412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Щёголев » Помещик Пушкин » Текст книги (страница 6)
Помещик Пушкин
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:24

Текст книги "Помещик Пушкин"


Автор книги: Павел Щёголев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

 
Она отвергла заклинанья
Мольбы, тоску души моей!
 

М. Н. Волконская рассказывает детскую шалость, опоэтизированную Пушкиным в XXXIII строфе 1-й главы «Онегина». Вот полностью эта строфа:

 
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем:
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!
 

Эта 33-я строфа 1-й главы была камнем преткновения для исследователей. В набросанной на листке хронологии создания «Онегина» Пушкин точно указал дату начала романа: Кишинев 1823 года 9 мая. Дату окончания 1-й главы (Octobre 22, 1823, Odessa) он записал под черновым наброском последней строфы 1-й главы. Между тем, под черновым наброском 33-й строфы, находящимся в тетради 2366 л. 13 об., сделана совершенно четкая пометка 10 августа 1822 года. Эта дата осложнила вопрос о хронологии «Онегина» и даже заставила исследователей отнестись с подозрением к точности собственноручных указаний поэта. Так, Якушкин, принимая дату под XXXIII строфой и опираясь на то, что даты в черновой тетради перед первой строфой первой главы содержали только указание месяцев без обозначения года (Якушкин читал их 28 мая и 9 июня), нашел возможным исправить дату начала и отнести ее на 28 мая 1822 года. Такое исправление может быть оправдано только очень серьезными основаниями, а в данном случае все основания, кажется, исчерпываются желанием Якушкина принять дату XXXIII строфы 1-й главы. Якушкин не хотел поверить указанию листка с хронологией, не хотел верить и заявлению, сделанному в 1827 году в издании 3-й главы «Онегина» о том, что «первая глава «Евгения Онегина» написана в 1823 году». Такие сомнения, конечно, не должны иметь места, ибо они только задерживают плодотворное изучение.

Л. И. Поливанов по поводу исправления Якушкина доказал лишний раз, что «Онегин» начат в 1823 году и что черновые наброски 1-й главы в тетради 2369 писаны именно в 1823 году. Недоумение, вызываемое в таком случае пометой под 33-й строфой 1-й главы, Поливанов разрешил утверждением, что Пушкин сделал в рукописи описку в годе: «вместо 16 авг. 1823 года, когда он действительно занес в тетрадь эту 33-ю строфу, он по ошибке написал 1822 год». Поливанов, исходя из наблюдения, что в черновых набросках 1-й главы, идущих почти подряд в тетради 2369, как раз не имеется 33-й строфы, предполагал, что, дописав в тетради 2369 строфу 32, Пушкин взял тетрадь 2366 и набросал в ней непосредственное продолжение – строфу 33. Предположение Поливанова нашло у исследователей такое полное доверие, что, например, Лернер в своих «Трудах и днях», вопреки решительной очевидности пометы Пушкина, не сомневаясь нимало, указал ее не под 1822, а под 1823 годом. Прием, недопустимый для точной фактической работы!

И Якушкин, и Поливанов обратились к совершенно искусственным предположениям и прошли мимо самого естественного. Не надо измышлять описки у Пушкина, и должно принять, что стихи, занесенные в тетради 2366 на л. 13 об., вписаны туда действительно 16 августа 1822 года, значит, – до обращения Пушкина к работе над «Онегиным» и, может быть, задолго до возникновения самого замысла романа и, следовательно, не имея никакого отношения к «Онегину», представляют произведение самостоятельное, из цикла посвященных таврической любви. А когда Пушкин писал 1-ю главу «Онегина», он воспользовался этими стихами и внес их в свой роман. Вот самое естественное предположение. Но оно приобретает полное фактическое основание, если мы обратимся к изучению черновиков. В данном случае пренебрежение исследователей к черновикам является весьма непонятным, так как они сравнительно полно исчерпаны Якушкиным в издании «Онегина». Черновики того, что исследователям угодно звать 33-й строфой, находятся на об. лист. 13 и на об. лист. 17. Пресловутая помета находится на лист. 13 об., но исследователи впали в странную и смешную ошибку, утверждая, что те стихи, что датированы здесь 16 августа 1822 года, являются 33-й строфой 1-й главы «Онегина». На самом деле прошу вспомнить приведенный выше текст этой строфы и сравнить с ним следующие наброски.

 
За нею по наклону гор
Я шел дорогой неизвестной
И примечал мой робкий взор
Следы ноги ее прелестной —
Зачем не смел ее следов
Коснуться жаркими устами.
 
 
Нет никогда средь бурных дней
Мятежной юности моей
Я не желал с таким волненьем
Лобзать уста младых Цирцей
И перси полные томленьем
[Как]
[Как я желал]
[Сей милый след]
 

Если мы хотим быть точны, то можем только сказать, что Пушкин для 33-й строфы воспользовался несколькими стихами из этого наброска. В этом наброске и в строфе 33 Пушкин вспоминает о разных фактических событиях: в первом – поэтическое воспоминание о том, как он, влюбленный, шел по горам за нею, во втором – о том, как на морском берегу волны прибегали и убегали от «ее» ног. Очевидно, конечно, что мы имеем дело с самостоятельным замыслом.

Мотив, разработанный в 33-й строфе, мы находим в черновике на 17 об., но тут нет никаких дат. Подробности черновой редакции таковы, что не дают возможности говорить о ней, как о наброске именно 33-й строфы, а, наоборот, подтверждают значение ее, как самостоятельного замысла. Пушкин предполагал сначала форму обращения к ней: поэтому мы читаем ты, твой. Такая форма была бы не последовательна, если бы от 32-й строфы в тетради 2369 Пушкин действительно перешел к строфе 33 в тетради № 2366. Затем самое построение стихотворения в зачеркнутых деталях также заставляет думать о самостоятельном замысле. Привожу черновик, предупреждая, что не отмечаю, что зачеркнуто и что оставлено, так как для нас это обстоятельство не имеет значения, да, кроме того, можно сказать, что набросок почти весь перечеркнут.

 
   Ты помнишь море пред грозою
   У моря ты               Близь моря
   Могу ли вспомнить равнодушный
Она    Я помню берег    Она   Над морем ты
   Мне памятно    А ты кого назвать не смею
Она    Стояла над волнами под скалой
   Как я завидовал волнам —
   Бурными рядами чередою
   Бегущими из дали послушно
   С любовью пасть к твоим ногам
   Как я желал
   И целовать
   И, о как я желал с волнами
   Хоть милый след
   Коснуться ног твоих ее устами и т. д.
 

Можно, кажется, после всех выставленных соображений считать доказанным, что помета 16 августа 1822 года не есть описка и что для 33-й строфы Пушкин воспользовался набросками, которые свидетельствуют о каком-то самостоятельном замысле. Замысел этот, конечно, вызван любовными воспоминаниями о М. Н. Раевской. Черновик на 17 об. прибавляет одну маленькую, но яркую подробность к характеристике чувства поэта. Как он обращается к ней в своей черновой тетради, которая, казалось бы, недоступна для посторонних взоров? Он не имеет смелости назвать ее:

 
О, ты, кого назвать не смею,
 

гласит зачеркнутая строка.


XIII

Все наши наблюдения приводят нас к заключению, что мучительным и таинственным предметом любви Пушкина на юге в 1820-м и следующих годах была М. Н. Раевская, но при всей их доказательности должно признать, что они все же нуждаются в фактическом подкреплении, которое возвело бы предположения и догадки в степень достоверных утверждений. Мы можем указать такое подкрепление.

Пушкин оставил поэтическое свидетельство, которое не только удостоверяет нас в том, что поэт любил именно Марию Раевскую, но и указывает на глубину и серьезность чувства поэта и набрасывает в тонких очертаниях характеристику этой страсти. Это поэтическое свидетельство – посвящение к «Полтаве»; напомним его.

 
1    Тебе – но голос музы темной
2    Коснется ль уха твоего?
3    Поймешь ли ты душою скромной
4    Стремленье сердца моего?
5    Иль посвящение поэта,
6    Как некогда его любовь,
7    Перед тобою без ответа
8    Пройдет, непризнанное вновь?
9    Узнай, по крайней мере, звуки,
10   Бывало, милые тебе —
11   И думай, что во дни разлуки,
12   В моей изменчивой судьбе,
13   Твоя печальная пустыня,
14   Последний звук твоих речей
15   Одно сокровище, святыня,
16   Одна любовь души моей.
 

Пушкин хранил такое глубокое молчание о том лице, кому посвящена «Полтава», что ни в переписке, ни в воспоминаниях его друзей и близких не сохранилось даже намеков, позволяющих делать более или менее правдоподобные догадки. Даже Лернер, питающий особое пристрастие к построению рядом с существующими в пушкиноведении предположениями и еще одного, собственного, даже этот исследователь безнадежно опустил руки перед тайной Пушкина. «Кому посвящена Полтава – неизвестно, и нет возможности установить имя той, воспоминание о которой было «сокровище, святыня, любовь души» поэта. Посвящению «Полтавы» суждено остаться одним из таинственных, «недоуменных мест в биографии Пушкина». Так пишет Лернер. Но зачем такая безнадежность и такой догматизм мнения? Надо искать возможности установить желанное имя, а для этого надо обратиться прежде всего к изучению черновиков поэта. В пушкиноведении изучение чернового рукописного текста становится вопросом метода, и в сущности ни одно исследование, биографическое и критическое, не может быть оправдано, если оно оставило без внимания соответствующие теме черновики. Можно утверждать, что ежели бы с самого начала была выполнена задача исчерпывающего изучения рукописей поэта, то история жизни и творчества Пушкина была бы свободна от массы догадок, предположений, рассуждений, а критики и биографы сохранили бы свою энергию и духовные свои силы, которые пошли на всевозможные измышления и толкования в области пушкиноведения.

«Посвящение» поэмы написано по окончании поэмы в «Малинниках 27 окт. 1828 года». Такова помета под черновым его наброском, который находим в тетради 2371, на листах 69 об. и 70 пр. Здесь две редакции: первоначальная, соответствующая моменту возникновения, и другая, окончательная, представляющая все же варианты, не лишенные интереса. Остановимся на последней редакции. Пушкин написал заголовок «Посвящение», потом зачеркнул его и надписал вверху «Тебе». Даже черновой тетради поэт не доверил этого имени, лелеемого его памятью, и только непосредственно перед заголовком, вроде эпиграфа, записал: «I love this sweet name» (Я люблю это нежное имя). Самый текст до последних исправлений читался так:

 
1  Тебе… но голос Музы темной
   Коснется ль слуха твоего?
   Поймешь ли ты душою скромной
   Стремленье сердца моего,
5  Иль посвящение поэта
   Как утаенная любовь
   Перед тобою без привета
   Пройдет непризнанное вновь?..
   Но если ты узнала звуки
10  Души приверженной тебе,
   О думай, что во дни разлуки
   В моей изменчивой судьбе
   Твоя печальная пустыня
   Твой образ, звук твоих речей
15  Одно сокровище, святыня
   Для сумрачной души моей…
 

В этом тексте Пушкин сделал поправки, после которых стихи 6, 14, 16 получили тот вид, который они имеют в печати; стихи 2 и 7, отличные от печатного текста, поправкам в этой рукописи не подверглись, в 1-м стихе поэт переставил было «Но музы голос», но тут же отменил свою перестановку. Стихи 9 и 11 подверглись ряду изменений, но все же не получили окончательной редакции. Вот последовательные редакции рукописи:

 
9  О если примешь эти звуки (1)
   О если примешь тайны звуки (2)
10  Цевницы преданной тебе (1)
   Глас музы преданный тебе (2)
   Цевницы преданной тебе (3) – не зачеркн.
   Мечтой преданные тебе (4) – не зачеркн.
11  Верь, Ангел, что во дни разлуки (1).
 

Наконец, в 12-м стихе Пушкин думал над эпитетом пустыни. Написав сначала «печальная», он зачеркнул это слово и надписал «далекая». В печатном тексте видим возвращение к первоначальной редакции.

Надо отметить последнее колебание между эпитетами: печальная и далекая. Последний эпитет мог указывать на реальную действительность, и потому Пушкин от него отказался. Но кто же в это время из известных нам лиц и близких к Пушкину находился в далекой или печальной пустыне? Да Мария Николаевна Волконская, последовавшая в Сибирь за осужденным в каторгу мужем, а в 1828 году, когда писалось посвящение, проживавшая под Читинским острогом, где сидел ее муж. Нам пришлось упоминать, что Пушкин последний раз видел Волконскую и слышал последний звук ее речей на вечере у княгини З. А. Волконской в декабре 1826 года, когда М. Н. была в Москве по пути в Сибирь. Известны описания этого вечера в прозе Д. В. Веневитинова и в стихах З. А. Волконской. Приведу несколько строк из хранящегося в Тургеневском архиве письма князя Вяземского А. И. Тургеневу от 6 января 1827 года: «На днях видели мы здесь проезжающих далее Муравьеву, Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное обречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятежная покорность мученичества, которое не думает о славе, а увлекается, поглощается одним чувством тихим, но всеобъемлющим, всеодолевающим. Тут ничего нет для Галереи: да и где у нас Галерея? Где публичная оценка деяний?»

Вариант «далекая пустыня» находится во второй редакции стихотворения, на листе 70, о которой мы до сих пор и вели речь. Но на 69 об. и 70 листах есть еще, как мы упоминали, и первоначальная редакция. Пушкин набрасывал эту редакцию в момент рождения самого замысла и, следовательно, не думал о том, какой вид получат стихи в печати. И вот тут мы видим уже совершенно определенный эпитет:

 
Сибири хладная пустыня.
 

Этот зачеркнутый вариант решает вопрос.

Эта первоначальная редакция, до сих пор не привлекавшая внимания издателей, конечно, найдет исчерпывающую транскрипцию в академическом издании. Из других вариантов укажем на целый ряд перечеркнутых стихов, в которых Пушкин старался написать посвящение так, чтобы оно, став ясным для нее, оставалось непонятным для других:

 
Поймешь ли ты кому желаю
Их посвятить
Пред кем хочу,
Поймешь ли!
 

XIV

Таков реальный биографический факт. Любовь Пушкина к Марии Николаевне Раевской после произведенных наблюдений – не та темная и смутная традиция, о которой старые биографы, знавшие по слуху об этой истории поэта, могли говорить только намеками, нерешительными утверждениями; любовь Пушкина к Раевской – не та романическая история, о которой новые биографы, лишенные слухов, пытались рассказывать на основании поэтических признаний поэта, подобранных без критики и вполне произвольно. Теперь мы можем не только считать это чувство достоверно бывшим, но и набросать, правда неполную, но зато фактическую, действительную историю и даже выяснить индивидуальные особенности этой привязанности поэта. С этими данными мы должны вдвинуть этот эпизод в историю жизни и творчества, определить и анализировать цикл произведений, вызванных отношениями поэта к М. Н. Раевской, и наконец раскрыть то действительное влияние, которое имело в процессе душевного развития и художественном миросозерцании Пушкина это чувство. А что влияние было весьма значительным, об этом можно судить уже по внешним признакам: по хронологическим рамкам для этого чувства (1820–1823–1828) и по обилию художественных произведений, им вызванных или хранящих его отражение. Ведь помимо небольших лирических произведений и незаконченных набросков две поэмы: «Кавказский пленник», писавшийся в то время, когда Пушкин был поглощен этим чувством, и «Бахчисарайский фонтан» – в их психологической части основаны исключительно именно на этом любовном опыте; «Цыганы» и «Онегин» заключают немало отголосков и отражений этой сердечной истории.

Излишне, конечно, говорить, как важно полное уяснение ее для постижения исторического, реального Пушкина.

Чем дольше вдумываешься в эту историю, тем глубже раскрываются глубины души и сердца поэта. Судите сами! Какой удивительный просвет открывают нам даже те немногие подробности, разъяснению достоверности которых мы посвятили столько страниц! Кишиневский бретер и гроза молдаванских бояр до смешного робок в своих любовных искательствах; молодой человек, отведавший через меру физической любви, циник, отчитывающий такую кокетку, как Аглая Давыдова, обладающий уменьем склонять стыдливую красоту на ложе нег, скрывает в себе задатки сентименталиста старой школы, питает поистине нежнейшее, тончайшее чувство, таит запас такой стыдливости и щепетильности, какие и подозревать-то было бы трудно; романтический герой, гордящийся своей неприступностью, своим иммунитетом, пылает и страдает, молит (в черновых тетрадях) о встречах и взглядах. Победитель и знаток женских сердец, эпикуреец любви, рассуждения которого выслушивал Лев Пушкин в письмах своего брата, а мы читаем в признаниях «Онегина», оказывался просто «глупым» перед этим чувством. Писатель, который нанес столь яростное оскорбление любви в «Гаврилиаде», ибо «Гаврилиада» оскорбляет не только чувство религии, но и чувство любви, возносит тайные мольбы своему божеству и полон благоговейного обожания. Но да не объяснят этих черт двойственностью психики! Помимо того, что представление о двойственности несет какой-то привкус лицемерия, тут не идущий к делу, двойственность столь же мало объясняет душу Пушкина, как и выдвигаемое иными единство. Душа Пушкина, как и всякого человека, живущего внутренней жизнью, сложнее и простоты, и двойственности.

Весь эпизод отношений Пушкина к Раевской очень интересен и для чисто литературных исследований, ибо играл большую роль в той борьбе, которую вел в то время Пушкин, борьбе литературы с жизнью. Так сквозь вычитанное и надуманное, сквозь навеянное и воображаемое пробивались ростки действительной, своей жизни и распускались красивыми цветами «нового вида».

Дух и творчество Пушкина питались этим чувством несколько лет. Остается открытым вопрос, был ли вхож Пушкин в семью Раевских еще в Петербурге и не познакомился ли он с Марией Раевской еще до своей высылки. Когда генерал Н. Н. Раевский подобрал Пушкина больного, в Екатеринославе, с ним из четырех его дочерей в это время ехали Мария и София, а Екатерина и Елена оставались еще в Петербурге с матерью и выехали позже прямо в Крым. Чувство Пушкина могло зародиться еще на Кавказе во время совместного путешествия, облегчающего возможность сближения. Вся семья Раевских соединилась в Гурзуфе в двадцатых числах августа 1820 года. Здесь Пушкин провел «щастливейшие минуты своей жизни». Его пребывание в Гурзуфе продолжалось «три недели», и здесь расцвело и захватило его душу чувство к М. Н. Раевской, тщательно укрываемое. Мы знаем, что с отъездом Пушкина из Крыма не прекратились его встречи с семьей Раевского, и следовательно, Марию Николаевну Пушкин мог встречать и во время своих частых посещений Каменки, Киева, Одессы, и во время наездов Раевских в Кишинев к Екатерине Николаевне, жившей тут со своим мужем Орловым. Но чувство Пушкина не встретило ответа в душе Марии Николаевны, и любовь поэта осталась неразделенной.

Рассказ кн. Волконской в «Записках» хранит отголосок действительно бывших отношений, и надо думать, что для Марии Раевской, не выделявшей привязанности к ней Пушкина из среды его рядовых, известных, конечно, ей увлечений, остались скрытыми и глубина чувства поэта, и его возвышенность. А поэт, который даже в своих черновых тетрадях был крайне робок и застенчив и не осмеливался написать ее имя, и в жизни непривычно стеснялся и, по всей вероятности, таился и не высказывал своих чувств. В 1828 году, вспоминая в посвящении к «Полтаве» прошлое, поэт признавался, что его «утаенная любовь не была признана и прошла без привета». Этих слов слишком недостаточно, чтобы определить конкретную действительность, о которой они говорят. В августе 1823 года (в начале одесского периода своей жизни) в письме к брату Пушкин поминал об этой любви, как о прошлом, но это было прошлое свежее и недавнее, а воспоминания были остры и болезненны. В это время он только что закончил или заканчивал свою поэму о «Фонтане», и ее окончание в душевной жизни поэта вело за собой и некоторое освобождение из-под тягостной власти неразделенного чувства. Надо думать, что к этому времени он окончательно убедился, что взаимность чувства в этой его любовной истории не станет его уделом. Зная страстность природы Пушкина, можно догадываться, что ему нелегко далось такое убеждение. Тайная грусть слышна в часто звучащих теперь и иногда насмешливых припевах его поэзии – обращениях к самому себе: полно воспевать надменных, не стоящих этого; довольно платить дань безумствам и т. д. А уже в октябре, заканчивая (22 октября) 1-ю главу «Онегина», поэт писал:

 
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем,
Но я, любя, был глуп и нем.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует;
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов,
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я все грущу, но слез уж нет
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет…
 

Но своей высоты примирительное настроение поэта достигает в «Цыганах». Любовь поэта была не признана, отвергнута. Почему случилось так, где законы этого своеволия чувства? Ответ на этот вопрос дан в «Цыганах». Освобожденная от уз закона стихийность чувства признана в речах старого цыгана.

 
Кто сердцу юной девы скажет:
Люби одно, не изменись!
 
 
Вольнее птицы младость.
Кто в силах удержать любовь?
 

Перед стихийностью чувства, которое не могло отвечать ему, должен был преклониться и поэт. Но сознание необходимости погасить свое чувство, сознание, вызванное горькой уверенностью в безнадежности его, не связывалось у Пушкина с потемнением любимого образа. И в июне 1824 года, когда Пушкину пришлось коснуться своего чувства в письме к Бестужеву, мнением этой женщины он дорожил «более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики».

Но неразделенная любовь бывает подобна степным цветам и долго хранит аромат чувства. Сладкая мучительность замирает и сменяется тихими и светлыми воспоминаниями: идеализация образа становится устойчивой, а не возмущенная реализмом чистота общения содействует возникновению мистического отношения к прошлому. Исключительные обстоятельства – великие духовные страдания и героическое решение идти в Сибирь за любимым человеком – с новой силой привлекли внимание поэта к этой женщине, едва ли не самой замечательной из всех, что появились в России в ту пору, и образ ее не только не потускнел, но и заблистал с новой силой и в новом блеске.

Решившись в середине 1823 года бросить свой петраркизм, поэт отдался на волю своих похотей и страстей и жил разнообразной и широкой чувственной жизнью. Осенью 1823 года вместе с Амалией Ризнич он пережил все стадии бурной и разделенной страсти и испытал долго памятные ему мучения ревности.

После нее было новое увлечение (в Одессе), история которого пока совсем еще темна для нас. Потом последовали увлечения не долгие и качественно различные. Тут были и тригорские барышни, и А. П. Керн, и крепостная «девка», и С. Ф. Пушкина и, может быть, другие московские девицы. В 1828 году, когда Пушкин обдумывал и писал свою «Полтаву», он кружился в петербургском свете, присматриваясь к нему. Результаты наблюдений мы находим в «Онегине». В этом 1828 году он сильно увлекался А. А. Олениной и А. Ф. Закревской. И подобно тому, как в черновых тетрадях южных он беспрестанно рисовал женские ножки в стременах и без стремян, так в той тетради, которою он пользовался в 1828 году, он беспрестанно чертил анаграмму имени и фамилии Олениной. Наивностью веет от этих Aninelo, Etenna, Aninelo, которые рассыпаны в тетради. На одной странице нам попалась даже тщательно зачеркнутая, но все же поддающаяся разбору запись Annette Pouschkine. А по поводу Закревской Вяземский писал 15 октября 1828 года А. И. Тургеневу: «Целое лето Пушкин крутился в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую». Известны стихи Пушкина, посвященные этой увлекательной и эксцентричной женщине. Ее попытался изобразить Пушкин в этом же 1828 году, по свежим следам, в неоконченном наброске «Гости съезжались на дачу» в героине Зинаиде Вольской. Друзьям казалось, что рассеянная жизнь, бурные увлечения могут погубить поэта, но за этим бросавшимся в глаза шумом и разгулом совершалась незаметная для других работа совести и сознания. Достаточно сказать, что в мае этого года был написан покаянный псалом Пушкина «Воспоминание» и набросаны первые, тоже «покаянные» строфы «Воспоминания в Царском Селе». В этом году Пушкин очень остро переживал свои воспоминания и давал тяжкий отчет своей совести. Его состояние тягостно осложнилось еще разыгравшимся осенью этого года расследованием о «Гаврилиаде». Пушкина могла постигнуть тяжелая кара, быть может, ссылка —

 
Прямо, прямо на восток.
 

Уверенность поэта в себе, в собственной твердости в это время подверглась большим испытаниям. Ожидая грозы, он писал:

 
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль на встречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
 

Среди таких тяжелых обстоятельств явился Пушкину образ Марии Волконской, женщины великого и непреклонного духа; затихшее чувство снова взволновалось, и чистый аромат неразделенной любви стал острым и сильным. Все увлечения поэта побледнели, подобно свечам, бледнеющим перед лучами дня. Пустыня света обнажилась. В эти минуты у поэта было одно сокровище, одна святыня – образ М. Н. Волконской, последний звук ее речей.

В самой «Полтаве», которую Пушкин так трогательно и таинственно посвятил М. Н. Волконской, мы находим историю неразделенной любви. Пушкин, конечно, воспользовался своим опытом и вложил в описание этой любви (в сущности, для поэмы ненужное) много черточек субъективных. И с какой любовью, с каким тщанием он выписывал образ своего романтического казака! Этот казак был тоже в числе многих, презренных Марией Кочубей. Он любил ее с младенческих лет любовью страстной.

 
Вечерней, утренней порой,
На берегу реки родной,
В тени украинских черешен,
Бывало он Марию ждал
И ожиданием страдал,
И краткой встречей был утешен.
Он без надежд ее любил,
Не докучал он ей мольбою:
Отказа б он не пережил.
Когда наехали толпою
К ней женихи, – из их рядов
Уныл и сир он удалился…
 

Не собственную ли свою историю рассказывает в этих стихах Пушкин? Читая повесть сердечных страданий казака, М. Н. Волконская должна была бы узнать «звуки приверженной ей души», «глас преданной ей музы».

Задача наших разысканий представляется нам выполненной. Легенде, столь красиво рассказанной Гершензоном, не место в биографии Пушкина, но об истории «утаенной» любви, любви «отверженной и вечной», о которой мы знали по неясной традиции, мы можем теперь говорить с совершенной уверенностью. Наши наблюдения над текстом и биографические справки позволяют составить довольно определенное и достоверное представление об этом эпизоде из истории сердца Пушкина.

Заключая на этот раз свои разыскания, почитаю необходимым высказать глубочайшую благодарность Борису Львовичу Модзалевскому, Сергею Федоровичу Ольденбургу и Алексею Александровичу Шахматову за их неизменно сочувственное и действенное внимание, которое было мне так дорого во время работы, и за их ценное содействие, которому обязаны появлением в печати эти мои разыскания.

СПб. 29 июня 1910 года.

XV

Предшествующие главы разысканий были сообщены в чистых листах редакцией издания «Пушкин и его современники» М. О. Гершензону и вызвали с его стороны возражение «В ответ П. Е. Щеголеву», напечатанное вслед за моей статьей в том же, XIV выпуске издания. Мне показалось необходимым, в целях всестороннего освещения и окончательного разрешения вопроса, дополнить разыскания еще одной главой, которая появилась в той же книге сейчас же за ответом М. О. Гершензона. Воспроизвожу эти дополнения.

Возражение М. О. Гершензона в ответ мне заключает, по преимуществу, изъявление его мнения о моих разысканиях и еще новое утверждение его веры в действительность рассказанной им легенды о любви Пушкина к княгине Голицыной. Вижу, что М. О. Гершензон не убедим и что работа моя ему не понравилась, но не почитаю необходимым и полезным для дела останавливаться на этой стороне его возражения, ибо для выяснения истины не имеет, в сущности, значения ни то или иное содержание мнения Гершензона, ни та или иная степень его уверенности в правильности его построения. Важны лишь указания фактические, соображения по существу дела, но ими-то как раз и бедно возражение М. О. Гершензона. Оно не содержит ни единого фактического сообщения, которое дополняло бы и укрепляло мнения, изложенные им в статье «Северная любовь Пушкина» и подробно разобранные мною в «Разысканиях». В то же время в ответе мне не находится и фактических опровержений моего разбора. Все, что может предъявить М. О. Гершензон в ослабление моих доводов, сводится к единственному указанию на ошибочность моего «открытия» в рукописи «Посвящения» к «Полтаве». Заявление о моей ошибке, провозглашенное весьма категорично, опровергает (на взгляд М. О. Гершензона) одно из существенных положений моей работы, и поэтому мне приходится подвергнуть анализу это заявление и установить настоящую ему цену.

Ни о какой ошибке с моей стороны не может быть и речи, и неправильность утверждения М. О. Гершензона, будто в тетради Пушкина написано не то, что я прочитал в ней, очевидна – даже до обращения к рукописи – уже из дальнейшего изложения самого М. О. Гершензона, ибо, и по его свидетельству, то, что я прочел в рукописи («Сибири хладная пустыня»), написано в ней всеми буквами. Следовательно, самый термин «ошибка» применен к данному случаю без достаточных оснований. Не о моей ошибке надлежит говорить, а о целом ряде ошибок самого Гершензона, допущенных им при передаче пушкинского текста. Должно было ожидать, что, перенося центр тяжести вопроса в область текста, он даст правильную и полную транскрипцию, если не всего текста, то хоть интересующей нас части; но вместо щепетильной точности, которая требуется от научных работ такого рода, М. О. Гершензон проявил удивительное пренебрежение к тексту, и его приемы при установлении транскрипции не заслуживают названия научных.

Правда, с первого взгляда, как будто бы все у него в «ученом» порядке: «окончательный» текст вверху, а внизу под строкой, «основной» в сопровождении «ученых» примечаний, но это лишь видимость. Его сообщения во всей их совокупности не только не дают истинного представления о рукописной действительности, но, должно сказать, могут повести только к ложным заключениям, как это и случилось в данном случае с М. О. Гершензоном. Он не столько подверг рукопись ученому исследованию, сколько, ограничившись любительским набегом на нее, выловил из добычи то, что соответствовало его видам, и выбросил все то, что ему не годилось. Справедливость, как этого общего суждения, так и нижеприводимых замечаний, легко проверить по прилагаемому снимку черновика «Посвящения», занимающего листы 69 об. и 70 лиц. в тетради № 2371. Черновик набросан не вдоль страницы, а поперек: очевидно, Пушкин, раскрыв тетрадь, перевернул ее набок и начал писать сверху вниз сначала на левой (69 об.), а затем на правой (70 лиц.) стороне тетради. Обе страницы заняты первоначальными набросками, а для редакции окончательной Пушкин воспользовался оставшимся местом в конце л. 70 лиц. Занимающий нас набросок находится на правой стороне тетради, но мы даем, во избежание малейших недоразумений, воспроизведение всего черновика, сопровождая его посильной транскрипцией на стр. 188–191. Для транскрипции я пользуюсь двумя шрифтами: петитом и корпусом. Первым набраны слова и стихи, написанные между «строк» или, вернее, стихов и около них. Я не придаю особого значения делению текста по двум шрифтам и тем менее приписываю им значение указания на их хронологическую последовательность. Что в набросках было основным текстом и что к нему не относится и приписано позже, определить с достоверностью невозможно. Не разобранные мной слова обозначаются сокращенно нрз., нрзб., нрзбрч., прочитанные предположительно – сопровождаются вопросительным знаком в боковых скобках; зачеркнутые ставятся в прямые скобки. Расположение слов и стихов необходимо проверять по снимку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю