Текст книги "Помещик Пушкин"
Автор книги: Павел Щёголев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Н. Н. Р.
– литеры, хорошо знакомые и сопровождающие не одно произведение Пушкина; они означают, конечно: «Николаю Николаевичу Раевскому». А самый текст до того, как Пушкин начал его править, читался так:
Н. Н. Р.
Исполню я твое желанье,
Начну обещанный рассказ.
Давно печальное преданье
Поведали мне в первый раз.
Тогда я в думы углубился;
Но не надолго резвый ум
Забыв веселых оргий шум
Невольной грустью омрачился. —
Такою быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья:
Веселье – тихою тоской,
Печаль – восторгом наслажденья!
Отметим и один вариант. Стихи 3–4 не сразу приняли ту редакцию, в которой они напечатаны Якушкиным; они испытали еще и такую промежуточную редакцию:
Давно печальное преданье
Ты мне поведал в первый раз.
Этот вариант решает вопрос о том, от кого поэт услышал, еще будучи в Петербурге, легенду о Бахчисарайском фонтане. Конечно, от Николая Николаевича Раевского. Обнаруживающийся теперь факт – намерение Пушкина посвятить ему и вторую свою южную поэму – лишний раз подтверждает то великое значение, какое имел этот замечательный человек в жизни и творчестве Пушкина.
Итак, нам теперь совершенно ясно фактическое указание, заключающееся в отрывке, и, следовательно, теряет всякое фактическое основание выставленное Гершензоном предположение о том, что ту версию легенды, которая вызвала появление самой поэмы, слышал Пушкин в Петербурге от М. А. Голицыной (тогда еще княжны Суворовой). Но свидетельство отрывка опять приводит нас в семью Раевских. Легенда, рассказанная Н. Н. Раевским Пушкину, конечно, была известна всей семье Раевских и, следовательно, всем сестрам. О них, разумеется, вспоминает Пушкин:
Младые девы в той стране
Преданье старины узнали,
И мрачный памятник они
Фонтаном слез именовали.
В письме к Дельвигу Пушкин как раз и приводит это название по-французски: «La fontaine des larmes».
Какое же место занимал этот отрывок в поэме Пушкина? В той редакции, в какой он нам ныне известен, он должен был начинать поэму. «Начну обещанный рассказ», «Печален будет мой рассказ» – эти выражения указывают на вступление. В теперешнем виде отрывок явно не закончен. Ход мысли поэта можно восстановить приблизительно так: легенда о Фонтане, услышанная им среди светского шума, оставила в поэте лишь мимолетное впечатление и не дала возбуждения его поэтическому воображенью. – Об этом говорят известные нам стихи, а дальше Пушкин должен был бы продолжать: нужно было прийти иному времени и нужны были иные возбуждения, чтобы заставить работать его поэтическую фантазию.
Где же искать продолжения отрывка? Вспомним, что в рукописи, хранящейся в Майковской коллекции, отрывок писан на одной стороне листка, а на другой идут стихи поэмы (ст. 505–525): начинается:
Покинув север наконец
Пиры надолго забывая,
Я посетил Бахчисарая
В забвенье дремлющий дворец
и так далее; последний стих, записанный на этой странице
Сии надгробные столбы
не имеет рифмы. Следовательно, продолжение следовало на других, пока неизвестных нам, листках.
Одних внешних данных достаточно для того, чтобы считать лицевой стороной листка ту, на которой набросан отрывок, а оборотной, продолжающей текст, – ту, на которой – стихи из конца поэмы. Но если мы вникнем в содержание стихов и той, и другой страниц, то станет совершенно очевидно, что стихи, находящиеся ныне в составе поэмы, развивают без всякого логического перерыва мысль отрывка и являются непосредственным его продолжением. С другой стороны, если мы посмотрим на то, в каком логическом отношении стоит та часть поэмы, которая начинается стихом 505: «Покинув север наконец», к той части, что находится непосредственно перед этим стихом, мы сразу констатируем непоследовательность и отсутствие какой-либо связи. Предшествующие 505-му, стихи, несомненно, представляют окончание целого – части или главы. Но в таком случае перед нами стоит уже новый вопрос, чем был в поэме этот кусок, начинающийся словами: «Печален будет мой рассказ» и включающий часть поэмы со стиха «Покинув север наконец»? По первоначальному замыслу поэта, весь этот кусок был эпилогом поэмы. И в этом листке мы находим зачеркнутое название «Эпилог», а соответственно сему и первый стих первоначально читался так:
Печален верный мой рассказ.
Затем поэт решил этим отрывком начать поэму, зачеркнул слово «эпилог» и вместо него написал «вступление», а вместо «верный» поставил слово «будет».
Где же должно было по новому плану поэта окончиться вступление, решить невозможно. Во всяком случае, за последним стихом листка из Майковской коллекции текст, надо думать, продолжался тождественно печатному, ибо тем (525-м) стихом еще не завершилось фактическое описание посещения Бахчисарайского дворца. Заключив описание стихами:
Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось…
поэт возвращается к прерванной личной теме вступления (или эпилога). Были оргии, были пиры, когда в первый раз поэт услышал преданье любви…; теперь все забыто, теперь иная жизнь, иные возбуждения. Не размышлениями о погибшем величии ханов было полно сердце:
Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью:
Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью,
И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной!..
После этого стиха в первом издании поэмы 1824 года шла строка тире и точек; а в изданиях 1827 и 1830 года был оставлен пробел. Всеми этими внешними знаками поэт имел в виду указать некий пропуск. Вероятно, и здесь был тот любовный бред, который Пушкин с сожалением, но все же выбросил, отправляя поэму в печать.
Эта дева, мелькавшая по дворцу летучей тенью перед поэтом, сердце которого не могла тронуть в то время и старина Бахчисарая, – образ реальный и не мечтательный. Она была тут, во дворце, в один час с поэтом, и сердце его было полно ею.
После пробела, указанного тире и точками, в известном нам тексте следует вопрос, которому (он не совсем ясен для нас) как будто назначено отклонить мысль читателя от реальных образов и ввести его в мир фантастический.
Чью тень, о други, видел я?
Скажите мне: чей образ нежный
Тогда преследовал меня
Неотразимый, неизбежный?
Марии ль чистая душа
Явилась мне, или Зарема
Носилась, ревностью дыша
Средь опустелого гарема.
Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную…
Дальше в изданиях поэмы, вышедших при жизни поэта, опять следовали внешние знаки (в изд. 1824 года полторы строки тире и точек, а в издании 1827 и 1830 годов пробел), обозначавшие пропуск «любовного бреда». Этот пропуск восстановлен только Анненковым по рукописи, которая нам уже не известна:
549 Все думы сердца к ней летят;
550 Об ней в изгнании тоскую…
Безумец! полно, перестань,
Не растравляй тоски напрасной!
Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань —
655 Опомнись! долго ль, узник томный,
Тебе оковы лобызать,
И в свете лирою нескромной
558 Свое безумство разглашать?
Рукопись, по которой Анненков напечатал эти стихи, мы не решаемся отождествить с текстом на об. 3-го листа в тетради № 2369, несколько расходящимся с чтением Анненкова.
X
Остановимся на черновых набросках «Бахчисарайского фонтана», сохранившихся в тетради № 2366. Как это ни странно, но до сих пор ни один исследователь, ни один издатель не обратил на них своего внимания. Эти черновики пренебрежены до такой степени, что решительно нигде не найти указания, каким же стихам поэмы они соответствуют. А изучение их, между тем, могло бы сохранить энергию исследователей, избавив их от многих излишних рассуждений. В них мы найдем подтверждение нашим наблюдениям над связью интересующего нас отрывка с поэмой и даже откроем несколько стихов того «любовного бреда», который Пушкин так ревностно вытравлял из поэмы, отсылая ее в печать. Эти черновики дадут нам некоторый достоверный материал для характеристики чувства поэта к той, которая вдохновила его на создание самой поэмы.
Черновики поэмы занимают в тетради № 2366 листы 20–29, но видно, что немало листов было вырвано, а именно между 21 и 22, между 22 и 23, между 23 и 24, между 27 и 28 листами.
На листах 20 и 21 находятся черновые к стихам: 31–42; 43–58; 59–63; 80–86; 68–79. Тут листы вырваны, и дальше идут стихи 166–180, и опять листы вырваны. На листе 23 находим развитие темы «положение Марии в гареме хана» приблизительно в рамках стихов 211–232: точного соответствия печатному тексту нет. Затем вновь пропуск, и с оборота 24-го листа идут черновики к последней части поэмы; хан, возвратясь с набега, воздвигнул фонтан и т. д. (ст. 482 и след.). На об. 24-го листа – перечеркнутые наброски к стихам 485–494, на л. 25 продолжение 495–504. Стихов 499–500, содержащих сравнение слез фонтана со слезами матери, нет. После 504-го стиха:
И мрачный памятник они
Фонтаном слез [уже] [его] его назвали
пушкинский заключительный знак. Тут, очевидно, и в этой первоначальной редакции заканчивалась чисто повествовательная, историческая часть поэмы. Что же следовало дальше? На об. 25-го листа находим новую редакцию стихов 482–492, уже набросанных, как мы видели, на об. 24-го листа, а на л. 26 Пушкин продолжал поэму. Сообщив на л. 25, что преданье старины узнали младые девы, поэт в последующем хотел сказать, как дошло до него это преданье. На л. 26 читаем следующие зачеркнутые строки и слова —
Когда оне поведали
Я видел памятник печальной
давно минувшее преданье Когда рассказали мне
давно Когда мне поведали
плачевное
Мне стало грустно ум
сердцем
Я тогда я – приуныл
И на минуту позабыл
безумных пиров и дружбы оргий ликованье.
Не зачеркнуты в этом наброске только слова, набранные курсивом. Среди этих вариантов обращает внимание: – «оне (т. е. младые девы) поведали, рассказали преданье». Но тут же Пушкин дает набросок в исправленной версии и отчасти с новым содержанием:
Мой друг я кончил свой рассказ (1)
Он кончен верный мой рассказ (2)
Исполнил я [твое] друзей желанье
[Ты мне поведал] давно я слышал в I раз
Сие печальное преданье.
Мы видим, что именно эту версию, предназначенную сначала для эпилога, Пушкин развивал в отрывке, получившем впоследствии значение вступления. Здесь в тетради 2366 не получил развития намек на обстоятельства шумной петербургской жизни, и поэт продолжал на об. 26-го листа:
Но бросив наконец
Надолго север покидая
Я посетил Бахчисарая
[Забытый славою]
[забвенью преданный]
В забвеньи дремлющий дворец
В забвеньи [тлеющий] дворец.
Черновик на листе 262 захватывает ст. 505–515, а лист 27 – ст. 516–526, наконец, и лист 27 об. – ст. 527–530. Стихи 531–532 набросаны дважды. В первый раз —
Но [нрзб.] – не тем
в то время сердце полно было…
[Я вкруг себя смотрел] [бродил уныло]
а второй раз в таком виде —
[Все изменилось] [Но и
[В то]
я думал о другом
[Другие] [занимали]
Иные думы волновали
[Лишь мне известные] мечты
[Меня глубоко занимали – ]
Таким образом, стихи 531–532 получали развитие, следов которого печатный текст не сохранил, но, к сожалению, черновая рукопись не сохранила продолжения, ибо как раз следующий за 27-м лист вырван. Об этом красноречиво свидетельствует оставшийся у корешка тетради кусочек листа. Тут, очевидно, шел «любовный бред»; идущий за клочком оборванного листа нынешний 28-й лист сохранил его продолжение в следующем виде. Даем полную транскрипцию:
л. 28
Или – но кто поймет меня
[Надеж (?)] Печали [Мечтанья] желанья
[страданья]
И безнадежные страданья
[пленительный]
[Или таинственный] предмет
[Или] [Но] [полно] – их уж нет
Во глубине души остылой
[иль нрзб. нрзб. нрзб.]
[любви] [унылой]
Иль только сладостный предмет
Любви таинственной унылой —
[нрзб.] Тогда… но полно! вас уж
[нрзб.] Мечты [нрзб.] [безумный]
[Мечты безумн] [юных]
[нрзб.]
Во глубине души остылой
[Не тлеет ваш] [безумный]
[след]
л. 28 об.
Мечтатель! полно! Перестань
[Забудь] [Забыть] [мук] напрасной
[Пора] [Тебя никто не понимает]
Не пробуждай тоски
[Забу]
[Иль мало ты]
[мечтам] [тоске]
[Принес] [любви] [пр] [о]
[Слепой] [любви], [т] нещастной,
[Платил безумства] [дань]
[безумных] – [мечте] [безумной] любви
[слез]
Заплачена тобою дань
слепой
[Тебя никто не понимает]
[доволен будь] —
раб послушный
[нрзб.] поэту
[малодушной]
Опомнись! – долго л[и]ь [в упоен]
[в унынье] [Неволи]
Тебе цепь лобзать
[в свете] с [музою]
[И в мире] [И] [лирой] [послушной] —
[в унынье робком]
[по све] в свете
И [Свой стыд] лирою по свету
[праздной]
[лирою]
Свое безумство разглашать
[Тебя никто] не понимает —
два сердца в мире может быть
л. 29
Кому понятн[ей] ы буд[е]ут
Забудь
[Или] мучительный предмет
[Любви отверженной и вечной]
[Невозвратимых заблуждений!
[Забудь] [Чего ты жаждешь – ] [наслаждений]
[Забудь] [нрзб.]
[Чего ты] [Забудь] – ранних
[И слабость (?)] [отроческих] лет
Ты возмужал средь испытаний
[Забудь] Загладь(?) проступки ранних лет
2) Забудь мучительный предмет
[воспоминаний (?)]
1) Постыдных слез, [немых желаний]
[Уединен]
[Уединенных] И безотрадных ожиданий.
На этом 29-м листе кончаются черновики поэмы, на об. 29-го л. написано только одно слово «Теперь», на л. 30 набросано загадочное французское письмо к неизвестной нам женщине, любовного содержания, напечатанное в 1-м томе «Переписки» под № 43.
Эти незаконченные и неотделанные наброски дают нам несколько фактических указаний о любви Пушкина. Предмет ее – мучительный, таинственный. Самое чувство – любовь унылая, таинственная с безнадежными страданиями. Она вызывала в поэте постыдные слезы, немые желания; ей сопутствовали уединенные и безотрадные ожидания. Чувство поэта осталось неразделенным, не нашло ответа, но все же у поэта нашлись эпитеты для этой любви – «любви отверженной и вечной». И несмотря на то, что чувство поэта оказалось отверженным, он все верит, что если кто и может понять его и его безнадежные страданья, так это только одно сердце, бьющееся в груди мучительного «предмета».
В этих перечеркнутых строчках можно уловить две темы: 1) увещание к самому себе прекратить безумства страсти и не растравлять старой тоски: поэт старается уверить себя, что его чувство прошло и душа уже остыла; 2) кто поймет страданья поэта? Его никто не понимает, и только два сердца поймут эти страданья (два сердца – его и ее?). Первая тема обработана, как мы видели, на л. 3 об. тетради 2369 и появилась в поэме в ст. 551–558. Но эти стихи самим Пушкиным не печатались и впервые сообщены Анненковым. Вторая же тема нашла развитие в ответе поэта на вопрос книгопродавца в «Разговоре»: ужели ни одна не стоит ни вдохновенья, ни страстей поэта? (ст. 137–175). «Я всем чужой… Слова мои поймет одно сердце»… отвечает поэт и вспоминает свою неразделенную любовь – тяжкий сердца стон – и ту, кто отвергла заклинанья, мольбы и тоску его души. Несомненно, это – та самая отверженная и вечная любовь, о которой мы читаем в набросках «Фонтана». Стихи из «Разговора» обыкновенно цитируются, когда говорят об исключительной любви Пушкина:
156 С кем поделюсь я вдохновеньем?
Одна была – пред ней одной
Дышал я чистым упоеньем
Любви поэзии святой.
Там, там, где тень, где лист чудесный,
Где льются вечные струи,
Я находил огонь небесный
Сгорая жаждою любви.
Итак, перед вами следующие достоверные выводы. Легенда о Бахчисарайском фонтане была хорошо известна членам семьи Раевских. Рассказ о нем Пушкин впервые услыхал, еще будучи в Петербурге, от Н. Н. Раевского, и тогда этот рассказ не оставил впечатления. Мы знаем, что Пушкин собирался посвятить свою поэму Н. Н. Раевскому, но не исполнил своего намерения. Не потому ли, что не рассказ Раевского дал краски поэме, установил тон чувства? Рассказывали старинное преданье и младые девы, и в устах одной из них легенда привела в необыкновенное возбуждение поэтический дар поэта, и, перелагая в стихи ее повесть, поэт создал поэму и излил в ней свое сердце, полное любви к этой «младой деве», отринувшей тем не менее все мольбы поэта. Но какая же из четырех сестер возбудила столь сильное и мучительное чувство и наполнила его ум неизъяснимым волнением?
XI
Два современника Пушкина, оба его хорошие знакомые, назвали нам имя той Раевской, которой был писан «Бахчисарайский фонтан». Кажется, оба эти свидетельства не обратили внимания исследователей и в пушкинской литературе не поминались при разрешении вопроса о поэме.
Одно принадлежит графу Густаву Олизару, другое – Василию Ивановичу Туманскому.
Олизар в своих «Воспоминаниях» прямо говорит, что «Пушкин написал свою прелестную поэму для Марии Раевской». А он мог иметь точные сведения об этом обстоятельстве: он был в очень близких отношениях ко всей семье Раевских. Когда Раевские в конце 2-го и начале 3-го десятилетия XIX века жили в Киеве, Олизар был предводителем дворянства в Киевской губернии и в это время завязал с ними знакомство, продолжавшееся очень долго. О близости знакомства свидетельствует, например, и тот факт, что когда Раевские в 1821 году отправились в гости в Кишинев к Орловым, с ними был и Олизар. В начале знакомства Олизара с Раевскими Мария Николаевна представлялась ему «мало интересным смуглым подростком». На его глазах Мария Раевская из ребенка с неразвитыми формами превратилась в «стройную красавицу», смуглый цвет лица которой находил оправдание в черных кудрях густых волос и пронизывающих, полных огня очах». Олизар увлекся Марией Раевской и был сильно и долго в нее влюблен. Но любовь осталась «отверженной». В 1823 году он сделал ей предложение и получил отказ. В письме отца М. Н., приведенном в «Воспоминаниях» Олизара, мотивом отказа было выставлено различие религии и народности. Олизар был убит отказом; он уединился с своей сердечной грустью в купленное им в Крыму поместье, которое он окрестил греческим именем «Карди Ятрикон» (лекарство сердца). Здесь он тосковал и писал сонеты о своей безнадежной любви. О его безнадежной и отвергнутой любви упоминает Мицкевич в одном из своих крымских стихотворений. Он сохранил светлую память о Марии Раевской.
«Нельзя не сознаться, – пишет он в записках, – что если во мне пробудились высшие, благородные, оживленные сердечным чувством стремления, то ими во многом я был обязан любви, внушенной мне Марией Раевской. Она была для меня той Беатриче, которой было посвящено поэтическое настроение, и, благодаря Марии и моему к ней влечению, я приобрел участие к себе первого русского поэта и приязнь нашего знаменитого Адама». По всей вероятности, через Раевских Олизар вошел в знакомство с Пушкиным; об его участливом отношении к своей сердечной истории он вспоминал, когда писал свои «Воспоминания». В черновой тетради (№ 2370) сохранился исчерканный набросок послания Пушкина к нему. Пушкин касается в нем и горького сердцу Олизара отказа, полученного им от Раевских, и дает нечто вроде его истолкования. «Русская дева», по словам Пушкина,
Привлекши сердце поляка,
Не примет гордою душою
Любовь народного врага.
Все эти данные показывают, что Олизар имел полную возможность знать историю возникновения «Бахчисарайского фонтана», и позволяют с решительным доверием отнестись к его свидетельству о Марии Раевской, как той, к кому писана поэма.
Мы уже знаем, что Василию Ивановичу Туманскому Пушкин прочел «Бахчисарайский фонтан» летом 1823 года и не скрыл от него интимного происхождения поэмы. Был ли назван по имени «мучительный и таинственный предмет»? В 1891 году были напечатаны родственные и совершенно откровенные письма Туманского к его двоюродной сестре Софье Григорьевне Туманской. В одном из его писем, от 5 декабря 1823 года из Одессы, находим следующую любопытную характеристику семьи Раевских: «У нас гостят теперь Раевские и нас к себе приглашают. Вся эта фамилия примечательна по редкой любезности и по оригинальности ума. Елена сильно нездорова; она страдает грудью и хотя несколько поправилась теперь, но все еще похожа на умирающую. Она никогда не танцует, но любит присутствовать на балах, которые некогда украшала. Мария, идеал Пушкинской Черкешенки (собственное выражение поэта), дурна собой, но очень привлекательна остротою разговоров и нежностью обращения». Это свидетельство Туманского о Марии допускает два толкования, и примем ли мы то или иное толкование, его биографическая важность не уменьшится. Для нас не совсем ясно, кого имел в виду указать Туманский: черкешенку ли, героиню «Кавказского пленника», или грузинку поэмы, слышанной им в чтении самого автора, ошибочно в последнем случае назвав ее черкешенкой. Ошибка вполне возможная. Если верно первое, то мы имеем любопытную и ценную подробность к истории создания первой южной поэмы и к истории возникновения сердечного чувства Пушкина. Но если бы верно было второе предположение об ошибке в названии, тогда мы имели бы не менее ценное свидетельство к истории создания «Бахчисарайского фонтана»: правда, с первого взгляда несколько неожиданным показалось бы отождествление Марии Раевской не с кротким образом Марии, а с страстным – Заремы.
Называю отождествление неожиданным, ибо против него обычное представление о Марии Раевской как о женщине великого самоотвержения, преданности и долга. Но еще очень спорный вопрос, соответствует ли действительности обычное представление. Ведь Мария Раевская в сущности нам неизвестна, мы знаем только княгиню Волконскую, а образ Волконской в нашем воображении создан не непосредственным знакомством и изучением объективных данных, а в известной мере мелодраматическим изображением в поэме Некрасова. В конце концов нам неясны даже те внутренние мотивы, которые подвигнули ее к прославившему ее героическому действию.
Сам Сергей Григорьевич Волконский бесконечно ниже своей жены и по уму, и по характеру, и по духовной организации. Среди декабристов он был даже и не крупный человек, а просто мелкий, и уж ни в каком случае не соответствует тому высокому представлению, которое имеет о нем наша читающая публика. Во время следствия и суда в 1826 году его мелкая психика сказалась очень ярко. Когда знакомишься с его следственным делом, хранящимся в Государственном архиве, и с некоторыми подробностями, заключающимися в других делах, выносишь тяжелое впечатление: охватывает сильно и глубоко чувство грусти от созерцания раскрывающегося противоречия между ранее существовавшим представлением и действительно бывшим. Вот уж, поистине, именно Волконский не тот человек, который может сам себя или которого могут другие представлять героем! Своей жене он был чужой человек. Предложение его было принято по настоянию старика Раевского, который при всех своих отменных достоинствах был большим деспотом в семье; Мария Николаевна выходила замуж не по своей воле, не по личной страсти. Об этом упоминает даже Розен.
Сама М. Н. в своих «Записках» говорит, конечно, очень глухо об этом. «Я вышла замуж в 1825 году за князя С. Г. Волконского, достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно, сквозь подвенечный вуаль, мне смутно виделась ожидавшая нас судьба». До свадьбы, пишет сама Волконская, она почти не знала мужа; духовная близость не могла возникнуть между ними и в первый брачный год жизни. В этот год она провела с мужем только три месяца. В это время энергичной работы по тайному обществу жена была так далека, так чужда С. Г. Волконскому, что он не поделился с ней своими опасениями, своими переживаниями. Грустно звучит объяснение, которое дает М. Н. Волконская его скрытности. «Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле». Мы знаем о жестокой и непосильной борьбе с отцом и братьями, которую выдержала М. Н. Волконская для того, чтобы осуществить свое намерение последовать в Сибирь, на каторгу за своим мужем. Она последовала за мужем в Сибирь, но кто была она – женщина ли великого самоотвержения или великих страстей, мы не можем сказать с положительностью. Во всяком случае, ее внутренняя природа слишком сложна для того, чтобы можно было определить ее в одном слове.
Не можем мы также сказать с достоверностью, дала ли она Пушкину материал для изображения Марии в «Бахчисарайском фонтане» или для изображения Заремы.
Какой она представлялась Пушкину? Пушкин знал ее, наблюдал, изучал и любил не один месяц и, кажется, уловил ее образ не сразу. С развитием чувства шло попутно и постижение ее образа. Для самого Пушкина был не ясен его идеал.
Чью тень, о други, видел я?
Скажите мне: чей образ нежный
Тогда преследовал меня
Неотразимый, неизбежный?
Марии ль чистая душа
Явилась мне, или Зарема
Носилась, ревностью дыша,
Средь опустелого гарема.
Нельзя, не указав и на то, что, набрасывая для детей, в конце 50-х годов, свои записки и перебирая в памяти стихи, написанные для нее Пушкиным, Волконская приводит и стихи из поэмы. «Позже в «Бахчисарайском фонтане» Пушкин сказал:
ее очи
Яснее дня,
Темнее ночи.
Но ведь эти стихи как раз из характеристики грузинки. О ней говорит поэт:
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи.
Чей голос выразит сильней
Порывы пламенных желаний?
Все эти соображения позволяют нам предполагать в письме Туманского ошибочность упоминания о черкешенке вместо грузинки и, следовательно, допускать, что именно Мария Раевская была идеалом Пушкина во время создания поэмы. Но наличность бытовых черт в образе Заремы очень поучительна, ибо критики как раз настаивают на байроничности Заремы в поэме Пушкина.
Наконец, приведем еще свидетельство графа П. И. Капниста, который мог быть хорошо осведомлен в обстоятельствах жизни Пушкина на юге из хорошо сохраненной традиции. «Я слышал, – говорит он, – что Пушкин был влюблен в одну из дочерей генерала Раевского и провел несколько времени с его семейством в Крыму, в Гурзуфе, когда писал свой «Бахчисарайский фонтан». Мне говорили, что впоследствии, создавая «Евгения Онегина», Пушкин вдохновился этой любовью, которой он пламенел в виду моря, лобзающего прелестные берега Тавриды, и что к предмету именно этой любви относится художественная строфа, начинающаяся стихами: «Я помню море пред грозою» etc. Но кн. Волконская в «Записках», а до их появления в печати Некрасов в «Русских женщинах» рассказали те обстоятельства, при которых были созданы эти стихи, вызванные именно М. Н. Раевской.
XII
Современники, близкие поэту люди, говорят, что Пушкин был влюблен и писал поэму для М. Н. Раевской. Но Раевская оставила свои «Записки», нам известные. В них она упоминает о Пушкине. Не найдем ли мы здесь определенного свидетельства о чувстве Пушкина? Но мы не должны забывать, что М. Н. Волконская писала свои записки для своих детей, уже в конце 50-х годов, на склоне дней, после жизни, столь тяжелой, сложной и богатой событиями. М. Н. Волконская хотела рассказать своим детям историю своих страданий и намеренно опустила «рассказы о счастливом времени, проведенном ею под родительским кровом». И как, действительно, далеки от нее были в это время и путешествие 1820 года по Кавказу и Крыму, жизнь в Гурзуфе, Каменке, Киеве, поездки в Кишинев! Сквозь призму грустных лет и чувства, завоеванного столь тяжкой ценой, прошли и ее воспоминания о поэте. Последний раз она видела Пушкина в Москве 27 декабря 1826 года на вечере, устроенном для нее княгиней Зинаидой Волконской. Описывая этот вечер в «Записках», она присоединяет и несколько строк о Пушкине. Вот они:
«Тут (на вечере) был и Пушкин, наш великий поэт; я его давно знала; мой отец приютил его в то время, когда он был преследуем имп. Александром I за стихотворения, считавшиеся революционными. Отец принял участие в бедном молодом человеке, одаренном таким громадным талантом, и взял его с собой на Кавказские Воды, так как здоровье его было сильно расшатано. Пушкин этого никогда не забыл; он был связан дружбою с моими братьями и ко всем нам питал чувство глубокой преданности. В качестве поэта, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, которых встречал. Я помню, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей (это сестра М. Н.), нашей англичанкой, русской няней и компаньонкой. Увидя море, мы приказали остановиться, и вся наша ватага, выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только пятнадцать лет.
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Позже, в «Бахчисарайском фонтане», он сказал:
ея очи
Яснее дня,
Темнее ночи.
В сущности, он любил лишь свою музу и облекал в поэзию все, что он видел. Но во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов он был полон искреннего восторга; он хотел поручить мне свое «Послание к узникам», но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьевой… Пушкин мне говорил: «Я намерен написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках». Он написал свое великолепное сочинение, всеми восхваляемое, но до нас не доехал».
Вот и все, что М. Н. Волконская нашла возможным сообщить об отношениях Пушкина к ней. Трудно отсюда извлечь какие-либо данные к истории и характеристике чувства Пушкина, но содержание сообщения не дает оснований отрицать самое существование привязанности поэта к М. Н. Раевской. Она в сущности не отрицает того, что поэт был влюблен и в нее, но не придает никакого значения любви Пушкина: ведь он «в качестве поэта считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек». Волконская послужила любви деятельной, а не мечтательной, и с высоты выстраданной ею страсти отнеслась с пренебрежением к увлечению поэта, столь же легкому (казалось ей), как и остальные его увлечения. Не без иронии говорит она об обещании Пушкина приехать в Нерчинск: «Сочинение он написал, но до нас не доехал!» Но не слышатся ли в этом позднем рассказе кн. Волконской отзвуки того отношения, которым в действительности ответила она на любовь поэта?








