарья Сергевна. – Рабочие расчетов требуют, а у меня всего-навсего тридцать рублей. Как можно дожидаться Дунюшки?.. И то работники бунт подняли, спасибо еще городничему – присмирил их.
– Не говорите, – шепнул ей Патап Максимыч. – Он все слышит и понимает.
– Да как же без денег-то, Патап Максимыч? Ведь у меня послезавтра в дому копейки не останется, – на каждом слове вспыхивая, чуть слышно промолвила Дарья Сергевна.
– Не беспокойтесь, – сказал Чапурин. – Деньги будут. Не к тому я сундук поминал, чтоб деньги вынимать, а надо бы знать, кому сколько платить, с кого получить и в какие сроки. Да мало ль каких делов там найдется – а нужно, чтобы все было на описи.
Марко Данилыч, видимо, был тронут нежданным приездом Патапа Максимыча. Много и сильно чувствовал он, но ни мыслей, ни чувств передать не мог. Один лишь слезящийся глаз говорил, что больной все понимает.
Выйдя из спальни, Патап Максимыч с Груней и с Дарьей Сергевной сел в той горнице, где в обычное время хозяева чай пили и обедали. Оттуда Марку Данилычу не слышно было их разговоров.
Стол был уставлен кушаньями, большей частью рыбными, стояли на нем и бутылки с винами и с той самой вишневкой, что посылал Марко Данилыч хивинскому царю для выручки брата из плена.
– Как это вы вздумали посетить нас при таких наших горестях? – говорила Дарья Сергевна, с любовью и благодарностью глядя на гостя.
А он в первый раз еще был в доме у Марка Данилыча, да и Марко Данилыч ни в Осиповке, ни в Красной Рамени у Чапурина не бывал никогда. Были в знакомстве, но таких знакомств у Патапа Максимыча было многое множество. Хлеб-соль меж собой водили, но всегда где-нибудь на стороне.
– В гости приехал, – с улыбкой промолвил Чапурин. – Груня у меня была, когда получила ваше письмо. Крестины мы справляли, внучка Господь мне даровал. Вы Ивана Григорьича звали, а ему никак невозможно. Заместо его я и поехал. Выхожу – гость незваный, авось не буду хуже татарина.
– Благодетель вы наш, – отвечала плачущая и взволнованная Дарья Сергевна. – Нежданный-эт гость лучше жданных двух, а вы к нам не гостить, а с Божьей милостью приехали. Мы до вас было думали, что Марк-от Данилыч ничего не понимает, а только вы подошли, и за руку-то вас взял, и радостно таково посмотрел на вас, и слезыньки покатились у него. Понимает, значит, сердечный, разум-от, значит, при нем остался. Челом до земли за ваше неоставленье!
И, встав со стула, низко поклонилась Патапу Максимычу.
– Перестаньте, – сказал тот, поднимая Дарью Сергевну. – Что это вы? Я по-человеческому – со всяким то же может случиться. Со мной бы случилось, разве Марко Данилыч не приехал бы ко мне?.. Сказано: «Друг друга тяготы носите и тем исполните закон Христов».
Замолчала Дарья Сергевна, а сама про себя подумала: «Заболей-ка Патап ли Максимыч, другой ли кто, Марк-от Данилыч пальцем не двинул бы».
– Покушайте, угощайтесь, чем Бог послал, – потчевала гостей Дарья Сергевна. – Осетринки-то скушайте – хорошая, на выбор для дому на Низу на ватагах выбирали. Вот и хренок, вот и уксус, и огурчики грядные – редки теперь уж становятся: у нас солили к Успенью, все обрали почти. А водочки-то, гость дорогой?.. Искушайте, сделайте такую вашу милость. Аль винца не желаете ли? А которым прежде, которым после надо потчевать, уж я и не знаю. Был бы в добром здоровье Марко Данилыч, сумел бы гостя угостить, а на мне, Патап Максимыч, не взыщите – не мастерица я вина-то различать. А вот это наши русские, незаморские наливки, значит. Откушайте-ка…. Сама делаю; вот сливяночка, вот рябиновая, а вот и малиновая. Вишневочки не угодно ли? Все похваляют, четвертый год на новы ягоды наливаю, а косточки в ступе толку да тоже в бутыли кладу. У вас при доме вишенки-то есть ли?
– Какие у нас, матушка, вишни? Опричь рябины, малины да черники с гонобоблем, и в заводе нет ничего, – отвечал Патап Максимыч, принимаясь за звено жирной, сочной осетрины.
– Да ведь и в самом деле, – молвила Дарья Сергевна. – Когда я в вашей стороне жила, здешних ягод и не видывала – ни вишен у вас в лесах, ни клубники, ни шпанской малины; какая ягода крыжовник, и той даже нет! Брусника да клюква, черника да земляника – и все тут. Такова уж, видно, у вас земля.
– Земля холодная, неродимая, к тому ж все лето туманы стоят да холодные росы падают. На что яблоки, и те не родятся. Не раз пытался я того, другого развести, денег не жалел, а не добился ни до чего. Вот ваши места так истинно благодать Господня. Чего только нет? Ехал я сюда на пароходе, глядел на ваши береговые горы: все-то вишенье, все-то яблони да разные ягодные кусты. А у нас весь свой век просиди в лесах да не побывай на горах, ни за что не поймешь, какова на земле Божья благодать бывает.
– Ушки-то покушайте, – потчевала Дарья Сергевна. – Стерлядки свеженькие, сейчас из прорези браты, рыбки мерные[525]525
Прорезь – живорыбный садок на Волге и на низовьях Оки. Мерная стерлядь – от глаза до пера аршин и больше.
[Закрыть]. Печенок-то налимьих извольте взять на тарелочку… Грунюшка, а ты что же сложа руки сидишь? Покушай ушки-то, матушка, – дай-ка я тебе сама положу… Седни ведь середа – рыбным потчую дорогих гостей, а завтра доспеем и гусятинки, и поросятинки, уточек домашних, ежель в угоду, и барашка можно зарезать аль курочку. Не то буженинки из свинины скушать не пожелаете ль?
– Благодарю покорно, матушка, премного довольны остаемся на вашем угощенье. Много об нас не хлопочите, что на столе, тому и рады, – сказал Патап Максимыч. – Лучше теперь про дела потолкуем. Помянули вы, что работники расчета требуют. Нешто летние работы все кончены?..
– Ничего, благодетель, не знаю, никогда до этого не доходила, – отвечала Дарья Сергевна. – Где бы, кажись, кончить?.. В прежни годы к Покрову да на Казанскую работников отпускали, а теперь еще и Вздвиженье не пришло и хлеб с поля на гумна еще не двинулся. Поговорите с приказчиком, с Васильем Фадеевым, он должен знать. Сегодня же велю ему побывать к вам.
– Ладно, потолкуем с Васильем Фадеевым, – сказал Патап Максимыч, – а работникам, наперед говорю вам, не дам своевольничать. На этот счет у меня ухо держи востро, терпеть не могу потачек да поблажек. Будьте, матушка, спокойны, вздорить у меня не станут, управлюсь. Поговоря с приказчиком, деньги кому следует отдам, а ежели кто забунтует, усмирю. В городу-то у вас начальство тоже ведь, чай, есть?
– Есть-то оно есть, благодетель, как начальству не быть? – сказала Дарья Сергевна. – Только начальные-то люди потаковщики да поноровщики. Нет чтоб делать дело по справедливости. Много с ними бился Марко Данилыч.
– Может, ладить не умел, – молвил, улыбаясь, Патап Максимыч. – Матушка!.. Ведь у начальства-то четыре полы да восемь карманов, а каждый карман свою долю просит. А карман у полиции что поповское брюхо – сколько в него ни клади, полно не будет. В полиции нельзя не давать, без поджоги и дрова не горят. Нужен тебе подьячий – сунь ему калач горячий, нужен судья – вина сулея да не простого, а заморского, что не хмельно да разымчато. Понадобился сам воевода, гляди ему в оба да с заднего крыльца тащи хоть мертвеца, лишь бы золотцем был посыпан. В таком разе и благо ти будет, и, какое у тебя хотенье, такое выйдет и решенье. Не свои речи говорю, дошли они до нас от дедов, от прадедов… А как при них бывало, так, видно, и до нас дошло. Только в том и разница, что теперь берут поискуснее – не подточишь иголочки. Зато много дороже. К тому говорю, что надо будет подмаслить кого нужно… Что делать-то? Не нами началось, не нами и кончится.
– А ежель не явит начальство помощи, тогда что делать? – пригорюнившись, молвила Дарья Сергевна.
– Были бы денежки святые, грешная помощь будет. Не беспокойте, не тревожьте себя. Протрем начальству очи золотцем – все будет как следует, – сказал Патап Максимыч.
– Денег-то таких нет, благодетель, при мне, – начала было Дарья Сергевна.
– И не надо, – перебил ее Патап Максимыч. – Без них управимся. А вот покамест до приезда Авдотьи Марковны извольте-ка получить от меня на домашнее хозяйство, – сказал Патап Максимыч. – Да денег-то не жалейте, чтобы все шло по-прежнему. А приказчику сейчас же велите прийти ко мне. Да лошадок готовили бы, Груне ехать пора. Изготовьте что нужно на дорогу Авдотье Марковне.
– А сундук-от как же? – спросила Дарья Сергевна. – Марко Данилыч сам под подушку вам указывал – ровно бы говорил, чтобы вскрыли…
– Покамест не приехала Авдотья Марковна, сундука никому тронуть не дам, – решительным голосом сказал Патап Максимыч. – Пошлите же поскорей приказчика.
Дарья Сергевна пошла из комнаты.
После того через четверть часа Патап Максимыч с глазу на глаз беседовал с Васильем Фадеевым.
С того часу как приехал Чапурин, в безначальном до того доме Марка Данилыча все само собой в порядок пришло. По прядильням и на пристани пошел слух, что заправлять делами приехал не то сродник, не то приятель хозяина, что денег у него куры не клюют, а своевольничать не даст никому и подумать. И все присмирело, каждый за своим делом, а дело в руках так и горит. Еще никто в глаза не видал Патапа Максимыча, а властная его рука уже чуялась.
– Что за начальство такое у нас проявилось? – заговорили было самые задорные из пильщиков. – Генерал, что ли, он какой, аль архиерей? Всяких видали… Ежели артель положит не уважать его, в жизнь никто не уважит.
– Экой ты прыткой, Маркел Аверьяныч! – сказал молодому пильщику, парню лет двадцати пяти, пожилой бывалый работник Абросим Степанов. Не раз он за Волгой в лесах работал и про Чапурина много слыхал. – Поглядеть на тебя, Маркелушка, – продолжал Абросим, – орел, как есть орел, а ума, что у тетерева. Борода стала велика, а смыслу в тебе не хватит на лыко.
Услыхав потешные речи Абросима, артель со смеху покатилась. Маркел замолчал и, как волк в засаде, со злобы да с досады только зубами постукивал. Величался он в артели своим высокоумием, но смех и не таковских в лоск уложит.
– Много слыхал я про Чапурина, – обращаясь к артели, продолжал Абросим Степанов. – Опричь хорошего слова, ничего про него нельзя сказать. Не одна тысяча людей от него кормится – кто на токарнях, кто в красильнях, кто в Красной Рамени на мельнице, кто на Низу – там у него возле Иргиза большое хлебопашество. Спуску не даст никому, у него всяко лыко в строку, у него гляди в оба да оглядывайся, не то сейчас расправа, а иной раз и своей пятерней за провинность разделается. Горячий человек. Нашего, пожалуй, будет горячее. Только от него не то чтоб сойти, не доделавши, аль сделать что супротивное, либо наперекор ему сказать; нет, этого никогда не бывает… Ежели кого он прогнал, тот себе места нигде не найдет и по времени к нему же придет плакаться, взял бы опять в работники… Сила большая!.. С губернатором водит знакомство, а мелкое начальство ему нипочем… Одно слово – человек властный… Что ни скажет, все по его будет. А сам на правде стоит, сроду никого не обидел, а добра делает много. Ни обчетов, ни обмеров у него и не слыхано, обманства и в помышленье ни у кого не бывает, все идет по правде да по Божьей истине.
Долго еще рассказывал Абросим Степанов про заволжского тысячника, и по одним его словам артель возлюбила Патапа Максимыча и стала уважать его и побаиваться. «Вот как бы явил он милость да протурил бы Ваську Фадеева с Корнюшкой Прожженным, можно бы тогда было и Богу за него помолиться и винца про его здоровье испить», – говорили обе артели – и прядильная, и лесная.
Пришел к Патапу Максимычу Василий Фадеев, шепотом читая псалом Давида на умягчение злых сердец. Сдавалось ему, что приезжий тысячник либо знает, либо скоро узнает про все плутни и каверзы. Не поплатиться бы спиной тогда, не угодить бы на казенную квартиру за решетку. Вытянув гусиную шею, робко вошел он в горницу и, понурив голову, стал у притолоки.
– Ты будешь Василий Фадеич? – ласково спросил у него Патап Максимыч.
– Так точно-с, – с покорным видом отвечал Фадеев, а сам диву дался, отчего это Чапурин не кричит на него, не ругается. «Должно быть, еще ничего ему неизвестно», – думает он сам про себя.
– Садись, Василий Фадеич, – указывая возле себя на стул, еще ласковее сказал ему Патап Максимыч. – Вот сюда садись, к столу-то.
– Можем и постоять, – отвечал смущенный непривычным для него обхожденьем Фадеев. Сколько годов живет он у Марка Данилыча, а тот ни разу его не саживал.
– Садись же, сделай милость, Василий Фадеич, – настаивал Патап Максимыч, – а то ведь придется и мне на ногах перед тобой стоять, а я с дороги-то приустал, старые ходуны[526]526
Xодуны – ноги.
[Закрыть] спокоя просят.
И тут не согласился сесть Василий Фадеев и не сел бы, если бы Чапурин не взял его за плечи и насильно не усадил. Присел на краешке стула Фадеев, согнулся в три погибели, вытянул шею, а сам, не смигаючи, раболепно глядит на Чапурина.
– Ты здесь главным приказчиком? – спросил Патап Максимыч.
Заморгал глазами, ровно взглянул на солнышко, Фадеев. Вытянув шею длинней прежнего, робко и тихо ответил он: