Текст книги "Так и было"
Автор книги: Павел Кодочигов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Гришка зажмурил глаза и представил склоненную над листком бумажки Настю, мать, диктующую эти строки в полной уверенности, что она права, что можно стрелять, не высовывая голову. «Так, мама, достреляешься до того, что фриц тебе на голову сядет», – мысленно возразил он и стал читать дальше.
«От папы пока ничего нет, – сообщала Настя. – Не знаем, жив ли. Если получим письмо, сразу отпишу его адрес. Живем мы очень хорошо. Никто не стреляет, даже самолеты до нас не долетают. Пишу при настоящей керосиновой лампе! Вот! Скоро сеять начнем. МТС обещает трактор».
Дочитал до конца, перечитал раз, другой и словно бы оглох. Не лес видел и не землянки в нем, а свой сруб, переделанный фашистами в дзот, разбитую деревню свою, овраг, поле за ним. И так захотелось побывать дома, взглянуть хотя бы одним глазком, что зашлось сердце.
Следующее письмо пришло вслед за первым. Прежде чем читать его, пробежал глазами по строчкам – нет ли чего об отце? Нашел! «Гриша, Гриша, – писала Настя, – папка наш жив! Он написал нам, как только освободили Старую Руссу, но мы еще в Телепнево жили. Тогда он в сельсовет письмо отправил, и нам его принесли. Мы, как увидели это письмо, так и заревели, весь день ревели, я только вечером села писать ответ. Долго думали, сообщать ли о смерти Томы и Миши, но написали – грех папку обманывать. Про тебя тоже написали и сообщили твой военный адрес. Он тебе напишет, и ты ему напиши. Мамка у нас совсем другой стала, даже улыбается и песни поет, нам от нее почти не достается. Это я уже сама без ее подсказки пишу».
Дальше читать не мог – слезу выбило, с кем-то надо было радостью поделиться. Побежал искать Ерохина.
– Лешка, Леш, у нас отец нашелся! Из дома его адрес прислали! – помахал над головой листочком серой бумаги и услышал голос взводного:
– Иванов! Ко мне! Так, говоришь, у тебя отец нашелся?
– Да, товарищ лейтенант, нашелся, – радостно ответил взводному.
– А где он у тебя «терялся»?
В голосе командира взвода Иванов уловил насмешку и вздернул голову:
– Он не терялся, товарищ лейтенант, он на фронт в июле сорок первого года ушел и до сих пор воюет.
– Ну и что? Сейчас все воюют.
– Мы не знали, жив ли он…
– Что же, он не писал вам? Хорош отец!
– Товарищ лейтенант, если вы не знаете… Мы в оккупации были, как он мог написать?
– А-а-а, так ты под немцем оставался, на фрицев работал? Чувствуется. Это, – лейтенант кивнул на Ерохина, – твой оккупационный друг Лешка, а тебя как зовут?
– Гришкой… Григорием, – поправился Иванов, но взводный будто не заметил этого.
– Вот все и прояснилось: из строя кричал Гришка, звал своего приятеля Лешку. Из-за этого его боевые друзья полчаса, если не больше, вынуждены были стоять по команде смирно, – лейтенант брезгливо скривился и выговорил: – За нетоварищеское поведение даю вам пять нарядов вне очереди, рядовой Иванов.
– Есть пять нарядов вне очереди. Разрешите идти?
– Идите. И запомните: в армии нет ни Гришек, ни Лешек. В армии есть Ивановы и Ерохины. Здесь вам не детский сад, не школа и даже не колхоз.
Испортил настроение взводный. Не нарядами, – подумаешь, наказание! Тем, что отца и его в нехорошем заподозрил, а он, дурак, вначале и лейтенанту о своей радости хотел рассказать. Ладно еще, что хоть этого не случилось. Не понял бы его взводный. Сытый голодного не разумеет, говаривала мать. Так и тут. Он, Гришка, чуть не с первого дня на войне, а лейтенант два года в школе спокойненько учился рядом со Ставкой Верховного, потом еще полгода в военном училище, на фронт, можно сказать, к шапошному разбору прибыл. Он, Гришка, в своей семье старший, а лейтенант младшенький, любимый. Папа у него железнодорожник, в армию не призван, мать и старшая сестра работают. Трое в семье трудились и карточки получали, лейтенант один иждивенцем был. Где им понять друг друга? Лешка вот сразу, все оценил, вместе с ним над Настиным письмом поохал, если и позавидовал, то по-хорошему. Другие солдаты тоже порадовались, ротный писарь до того расчувствовался, что пару листиков бумаги дал, и сел Иванов строчить свое первое письмо отцу. Карандаш бегал по бумаге быстро, на одном дыхании исписал первый лист, дальше стал теснить слова и буквы, чтобы их побольше вместилось. Лешка еще листочек раздобыл – все равно не хватило. И забыл Гришка и о лейтенанте, и о его нарядах , и обо всем на свете. И как не забыть, если он, пусть и на бумаге, после трехлетней разлуки с отцом разговаривал.
Дивизию подняли по тревоге ночью и повели к копии «пантеры», сооруженной в неглубоком тылу, и стали учить брать ее. Первые крупные учения были без боевых стрельб. Пехота делала вид, что наступает, минометчики и артиллеристы – что поддерживают ее, подавляют какие-то цели. Командиры рот и батарей готовили данные для стрельбы, подавали команды. Командиры минометных расчетов и орудий повторяли их, кричали: «Выстрел! Выстрел!» На всем предполье крик стоял.
День так проучились, второй, на третий роте выдали 50-миллиметровый миномет. Капитан Малышкин приказал освоить его Иванову и Ерохину. Стрелять из него они не умели, не знали даже, далеко ли из такого миномета улетают мины. Командир взвода тоже ничего путного объяснить не мог, и получилось так, что рота ушла далеко вперед, а минометчики как заняли позицию близ невысоких кустиков на окраине ржаного поля, так оттуда и «стреляли».
Первым командующего фронтом генерала армии И. И. Масленникова и его многочисленную свиту заметил лейтенант, затравленно охнул, бросился в кустики и пропал. Иванову с Ерохиным тоже бы бежать куда подальше от высокого начальства, а они растерялись, да и вины за собой не чувствовали и приняли на себя весь гнев командующего:
– Вперед! В боевые порядки пехоты – там ваше место! – гремел генеральский голос. – На какую дистанцию стреляет ротный миномет? Не знаете? По своим стреляете! Своих бьете, та-та-та-та!
Вечером на разборе учений командующий еще раз прошелся по горе-минометчикам из четвертой роты, ославил их на всю дивизию, впереди были учения с боевыми стрельбами, и капитан Малышкин приказал старшине отобрать миномет у провинившихся и возить пока на повозке, чтобы на самом деле кого не побили.
Здесь беду предусмотрели, однако слова генерала оказались все-таки вещими. Через неделю при штурме «Пантеры», когда и пехота, и минометы, и пушки вели настоящий огонь, одна из мин полкового 120-миллиметрового миномета не долетела до цели и ударила по третьему взводу четвертой роты.
Иванов в этот день отбывал внеочередной наряд и о случившемся узнал от взводного. Он вдруг появился в расположении роты с палкой в руке и с закушенными от боли губами.
– Что с вами, товарищ лейтенант? – бросился к нему Иванов.
– Ранен. Весь взвод выкосило.
– Весь взвод?! И Ерохина тоже?
– Не знаю… Там такое творится… Все лежат, а кровищи, – взводный опустился на землю и затряс головой, будто хотел отогнать от себя только что увиденное.
Учения продолжались. Впереди захлебывались пулеметы, рвались снаряды и мины. Там все было по-настоящему, и уж совсем по-настоящему на КП роты стали приводить и приносить раненых. Последними привезли на лошади убитых.
Старшина чуть не сбил с ног застывшего у телеги Иванова:
– Один, что ли, остался? Оружие, оружие собирай в кучку. Смотри, чтобы ничего не пропало. Отвечаешь!
Приказ есть приказ. Его надо выполнять, и никому нет дела, что у тебя на душе и на сердце. В глазах туман, все двоится, а рядом лежит бездыханный Лешка Ерохин. Его матери напишут, что Лешка геройски погиб, защищая Родину, а он что напишет? И где найти силы на это письмо? Как объяснить матери Лешки, почему ее сын погиб, а он, Гришка Иванов, еще живой?
4. Если бы прошли мимо…
Недалеко от стены Тригорского монастыря, неистово стреляя головешками, горел дом. И дальше что-то горело, часто рвались снаряды и мины, а когда монастыря достигла передовая часть, стали рваться фугасы.
Приготовившаяся к броску рота лежала на небольшом пригорке и вздрагивала вместе со взрывами. После одного особенно сильного, перекрывшего своим грохотом все звуки боя, в небо взлетела телега.
– Бачишь? – прорвался до Иванова голос Карпенко. – Шмякнется на нас, так мокрэнько будэ.
Гришка «бачил» и тоже боялся, как бы телега не упала на них, но, замерев на миг в высшей точке, она понеслась к земле как-то наискось, упала позади роты и рассыпалась на мелкие кусочки.
Высокий, с густыми черными бровями, горбатеньким носом и светло-карими глазами, Карпенко прибыл во взвод с первым пополнением после ЧП на учениях, сразу потянулся к единственному старожилу взвода, и ему первому Иванов рассказал о нелепой гибели Лешки Ерохина. С этого дня они держались вместе и особенно подружились после того, как Карпенко «побывал на том свете». Неожиданный артналет застал их в одной ячейке. Из-за ее малости сидели колени в колени. Рядом рванул снаряд. Оба пригнули головы, по спинам ударили комья земли. Открыв глаза, Иванов увидел бледнехонького, в гроб краше кладут, Карпенко, услышал его заикающийся голос: «Я ще живый, чи вже мэртвый?» Другая бы обстановка, можно и посмеяться над таким вопросом, но Карпенко спрашивал на полном серьезе, и он так же ответил: «Живой, раз спрашиваешь». – «А мини кажется, що я вже мэртвый. У голови одын гул стоит». Гришка взглянул на Карпенко внимательнее и сказал: «Сними каску и посмотри, какую вмятину тебе осколок сделал». Квадратный, с зазубренными краями осколок лежал у ног. Он потянулся, чтобы поднять и показать Карпенко, но отдернул руку – осколок был горячий. Юмор этой сценки дошел до них позднее, и они не раз спрашивали друг друга: «Я ще живый, чи вже мэртвый?» Глядя на них, и другие солдаты стали так шутить. Вырвавшиеся с перепугу слова Карпенко стали чуть ли не поговоркой. В монастыре рванул новый фугас. Карпенко поднял глаза на небо, усмехнулся:
– Кончились у фрицев телеги.
Рота пошла, побежала к монастырю. Там продолжали рваться фугасы. Саперы вытаскивали ящики со взрывчаткой из могилы Пушкина. Постояли у нее, радуясь, что поспели вовремя, не дали фашистам взорвать могилу поэта, удивляясь задуманному и едва не сотворенному варварству. Дальше пошли с надеждой в Михайловском побывать, пушкинскую усадьбу, если цела осталась, посмотреть, но пришлось шагать в другую сторону.
Пристанищем на ночь стал какой-то разрушенный кирпичный заводик, и только здесь, укрывшись за грудой битого кирпича, Гришка сумел, не торопясь, прочитать письмо отца, которое получил еще утром, когда лежал перед атакой у стен монастыря. За день доставал его не однажды, но пробежать до конца так и не сумел – то одно мешало, то другое.
«Помню наше расставанье, – писал отец, – как ты провожал меня, что я тебе говорил. С этим и до Парфино дошел. Оттуда нас в Рыбинск погнали, от него – к Москве. Здесь объявили, что мой год непризывной. Я аж крякнул – в Парфино надо было об этом думать, а то вон когда хватились. Вы уже под немцем были, мне и деваться некуда. Побежал по начальству проситься, чтобы в армии оставили. Первый бой под Москвой принял. От нее в декабре в наступление пошли, а теперь давно уж на юге воюю.
Повидать и пережить за это время пришлось многое. Всего не опишешь, а вот на реке Миус в такую бомбежку попал, что не пойму, как живой остался. От восхода до заката солнца он нас бомбил, всю землю вокруг несколько раз перевернул. Я лежал в воронке и молился вроде матери…»
Подошел Карпенко:
– Все читаешь?
– Да только присел.
– Що батька пишэ?
– Жив, здоров, ни разу не ранен, понимаешь?
Карпенко кивнул головой и вздохнул:
– А мий у сорок першему роци сгинул. Знал бы ты, який у меня батька гарный был.
Помолчали. Карпенко хотел уйти, чтобы не мешать. Гришка удержал его:
– Хочешь послушать?
Прочитали письмо вместе. Опять недолго помолчали, потом Карпенко начал рассказывать о своем отце, о том, как жили до войны. Иванов не перебивал. Раньше он украинский говор и песни слышал лишь по радио, а в армии украинцев было много, и он с удовольствием слушал их разговоры, сам стал употреблять кое-какие украинские словечки и обороты, даже некоторые песни выучил. И как не выучишь, если украинцы их и под пулями и под снарядами петь готовы. Всегда найдется запевала, за ним вступят вторые голоса, там, глядишь, и подголоски подтянут. Так и в этот вечер получилось. Стоило старшине Фесенко начать «Галю», как песня окрепла и понеслась над притихшей на ночь землей:
Эй, ты Галю, Галя молодая, едем, Галя, з нами,
З нами – казаками.
Эй, ты Галю…
Дальше еще крепче рванули и не услышали выстрелов пушек, воя приближающихся снарядов. Спугнули певцов только разрывы и голос командира роты:
– Фесенко, Науменко, Карпенко, опять начали? А ты, Иванов, тоже в хохлы записался? Прекратить немедленно!
А чего прекращать? И так все прекратилось – испортил немец песню. Дождались последних разрывов и стали спать укладываться.
Утром в роту привезли никем не виданные индивидуальные понтоны. Сказали, что на них надо форсировать реку Великую. Старички от такого известия носы повесили, а молодые развеселились. Им что – у них ни кола ни двора и детишек нема. Сами еще несмышленые. День обещал быть жарким, им поплавать захотелось. Быстро расхватали понтоны, стали их надувать.
– На таком и Днипр переплыть можно! – восторгался Карпенко.
– Да ну? Редкая птица долетит до середины Днепра, где уж переплыть его? – подначил Иванов.
– Хволынку прибавил Гоголь, но широк наш Днипр! Великая против него – ручеек маненький! Слухай, на понтоне и плыть и стрелять можно! Гарна штука!
– Переплывешь, если фриц в нем дырку не сделает.
– Вин швидче мини дирку зробэ – понтон у води будэ, – отшутился Карпенко.
– Устами хлопчика истина мовит, – хмуро изрек прислушивавшийся к этому разговору старшина Фесенко.
Эти слова были услышаны, и молодые примолкли. Если вчера немец из-за песни столько снарядов положил, то сегодня уж скупиться не станет, и пулеметами у него река наверняка надежно прикрыта. Придется ли сушить одежду, один бог знает.
Так бы все и получилось, если бы начальство не догадалось провести разведку боем. Поднялся один взвод, побежал к реке. Немцы встретили его огнем и – что такое? Пушки еще молчат, а на берегу взрыв – и на глазах сотен людей исчезает человек. Бежал и исчез. Совсем. Один воздух на том месте.
– Граната противотанковая, должно, на поясе была, в нее пуля попала, – высказал предположение старшина.
Согласились – такое не часто, но случается. Пулеметные очереди перебивали друг друга, поднимались первые фонтаны от разрывов мин и снарядов. По неслышимой на этом берегу команде они вдруг прекратились, а потом Иванову показалось, что река вздыбилась, выгнула спину, поднялась в воздух. Это продолжалось недолго, может быть, минуту-другую, а когда наступила тишина и река успокоилась, течение уносило вдаль на понтонах несколько трупов. Под остальными понтоны были пробиты, и вода поглотила их.
Вражеский берег замолчал, и стало слышно, как тяжело дышит Карпенко. Его плечи и руки мелко вздрагивали, и думал он, наверное, о том же, о чем Иванов: вот-вот раздастся команда, надо будет вставать, бежать к реке и немцы сделают с ними то же, что сделали с посланным в разведку взводом.
В ожидании этой команды полк пролежал на берегу часа два, потом роты получили приказ отойти и сдать понтоны. Он был выполнен с великим удовольствием. Ночью дивизию отвели в тыл и развернули фронтом на юг.
Проклиная немцев, войну и нещадно палящее солнце, рота тащилась по дороге и почти прошла стоящую в полукилометре от нее деревню, как из нее ударил пулемет. Пришлось залечь.
Капитан Малышкин поднес бинокль к глазам и стал думать: небольшой заслон хочет задержать роту или кто посерьезнее окопался? Если заслон, то пусть его выбивает тот, кто позади, а если немцев много, то придется задержаться. Почти пропустили и вдруг обстреляли. Заманивают, что ли?
Пока раздумывал и разглядывал деревню, пути подхода к ней и отхода немцев, пулемет замолчал. Плюнуть на него и идти, куда приказано? Нет, надо прощупать. Нехотя скомандовал:
– Первый взвод, вперед!
Первый взвод тоже нехотя поднялся и тут же лег под прицельным огнем уже трех пулеметов. Может, и еще есть, но в запасе держат?
Капитан Малышкин чертыхнулся: первый батальон прошел и по нему не стреляли. Выходит, позже появились, возможно, сосредоточиваются, чтобы перерезать дорогу? Надо вышибать, а поле ровненькое, без воронок, кустики только перед самой деревней. Овраг там, ручей, река? Развернул карту – овраг.
– Рота, короткими перебежками, по-одному, вперед!
Команда ясная, как дважды два четыре. В последние дни столько раз ее приходилось выполнять, чуть не перед каждой деревней. Расползлись по канаве подальше друг от друга, каждый наметил себе путь, и пошли на сближение. Дело привычное, надоевшее и негероическое. Вздымают пули близко пыль – лежи и не шевелись. Перенес пулеметчик огонь в другое место – вскакивай и несись. Стала очередь снова приближаться, падай, быстрее отползай в сторону и затаись до лучших времен.
Все шло ладно. Как ни ярились немецкие МГ, никого подбить не могли. Один пулемет даже поперхнулся и умолк. Долгонько так его не слышно было. Еще немного, и предпоследний бросок к деревне можно делать. Сделали и оказались на краю оврага.
Деревня какая-то круглая, разбросанная. Большинство домов из кирпича сложены, немцы за их стенами прячутся, а тут лежи себе, фиговыми кустиками прикрывшись. Положение хуже губернаторского, как любил говорить Малышкин: и вперед не сунешься, и отходить не дело. Роту вроде и на самом деле заманили, положили в самой близости от пулеметов, и оказалась она как бы в ловушке. Так думал капитан, чувствуя, что не найдет силы послать солдат под губительный огонь трех пулеметов, и хваля себя за то, что отправил донесение комбату, сообщил о своей задержке и можно надеяться на помощь. Но когда?
Солдаты свое положение тоже правильно оценивали и вгрызались в землю старательно, словно намеревались оставаться на краю оврага до ночи. Так и думали, а получилось по-другому.
Сквозь автоматную трескотню и пулеметные очереди стали прорываться суматошные женские голоса, плач детей, какие-то стуки, будто кто начал строительство и забивал гвозди. Вслед за этим наступила недолгая тишина, потом, почти одновременно, вспыхнули два дома, и сразу донеслись такие душераздирающие крики, что солдатам стало не по себе. Неужели согнали в дома и подожгли? Да нет, наверно, просто угоняют. Дома могли случайно загореться. Так утешали себя солдаты, не сводя глаз с деревни. И вдруг оттуда, совершенно отчетливо:
– По-мо-ги-те-е! Что же вы, за-щит-нич-ки-и!
Подать команду Малышкин не успел. Словно рык грозного зверя пронесся по оврагу. Рота выплеснулась из еще неоконченных ячеек, молча – не расцепить стиснутые в ярости зубы – скатилась в овраг, через мгновенье показалась на другой его стороне и устремилась к домам. Страшный, все сокрушающий на своем пути бросок ради спасения людей обогнал двух факельщиков с ранцами за плечами и зажженными горелками в руках.
С треском крушились доски, которыми были забиты окна и двери горящих домов. С криками, слезами, не веря в избавление от смерти, выпрыгивали, вываливались, выползали из домов обреченные на мучительную смерть старики, женщины, дети.
Факельщики жались к стене дома, словно пытались вдавиться в нее и исчезнуть. Иванов увидел это краешком глаза и, не раздумывая, еще не зная, что он готов сделать, повернул к ним.
– Стой! – раздался над ухом властный голос. – Прими пулемет.
Поднял глаза – перед ним стоял Малышкин. У крыльца, сжимая руками грудь, лежал раненый пулеметчик и хрипел:
– Диски заряди – все расстрелял. И бей их, гадов!
– Перевязать вас?
– Без тебя перевяжут. Диски заряжай, говорю!
Факельщиков плотной стеной окружили вызволенные из огня люди. Солдаты еле сдерживали их.
– Попался, душегуб проклятый! Я тебе говорила, я тебе говорила, что отольются наши слезы!
– Убивцы! Убивцы! – кричала какая-то старуха.
– Товарищ капитан, с поджигателями-то что делать? Расстрелять их к чертовой матери, чтобы не возиться, – завидев Малышкина, закричал сержант.
– Расстрелять? – взвился над толпой пронзительный женский голос. – В огонь их вместо нас. В огонь!
– В огонь!
– В огонь! – дружно прокричали женщины. Растрепанная, с выбившимися из-под платка седыми волосами старуха заступила Малышкину дорогу, начала ему что-то говорить, не выпуская рукав капитана из своих рук. Еще несколько женщин плотно обступили командира роты, а люди тем временем привели приговор в исполнение.
Дикий крик факельщиков раздался над округой и стих. Шумело пламя, трещали горящие бревна, лопались стекла. Два взрыва прогремели в доме. Наверно, взорвались огнеметные ранцы или гранаты в карманах поджигателей. Засвистевшие над головами пули напомнили о сбежавших фашистах – они добрались до ближайшего леса и открыли огонь по деревне.
Иванов добежал до крайнего дома, залег у угла. Дал наугад очередь. По дому тут же застучали пули: тюк, тюк, тюк. Рядом упал старшина:
– Откуда бьют?
– Да и сам не пойму. Только стрельнул, сразу засекли.
– Дай-ка еще очередь, я понаблюдаю.
Он начал очередь слева. Не торопясь, повел по ближним кустам – где, как не здесь, прятаться фашистским пулеметчикам.
– Подожди! – схватил за плечо старшина. – Что это?
– Где?
– Да слушай же. Слушай!
Сквозь шум вновь начавшегося боя Иванов уловил не то стон, не то вой. Или плач? Когда сестренки хотят зареветь, но боятся это сделать, вот так же словно бы давятся.
Непонятные звуки доносились из горящего дома, мимо которого они пробежали, не думая, что в нем могли быть люди. Бросились назад. Подвернувшимся под руки колом старшина сбил доски у одного окна, распахнул ставни и едва успел отскочить от выбитой изнутри рамы. Из окна вырвался дым и многоголосый отчаянный крик. Кашляя, задыхаясь, через подоконник вываливались наружу подталкиваемые матерями ребятишки. На мгновение возник затор – несколько женщин застряли в узком проеме, – но одну из них кто-то рванул назад, и стали они выпрыгивать, не мешая друг другу, черные, растрепанные, полуобезумевшие, и все шептали, кричали, выдыхали всего лишь одно слово:
– Родненькие!
– Родненькие!
– Родненькие!
Немецкий пулеметчик без устали бил по дому. Женщины сразу падали и расползались кто куда. Укрылись от его огня и старшина с Ивановым. Пожар набирал силу.
– Вот черт – и сюда долетает! – старшина пнул пучок горевшей соломы и вздрогнул – тяжело ухнув, подняв в небо тысячи искр, в доме обрушился потолок. Огонь на время поутих, потом с новой силой взметнулся вверх. Гул пламени, треск горящего дерева глушили звуки боя. И голос старшины был едва слышен:
– Слышал, що загоняют у хаты, клуни и сжигают, но не верил, а зараз, зараз… я их так битимо буду, я их руками, зубами! – старшина свертывал цигарку, руки его дрожали, и почему-то сильно дергалась левая бровь.
Он успел затянуться всего три-четыре раза, и донеслась команда:
– Вперед, орлы, вперед! – кричал командир роты. Старшина выругался, сунул цигарку в рот и пошел, не пригибаясь и не кланяясь пулям. Подражая ему, не клонил головы и Иванов. Так и шли, пока их не обложил, как следует, Малышкин:
– Вам что, жить надоело, ухари-купцы мне нашлись, так и этак!
5. Первый поцелуй
С начала летнего наступления дивизия долго пробивалась на юг, однако после освобождения Опочки ее повернули на северо-запад. Как летом сорок первого, всюду бушевали пожары. Тогда поджигали больше сами, теперь – фашисты. Поджигали и подрывали. В последнее время еще одну каверзу придумали – стали отравлять в колодцах воду.
Районный центр Красногородское, что километрах в тридцати от Опочки, рота проходила рано утром. Красногородское горело. Над его крышами взвивались в небо и свежие языки пламени, и уже серые дымы затухающих пожаров. Где-то на другой окраине рвались боеприпасы, а на этой, при входе в город, горел немецкий танк, и на его броне догорал не успевший спрыгнуть на землю и погасить пламя вражеский танкист.
После Красногородского, почти не встречая сопротивления, вышли на границу с Латвийской ССР. На приграничной станции Пундуры задержались три дня. Сначала к ней подошел эшелон со свежей немецкой частью, потом бронепоезд. Пока бились с ними, от роты совсем ничего не осталось, и Малышкин назначил рядового Иванова командиром отделения, в котором еще числились Карпенко и Шестой. Шестой – прозвище. Фамилию этого солдата-парнишки Иванов слышал один раз при перекличке вновь прибывших и тут же забыл, как это сделали и другие. Получилось тогда так: командир роты приказал с трудом выровненному строю новеньких рассчитаться по порядку, и парнишка, когда дошла до него очередь, громко, будто кругом были глухие, выкрикнул: «Шештой из Пирожка». С этого часа, сократив для удобства название деревни, из которой он был призван, его стали звать Шестым. Новичок не обижался. Он ни на что не обижался, этот послушный, улыбчивый и добрый, но собранный будто на шарнирах парнишка. Голова у него как-то странно подергивалась, руки болтались вразнобой, ноги выписывали такие кренделя, что обхохотаться можно. Месяц, если не больше, служил Шестой, а солдата из него не получалось. Когда после учений близ «пантеры» устроили парад частей, его, чтобы не сбил с шагу роту, пришлось оставить «дома». В другое время в армию Шестого не взяли бы, ну, а в войну какой спрос? Стрелять и бегать может, русский язык понимает, и ладно. Оглядев вновь сформированное отделение, капитан Малышкин неудовлетворенно хмыкнул и усилил его пулеметчиком Науменко с «дегтярем». Выслушав приказ, высокий, на голову выше Иванова, Науменко тоже хмыкнул, но возражать не посмел. Еще бы пару солдат надо добавить новому отделенному, да взять негде.
* * *
В это, еще не разгоревшееся как следует утро отделение Иванова шло в головном дозоре. Впереди – сам командир, за ним – Карпенко, Шестой и пулеметчик Науменко. Шли по дороге. Вернее, по ее кювету. Они в Латвии глубокие, человека почти наполовину скрывают, в случае чего и окопом послужить могут. После затянувшегося ночного марша ноги гудели, глаза слипались, но на ходу не засыпали – надо и вперед и по сторонам смотреть, чтобы фрицам в лапы не угодить.
Когда впереди замаячили трубы какого-то хутора, за спиной послышался топот, тяжелое дыхание. Вскинули автоматы и тут же опустили:
– Прижмись, пехота, пропусти глаза и уши полка! – тихо прорычал знакомый Иванову старшина-разведчик в наброшенной на плечи пятнистой плащ-накидке.
Пропустили, завистливо покосились на легкие ППС разведчиков, на их яловые, не стоптанные сапоги – идут, будто на утреннюю зарядку после хорошего сна отправились, и по сторонам не оглядываются.
Солнце чуть поднялось над землей, стало нагревать затылки. Из-за спин разведчиков показались дома и постройки хутора с высокими черепичными крышами. Из трубы самого большого и ближнего дома черными клубами валил дым, видно, печь только что затопили, а справа – Иванов протер глаза: не блазнится ли? – блестели на солнце ряды колючей проволоки. Склады какие-нибудь? Или лагерь? Неужто и в Латвии они есть? Иванов чуть поднял руку, предупреждая своих об опасности. Увидев на дороге пулемет и немцев у него, снял автомат с предохранителя.
Прошли еще несколько метров, и вражеские пулеметчики забеспокоились. Один вскочил, чтобы лучше рассмотреть приближающихся, другой напряженно выглядывал из-за пулемета, прикрывая глаза от солнца ладонью. Не будь впереди разведчиков, Иванов тут же открыл бы огонь, чтобы опередить немцев, чтобы не полоснули они из пулемета по прямому, как стрела, кювету, а разведчики даже шага не прибавили. Фрицев, видно, сбивала с толку пятнистая плащ-палатка старшины и безбоязненность идущих. Видят же пулемет на дороге, но не боятся, не убегают от него и не стреляют, идут, будто к себе домой, во всяком случае – к своим. Метров тридцать между ними и пулеметом. Идут! Двадцать! Пятнадцать! Идут и не спешат…
Много раз слышанная резкая и короткая команда прозвучала прерывисто и с повизгиванием:
– Фой-фой-е-р-р! – завопил стоявший на ногах.
Раздельная очередь ППС оборвала его крик, бросила тело на пулемет. Еще одна сразила второго.
Разведчики выскочили из кювета и побежали к дому. Старшина прыгнул на крыльцо, хотел открыть дверь, но она распахнулась от пинка изнутри, на крыльцо выскочил офицер с пистолетом в руке. Старшина схватил его за руку, перебросил через себя и так ударил о землю, что офицер не шевельнулся. На очереди из окон разведчики ответили гранатами и бросились к другим домам, из которых выбегали полуодетые охранники и открывали ошалелую стрельбу. Двое вели пулеметный огонь от ворот лагеря. Меткая очередь Науменко достигла цели, и пулемет смолк. И бой стих, как только в него вступили пулеметы подоспевшей роты, да и был ли он, так, короткая перестрелка.
И сразу стал слышен многоголосый крик узников лагеря. Они выскакивали из бараков, неслись к воротам, и их неистовое, отчаянное «а-а-а» поглотило все звуки.
Три ряда колючей проволоки окружали выстроенные по линеечке длинные лагерные бараки. Трое ворот сторожили заключенных. Все на замках. За воротами несущийся к ним орущий клубок человеческих тел. Он растет, ширится, в него вливаются узники из самых дальних бараков. Неужели бросятся на колючку и повалят ворота? Нет, остановились, а крик еще громче, еще нетерпеливее. Солдаты сбили замок первых ворот, возятся со вторым, но людям не терпится вырваться на свободу, и они, не дожидаясь, пока распахнутся все ворота, растекаются вдоль первого забора, обдирая в кровь руки и ноги, лезут вверх, спрыгивают, бегут к следующему ряду, снова карабкаются через колючий забор.
До третьего добираются самые настойчивые – кто-то обессилел и свалился, кто-то увидел, что открылись вторые ворота, и бросился к ним, девчонка же, за которой с самого начала следил Иванов, спрыгнула с последней колючки, подбежала к нему, ухватила за шею и стала целовать горячими, шершавыми губами в лоб, глаза, в щеки, потом прильнула к его неумелым и не готовым к поцелуям губам до того крепко, что у него застучало в висках, а тело обнесло ни разу не испытанным жаром. Так, видел он, целуют мужей после долгой разлуки истосковавшиеся жены, а она-то что на него набросилась? Хотел отстранить ее, расцепить жаркие руки, но не сделал этого – краешком глаза видел, что и другие лагерники, преодолев проволоку или выбежав через ворота, кидались к солдатам, тоже обнимали, целовали, а то и просто трясли их, чтобы убедиться, что не сон видят, что перед ними настоящие советские солдаты.
– Что вы все словно с ума посходили? – спросил девчонку.
Она недоуменно, будто он сам рехнулся, посмотрела на него, схватила за руку и потащила за собой. Привела к свежей яме, подтолкнула к ее краю: