Текст книги "Так и было"
Автор книги: Павел Кодочигов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Бригадир жил в полуподвале – четыре венца над землей – на месте сгоревшего дома. На постое у него были немцы.
– Дядя Матвей, мне оселок надо, косу поправить, – нашел подходящий предлог парнишка, чтобы вызвать бригадира на улицу.
Матвей Иванович подыграл:
– А умеешь ли ты править? Пойдем покажу, как это делается.
Он прихватил оселок, и они вышли.
– Ты что нос повесил? Случилось что?
– Случилось, – вздохнул парнишка и рассказал, в какое положение он попал из-за своей неразумности.
– У, гребена ниченка, серьезное дело. Не пойму, однако, что ты нашел, наган или пистолет?
– Да наган! Но я его не буду отдавать! Ни за что! Я его в лесу спрятал.
– Так убьют же тебя, Гриша.
– Я знаю… Может, в лес уйти партизан поискать?
– Тогда твоих расстреляют.
– И я всех немцев перестреляю! Собачника в первую очередь. Приведу партизан, и мы тут такое устроим…
– Пустое, надо о деле думать, – прервал бригадир. – Вы когда за клюквой ходили?
– Да я и не помню. В конце марта или в начале апреля.
– Гм, три месяца назад ты нашел этот наган, а с тебя спрашивают сейчас! Значит, отдавать придется, не отвяжутся!
– Нет! Нет! Мой он!!
Гришка в отчаянии схватился за голову, и слезы брызнули из глаз.
– Да погоди убиваться! Ты вот что, ты пистолет им отдашь!
Гришка ошалело уставился на бригадира:
– А где я его возьму?
– Ну-ну, еще скажешь, что ты на Алешкином гумне ни разу не бывал, сгоревших пистолетов и другого оружия там не видел? Выбери пару получше и приходи в овраг, а я туда керосинчик принесу. Почистим, смажем и…
Ну и Матвей Иванович! Ну и… Дослушивать бригадира Гришка не стал, мигом слетал в гумно, прихватил там три пистолета и быстренько назад. Из них кое-как собрали один, очистили от ржавчины и окалины, керосином протерли, попробовали, как работает, и приуныли – перекалившаяся пружина еле возвращала затвор на место. Другие были не лучше. Из такого пистолета не выстрелишь, а Гошка слышал выстрел.
Сильные, жилистые руки бригадира с треском ломали подвернувшуюся на глаза палку. Капельки пота стекали по носу и падали на землю. Молчал он долго, потом изрезанное резкими морщинами длинное лицо Матвея Ивановича разгладилось, будто кто провел по нему утюгом:
– Давай так сделаем: просуши пистолет на солнышке, чтобы керосином не пах, отдай «моим» немцам – они здесь недавно и не знают, что у нас такого добра навалом, – а у них попроси бумажку, пусть напишут, что ты сдал пистолет. Завтра ее Собачнику и сунешь.
Бригадир ушел, а Гришка совсем пал духом: «квартиранты» дяди Матвея могут не дать нужной бумажки, тогда Собачника и его немцев придется вести к ним, и все раскроется. Дострелялся! Еще раз протер насухо пистолет, поелозил его о траву, чтобы лесным духом пропитался, и поплелся в полуземлянку. Матвея Ивановича, как и договаривались, дома не было. Гришка к немцам:
– Вот пистоль нашел! Лес, лес нашел, – заговорил, коверкая русские слова на немецкий лад и протягивая на вытянутых руках свою «находку».
Один поднялся, прихватил патрон и пошел на улицу Гришка за ним, с надеждой на несбыточное – вдруг пружина зацепится за что-нибудь, потом сорвется, и пистолет выстрелит. Чуда не случилось. Солдат вернулся обратно, швырнул пистолет в угол и повернулся к нему – чего тебе?
– Мне папир, папир надо, что сдал пистоль. Иванов моя фамилия. Ива-нов, – выговорил по слогам и показал на ладошке, что написать надо.
Немец озадаченно поморгал и расхохотался:
– О, какой хитрый кнабе! О-о-о! Малшик Иван хочет иметь документ?
– Да, да, – закивал головой парнишка, радуясь, что его поняли.
Немец хмыкнул, однако подошел к столу, нацарапал там что-то и протянул маленький листик Гришке. Он схватил бумажку, сказал спасибо и показал солдатам спину.
– Штейн! Хенде хох! – остановил его грозный окрик… Парнишка оглянулся и не узнал своего спасителя, а тот рычал еще свирепее:
– Ко мне, Иван. Шнель!
Гришка подошел к столу, а немец, тараща злые глаза, запустил руку в железную банку, пошелестел там чем-то и жестом фокусника вытащил конфету в красивой золотой обертке!
Парнишка невольно отступил на шаг, вид у него был такой, что солдаты схватились за животы, показывая пальцами то на него, то на «фокусника».
– Презент! – сказал немец, вкладывая конфету в негнущуюся руку Гришки. – Я шутиль – надо смешить друзья. Ком.
Гришка выскочил на улицу. Вслед ему раздались новые взрывы хохота. А его радость, вспыхнувшая было при одном виде полученной бумажки, померкла, – может, показавшийся ему таким добрым немец и с ней какой-нибудь трюк устроил? Домой вернулся смущенным и растерянным. Мать ждала на улице:
– Принес?
– Да.
– Давай сюда!
– Я его немцам отдал!
– Что брешешь, окаянный? Они завтра хотели приехать.
– Я тем, что у дяди Матвея живут, отдал.
– О господи! И в кого ты такой бестолковый уродился? За пистолетом какие немцы приезжали? Ивановские. Им надо отдавать, им, а не нашим. Беги и попроси пистолет обратно.
– Да не кричи ты, мама. Не надо мне никуда бегать. Они бумажку дали.
Мать рассердилась еще больше:
– С нас пистолет требуют, а не бумажку. Где она?
Он подал расписку. Мать вгляделась в нее и заголосила:
– Ну, дурак! Ну, дурак! Ты хоть знаешь, что тут написано?
– Откуда?
– Поди, написали, что тебя нужно вздернуть на первой лесине, а ты уши развесил.
Что тут возразить? Мог и так написать немец, мог и хуже. И спасет ли его самая хорошая бумажка, если он хранил оружие столько времени? Но семью-то может она. спасти.
– Расстреляют, так меня…
– Утешил. И на том спасибо!
– Они мне конфетку дали. Вот! – разжал вспотевший кулак. – Похвалили меня!
Столь неожиданный подарок озадачил мать. Повертела она конфетку и сплюнула в сердцах:
– А черт поймет этих немцев, прости меня, господи! Смотри у меня! Если обманываешь, не знаю, что с тобой сделаю!
Много ночей в ожидании неминуемой смерти провела семья после прихода немцев. Эта, летняя и короткая, показалась самой длинной и безнадежной. Сестренки, намаявшись за день, как-то уснули, а они с матерью даже не ложились.
Мать молчала. Заговорила только под утро, и так, как говорят перед длительной разлукой или прощаясь навсегда:
– Никакого горя я с тобой не знала. В школу уезжал, так боялась, чтоб не избаловался там без семьи. Устоял. И учился хорошо, и за поведение твое краснеть не пришлось. Сейчас-то почему все не то делаешь? На что тебе этот чертов пистолет сдался? На что-о? Как мне перед отцом за тебя отчитываться? Ой, да ладно, не о том хотела сказать, совсем не о том, а вот слов нужных не найду, – замолчала, поправила на – голове сбившийся платок, подошла к окошку. – Солнце уже высоко поднялось. Скоро приедут. Посидим еще немного и на улицу выйдем.
Мать думала согласно с ним: семью могут и не тронуть, а его расстреляют.
– Мама, разбуди девчонок, пусть уйдут, чтобы не видеть…
– Нет, Гриша, беду надо вместе встречать, а там уж как бог рассудит.
Они приехали. Немецкий офицер и Собачник направились к ним. Сжимая в руке бумажку, мать побежала навстречу, стала объяснять, что сын сдал пистолет, вот документ об этом. Офицер прочитал бумажку, передернул плечами. Истолковав этот жест по-своему, Собачник с готовностью снял винтовку, скомандовал матери:
– Отойди, не заслоняй свое большевистское отродье.
Скомандовал так непривычно тихо, что Гришка не поверил своим ушам. Обычно этот маленький, вертлявый человек говорил возбужденно, а когда кричал, то переходил на визг. Пока догадался, что Собачник сдерживает себя в присутствии офицера, мать выхватила из кармана конфету:
– Вот же, вот, – протянула ее офицеру, – мальчику, – Гришка не помнил, чтобы она когда-нибудь называла его так, – дали за то, что сдал пистолет. Вот! – выдохнула еще раз, не зная, что говорить дальше.
– Мальчику! – чуть не подпрыгнул Собачник. – Я ему сейчас еще одну «конфетку» подарю! – Он передернул затвор и стал поднимать винтовку.
«Вот и все!» – ухнуло в груди Гришки, но офицер остановил Собачника жестом руки, взглянул на девчонок, долго-долго, как показалось Гришке, разглядывал его и поманил к себе.
Обостренным опасностью женским чутьем мать уловила происшедшую перемену и подтолкнула сына:
– Иди, Гриша, иди. Не бойся.
Сама встала так, чтобы загородить его от полицая. А Гриша шел, ничего не видя перед собой, и едва не ткнулся в живот офицера. Тот отступил на шаг и, размеренно выговаривая что-то, хлестнул его плетью раз, другой, третий, еще что-то сказал и пошел к машине. Собачник покрутил головой и последовал за ним. Не заезжая к Матвею Ивановичу, машина покатила в Ивановское.
Гришка перевел дух и поднял глаза на мать. Она с прижатыми к груди руками беззвучно опускалась на землю. Он подхватил ее, удержал на ногах и крикнул Насте, чтобы тащила воды.
Мать отпила глоток и сразу обрела силы. Протянула конфету старшей:
– Подели «подарочек» от братца, – повернулась к сыну: – Что ты со мной делаешь, негодник? Не знаю, как и до утра дотянула. Да лучше бы умереть, чем жить в таком страхе. Что бы мы делали, если тебя, стервеца, расстреляли? Вернется отец, все, все расскажу, пусть он с тебя хоть три шкуры спустит. Улыбаешься? Я тебе поулыбаюсь, я тебе! – Потрогала вспухающий рубец на лице сына, приказала: – Настя, смочи водой тряпку и приложи, а то долго болеть будет. А Собачнику я этого не прощу! Вернутся наши, я ему все волосы выдергаю, зенки его проклятые выцарапаю. Я его… А наши что сиднем сидят? Лето уже проходит, а они все телятся. Пора уже по-настоящему освобождать, пока нас всех не перевели. – Повернулась к Гришке: – Ты у меня чтоб больше из дома ни шагу! Арестовываю тебя! Понятно?
Гришка улыбался – такая вот у него мать, все в кучу собрала, всем досталось, и ничего с ней не поделаешь.
11. В лагере
Минули лето и осень, ко второй своей половине подбиралась зима, в этом году мягкая, с затяжными оттепелями, а фронт словно вымер. Как встал весной прошлого года, так и стоял, иногда его не было слышно неделями. Немцы болтали, что взяли Сталинград, Ростов-на-Дону, чуть ли не весь Кавказ, но в это мало кто верил – в прошлом году тоже много чего брали, да только на словах, и не может быть, чтобы их так далеко пустили. Верили в другое: Красная Армия освободит и Валышево, и Старую Руссу, все, что успели захватить фашисты, – не может быть, чтобы война длилась бесконечно.
Не может! Не должно!
В деревню Сусолово Гришка пришел под вечер – мать долго собирала и сам не очень торопился, рассудив, что от фашистов не убудет, если он явится в лагерь не утром.
Направил его сюда староста Николай Кокорин. Все, кто мог, в лагере уже отработали, и потому такой приказ не был неожиданным. Насторожило, что смены не будет «Как это? До весны, что ли, я там трубить должен?» – «Зачем до весны? Срок отбудешь и сбегай. Некого мне больше посылать, вот какая история», – ответил на этот вопрос староста. Гришка взглянул на него – не шутит ли? Но лицо Кокорина было серьезным, фигура совсем не начальственной: голенища старых валенок широки для тощих ног, лицо синюшного цвета, все в ранних морщинках, и прятал его староста от ветра в воротнике драного кожушка, который свисал с его узких плеч. «Как я сбегу, если аусвайс в лагере отбирают?» – задал Гришка новый вопрос Кокорину. – «Я тебе новый выдам. И не бойся – не обману». – «Ну, коли так… Когда уходить?» – «Завтра. А о нашем уговоре молчок! Понял?» – «Угу», – мотнул головой Гришка.
Летом немцы тянули узкоколейную железную дорогу на Белебелку. Проходила она через Валышево, и на ее окраине, перед спуском к реке, построили из фанеры круглые, похожие на юрты, временные домики. В них жили согнанные со всей округи девчата и молодые бабы. Этот лагерь даже забором огорожен не был, сторожили его два жандарма, и те больше сидели в тени или, наоборот, грелись на солнышке, если было прохладно. Местным жителям появляться в лагере запрещалось, рабочие тоже не имели права расхаживать по деревне, но эти ограничения не особенно выполнялись. К ним как-то зашла девчонка, которой надо было уйти домой. Замуж, что ли, она собиралась. Мать дала ей черный платок, на себя накинула такой же, взяла икону, и пошли они якобы на кладбище в Ивановское. Дальше девчонка одна побежала, и никто ее не хватился. Может, и хватились, но шума не поднимали.
Все это Гришке вспомнилось, пока разглядывал ряды колючей проволоки, окружающей лагерь в деревне Сусолово, две сторожевые вышки и караульное помещение, из окна которого пробивался неяркий огонек. Парнишка и еще бы постоял на воле, но дверь караульного помещения распахнулась, в ее проеме возник охранник, и пришлось идти. Новенького ругнули за то, что поздно пришел, приказали сдать личные вещи кладовщику и вытолкнули из караулки.
Кладовщик, рослый мужик с хитроватым прищуром светлых глаз, цепкими пальцами ощупал мешок:
– Что в нем?
– Штанишки запасные, немного картошки и хлебушка, – сдержанно ответил Гришка.
– Для чего штанишки-то? Желудком слаб, что ли?
– Для тепла, – пояснил Гришка, косясь на поросшие рыжими волосами пальцы кладовщика, ловко развязывающие мешок.
– Счас проверим. Может, вместо картошки гранаты у тебя, может, ты иностранный шпиен и лагерь подорвать хочешь? – ерничал кладовщик, вытаскивая каравай хлеба. – Ого! Хорош хлебец и пахнет, аж слюну вышибает, – продолжал он, отхватывая ножом большой кус и небрежно бросая в ящик стола. – Хорошо живешь, парень, а мои ребятишки голодными сидят. Пусть тоже хлебца попробуют. И не хмурься – не ограбил. Должен я что-то иметь за сохранность твоего имущества? Вот то-то. А в знак благодарности я тебе распрекрасное местечко для спанья устрою. На самой верхотуре, где тепло, как на печке. Что тебе на курорте жить будешь, смотри только бока не пролежи, но тут есть кому о тебе позаботиться.
Под жилье рабочим лагеря немцы отвели гумно с пристроенной к нему ригой. Стены ее срублены из бревен, гумно тоже крепкое. Нары в четыре яруса. Кладовщик провел Гришку в ригу, ткнул пальцем вверх:
– Во-он твое место, поближе к солнцу. Обед тебе сегодня не полагается, а завтра будешь состоять на немецком довольствии, – показал крепкие зубы и ушел.
Странный он был мужик: над собой, над Гришкой посмеивался и над немцами тоже, но в меру, осторожненько.
Невеселые размышления новосела о лагерной жизни были прерваны окриками караульных, топотом ног, многоголосым говором, а через минуту показалось, что в гумно загнали табун лошадей и забили они, зацокали копытами по деревянному настилу – на многих лагерниках были деревянные колодки. Ими и отбивали дробь, согревая окоченевшие ноги. Чтобы не мешать прибывшим, Гришка забрался на свое место, ощупал деревянное ложе из неошкуренных сосновых подростков, спросил соседа:
– Кто это ползает тут?
– Вши, – равнодушно ответил парень, – не тараканы же.
Вши появились в деревне, как только кончились последние остатки мыла и все исхудали до прозрачности. «На чистом и сытом теле им делать нечего, – объяснила мать, – Они голодных любят, а на тех, кому в могилу скоро, сотнями лезут, и ничем их не выведешь. Как и узнают, ума не приложу». Вши в семье водились, но дома одежду прожаривали над костром или плитой, головы мыли щелоком, в нем же кипятили белье, а здесь? Если они по нарам ползают, то обирать их бесполезно, подумал Гришка. И другое тут же пришло в голову: хорошо бы его укусила тифозная, он заболел и его бы отпустили домой.
Утром его разбудил голос охранника:
– Шнель! Шнель! – не очень утруждая горло, кричал он.
Гришка еще потягивался, а те, кто спал на нижних нарах, уже неслись к выходу. С верхних спрыгивали друг на друга, ругались и тоже бежали к дверям. Он задержался, и охранник огрел его палкой.
После построения и поверки завтракали. Кружка кипятка не обжигала губы. Кусочек хлеба-эрзаца сглатывали на ходу. Сбор на работу тоже не затянулся, и черная, разномастно одетая колонна, миновав лагерные ворота, потащилась на дорогу, по которой вывозили раненых и шло снабжение фронта.
В первую зиму на чистку дорог гитлеровцы выгоняли население ближайших деревень, но… пока соберешь этих неповоротливых русских, пока пригонишь, куда надо, часы уходят. Укутанные в платки и шали, в одинаковых телогрейках и шубейках, все они на одно лицо, и не поймешь, кто старается, а кто сам бездельничает и других на то же сбивает.
Создали лагеря, и воцарился порядок. Разыскивать и собирать рабочих не надо, никто не опоздает и раньше времени не убежит. Будет нужно – лагерь можно и ночью поднять. Конвоиры всех «своих» знают в лицо, кого надо, подгонят окриком или прикладом.
Прошедший накануне снег завалил дорогу, во многих местах образовались заносы, и конвоиры торопились. Быстро разбили лагерников на партии, развели по местам, и началось мучение. Много ли снега ухватишь железной лопатой? Горстку. Выстроились во всю ширину дороги. Средние отгребали снег на стороны, крайние выбрасывали за обочину, сталкивали заранее припасенными досками.
Когда хорошо рассвело, раздался выстрел. Следом за ним – другой. Все встрепенулись, но, увидев, что стреляет старый, с черной повязкой на левом глазу конвойный, вновь принялись за работу. Один Гришка остался стоять с приставленной к ноге лопатой – не мог разглядеть, в кого палит немец. Никто не убегал, винтовка была направлена куда-то вниз. Все оказалось очень просто. Гришка и раньше заметил за обочинами трупы красноармейцев, наверное, пленных, которых пристреливали по дороге. Рука одного была задрана вверх. По ней и стрелял Одноглазый, пока кисть со скрюченными пальмами не отлетела прочь.
– Чего рот разинул? – подогнал сосед. – Паши давай. Этот весь день «тренируется» – не насмотришься.
Гришка взялся за лопатку, но она то на соседскую натыкалась, то по чистому месту скребла. Он привык к уважительному отношению к мертвым, знал, что их нужно обмыть, обрядить во все лучшее и лишь после этого предать земле. Стрелять по трупам, калечить убитых казалось ему подлее подлого.
Пленных мимо Валышево в прошлом году и нынче прогоняли часто, и каждый раз мать бежала на дорогу – вдруг отец среди них окажется, вдруг отпустят его, старого, домой? Он помнил, как позорно сдались двое бойцов в день бомбежки, и внушал матери, что отец не предатель и не может оказаться в плену. «Знаю, что не предатель, – отвечала на это мать, – но всякое может случиться. Ранят в ноги, так не убежишь». – «Да он подорвет себя вместе с фашистами гранатой, его не возьмут живым!» У матери находился ответ и на такой довод: «А если ранят в руки, если без сознания будет? Ты сколько пластом пролежал, когда тебя Рыжий избил?» На это у него не находилось возражений ни раньше, ни сейчас.
Вполне могло оказаться, что его отец лежал близ дороги, по нему, давно убитому, стрелял Одноглазый.
Жестокость Одноглазого поразила не только Гришку. Начались разговоры, перешептывания, и мальчишка узнал, что в январе сорок второго года в том самом месте, где они чистили дорогу, фашисты расстреляли колонну пленных, в которой шло около двух тысяч человек. Мог здесь погибнуть и его отец. Вполне мог.
Работу закончили в сумерки. В лагере получили по черпаку неизвестно чем заправленной бурды, по кусочку пайки. И началось: подъем, дорога, короткий сон и снова работа на пустой желудок, который каждую минуту напоминал о себе то дремлющей болью, то сердитым урчанием, то сковывающей все тело резью.
До конца срока оставались считанные дни, и в один из них Одноглазый застрелил расторопного белобрысого паренька, сына учителя из какой-то псковской деревни. Гришка приметил его в первый день пребывания в лагере и все удивлялся его длинным и пушистым, совсем девчоночьим, ресницам, ровным и белым зубам и еще больше нелагерному румянцу на щеках, будто он каждый день пил парное молоко. Рубил паренек колья для щитов, за ними отошел от дороги. Далеконько так отошел. Одноглазый следил за ним, но не останавливал. Потом крикнул, чтобы шел назад, а парень топор в снег и деру. Одноглазый подбил его со второго выстрела, для верности выстрелил в распростертое на снегу тело еще раз, уже в упор, отыскал топор и пообещал:
– Так будет всем, у кого ноги длинный!
Ночью Гришка не спал. Дома побег из лагеря казался ему делом простым, что будет дальше, не задумывался. После такого наглядного урока все переменилось. Пока он в лагере, немцы могли сменить старосту. Как тогда появляться в деревне и добывать паспорт? Да и Кокорину, наверно, не так просто достать новый аусвайс. Вспоминал последний разговор со старостой, по-новому оценивал каждое сказанное им слово, с какой интонацией оно было произнесено, и – опять двадцать пять – все выглядело совсем в ином свете, чем раньше. Вроде бы сочувствовал ему Кокорин, но попробуй угадай, что у него на уме? Молодой, но в армию его почему-то не взяли, и в партизаны не подался. Работал секретарем сельсовета – и стал старостой?! В других деревнях на эту должность назначили людей уже пожилых, чем-то обиженных на Советскую власть, и они лютуют, издеваются над народом не хуже Собачника. Про Кокорина этого не скажешь. Он заставляет делать то, что нельзя не делать. При немцах накричит и пригрозит, без них вроде бы снова секретарем сельсовета становится. И получается, что люди на него не обижаются, и немцы доверяют. На немцев наплевать, пусть себе доверяют, а может ли он, Гришка, на Кокорина положиться?
И другое не радовало: после неудачного побега конвойные наверняка введут новые строгости, во всяком случае, глазеть лучше станут. Большим остолопом надо быть, чтобы бежать в такое время, а кончится срок, не придет смена, его и совсем на особую заметочку возьмут, чего доброго, мишень на спину заставят пришить, и тогда до весны придется загибаться в этом чертовом лагере.
Эти опасения подтвердились: на утреннем построении старший немец пригрозил, что конвоиры будут без предупреждения стрелять в тех, кто «любить бегаль» и «плохо работаль», Одноглазому объявил благодарность и вручил какой-то подарок.
Завтрак был коротким. Глотнули теплого, отдающего ржавчиной кипятку, получили пайки и пошли на дорогу. Работали вяло. Охранники зверели на глазах, то и дело пускали в ход палки и приклады. Взаимная ненависть держалась весь день. Перед концом работы конвойные то ли устали от чрезмерного усердия, то ли поняли, что русских сегодня не перебороть, и разрешили развести костер. Все сгрудились около него, стараясь занять место поближе к огоньку. Образовался круг. Охранники оказались в центре. Гришка опоздал занять «тепленькое местечко», покрутился вокруг да около, и его будто кто в бок толкнул – твоя минута, не упусти!
Забухало в груди сердце, перехватило дыхание. Делая вид, что расстегивает ремень и отходит по нужде, пошел от костра. Присел в кустиках, убедился, что все спокойно, и, сдерживая ноги, пошел дальше. Надеялся, что у костра просидят долго, но там что-то случилось, стали расходиться по местам.
Напарник стоял с двуручной пилой и крутил шеей. К нему подбежал Одноглазый, стал что-то спрашивать. Парень развел руками. Немец ударил его прикладом, выстрелил вверх. Пока не поздно, надо было возвращаться, но он ушел далеко, Одноглазый догадается зачем, и если не пристрелит, то забьет насмерть. Ну уж – нет! Что-то взорвалось в парне, наполнило тело силой, и он, не чувствуя под собой ног, понесся от Одноглазого и от его винтовки.
Беглеца увидели. Закричали. Почти одновременно раздалось несколько выстрелов.
Одноглазый гнался первым, но он останавливался, чтобы вернее прицелиться, – Гришка за это время отрывался от него. Он был легче немца, меньше проваливался в снег. И бежал быстрее. Он спасал свою жизнь. Одноглазый всего-навсего нес службу.
Выстрелы стали раздаваться все реже и наконец смолкли. Он не остановился, перед деревней Ночково свернул к Холынье, рекой двинулся к Полисти, удивляясь, что без передышки пробежал столько, ни разу у него не сбилось дыхание и что не подстрелил его Одноглазый. Но это, поди, потому, что бежал не прямо, как псковский парень, а петляя, бросаясь из стороны в сторону.
Домой сразу идти не решился. В стоге сена дождался темноты и, крадучись, стараясь, чтоб не скрипнул под ногами снег, пошел к себе. Радостно заржал Мальчик. Узнал! Это было до того неожиданно, что свернул к коню. В распахнутую дверь высунулась голова Мальчика, и Гришке показалось, что конь улыбается, обнажив длинные верхние зубы.
К своим зашел с ощущением сознания своей живучести и необыкновенного везения:
– Здравствуйте, вот и я!
Все ахнули, заулыбались.
– Глиша плишел! Глиша! – закричала Люся и бросилась на руки.
Он подхватил ее, закружил и сразу забыл о всех своих невзгодах, но мать – умеют же взрослые портить настроение в самую неподходящую минуту, – разглядев грязную, по пояс в сосульках одежду сына, ахнула:
– Неужто сбежал? Сбежал, паршивец! А о том не подумал, что тебя завтра же и отыщут? Ох, горе ты мое луковое, что наделал-то опять?
От этого ушата холодной воды Гришка съежился и растерянно пробормотал:
– Не бойся, мама, я у вас жить не стану.
Мать посмотрела на него, как на маленького и неразумного:
– Вот тебе и на! А где же? Не лето на дворе, в лесу не спрячешься.
– Землянок пустых много, в какой-нибудь схоронюсь.
– Смотри, как бы тебя немцы не схоронили.
Мать кричала, ругалась, но радости скрыть не могла. Бранясь, успела обдумать, что делать и как спасти непутевого сына от новой беды: девчонок предупредила, чтоб о появлении Гришки рта не раскрывали, ему приказала носа за дверь не высовывать, задула горевшую лучинку и ушла.
Вернулась скоро, собрала чистое белье, вытолкнула сына на улицу, там рассказала, что делать дальше.
– Нашла тебе баньку с горячей водой. Вымоешься и пойдешь к Варуше и Тимофею. Прискачут за тобой, так пошлю Настю предупредить. Убежишь в лес.
На другой день охранники в деревне не появились. На следующий – тоже. Гришка выждал еще день, а вечером, притаившись в огороде – староста жил недалеко от дяди Тимофея и его жены Варуши, – выждал, когда Кокорин возвращался домой, и шагнул навстречу.
– Вернулся? – удивился тот.
– Сбежал, как приказывали, – напомнил Гришка Кокорину о последнем разговоре и рассказал, как все ловко у него получилось.
– Три дня, значит, прошло? А меня о тебе не спрашивали, – староста помолчал, что-то обдумывая, и заговорил веселее: – Знаешь почему? Не ищут! Им выгоднее объявить, что ты убит при попытке к бегству. Никаких хлопот, вместо нагоняя – благодарность, лагерникам – наука. Поскрывайся пару дней и объявляйся.
– А паспорт? – напряженно спросил беглец.
– Будет. Матери о нашем уговоре ничего не говорил?
– Не маленький – соображаю.
– Угу, почти подпольщик, – усмехнулся Кокорин и предупредил: – Идет кто-то – сгинь.
Гришка просидел в «подполье» до конца срока работ в лагере и вернулся домой. Это никого не удивило – в деревне привыкли, что люди уходили на работы и возвращались. Вот и он появился. Что тут особенного? Это бы и хорошо, а вот рассказать о том, как он убегал от немцев, как они стреляли по нему и не попали, никому не пришлось. На языке не раз вертелось, однако устоял.
12. Новое изгнание
Длинный день начала июня только заявлял о себе чуть поднявшимся над землей солнцем, как мать ухватила Гришку за плечи и стянула с нар. Вырванный из беспробудного сна, еще не расставшись с ним, он едва различал ее заполошный крик, но слова «облава», «немцы» дошли до сознания и заставили вскочить на ноги. Выбежал во двор в исподнем, увидел охватывающую деревню широким полукругом цепь солдат и, пригибаясь, съеживаясь, точно под пулями, побежал в овраг, соображая, куда лучше спрятаться, заметили фрицы его бегство или нет? В брошенную землянку? Ага, заберись туда, а они прочешут ее из автомата или гранату швырнут, как зимой, когда Матвея Ивановича в руку ранили. Лучше на черемуху залезть – с нее все видно будет. Пойдут в овраг – можно и убежать. Высоко не стал забираться, устроился в непроглядной листве.
Немцы сгоняли в кучу и старых и малых, но выбирали из нее молодых, здоровых и заталкивали в машину. Плачущих матерей отгоняли короткими очередями поверх голов и прикладами. Побегали по огородам, еще кого-то привели. Прошли по подвалам и землянкам еще раз, только после этого сняли цепочку, разобрались по машинам и уехали.
Выбираться из своего убежища парнишка, однако, не спешил – знал, что фашисты оставляют кого-нибудь из полицаев для поимки сбежавших от облавы. Минует опасность, мать даст знать, а пока лучше подождать. Так и получилось. Прибежала Настя:
– Слезай – мы с Нинкой все обежали. Никого не осталось.
– Ладно, иди, а я погожу.
Не хотелось возвращаться в деревню, где еще не просохли слезы и где можно нарваться на укоризненные взгляды – наших угнали, а ты вот как-то остался. И успокоиться надо было.
Фашисты устраивали облавы и отправляли молодежь в Германию и раньше, но прошлым летом невысокий Гришка казался совсем мальчишкой, и его не трогали, а за зиму вытянулся, стал походить на парня, и его вряд ли бы оставили дома, не проснись мать раньше других И до чего же хитры эти фашисты! Два дня назад наведывались небольшой группой, уговаривали ехать в Германию: у нас вы станете квалифицированными рабочими, у нас есть электричество, газ, телефоны! Мы культурная нация, и вы станете такими. Каких только благ не наобещали. Жди от них телефонов! Загонят в бараки за колючую проволоку. На черта они сдались! Охотников ехать добровольно не нашлось. Немцы и не рассчитывали на это. Им надо было высмотреть, кто еще остался из молодых и кого можно забрать. Вот и взяли.
Мать огорошила новым известием: послезавтра всех повезут на станцию Тулебля, а потом еще куда-то. Гришка взорвался, прокричал неизвестно кому и зачем все, что наболело на душе, и умолк, наткнувшись взглядом на неоконченный, сверкающий на солнце золотом, остро пахнущий ошкуренными бревнами сруб. Он начал строить дом на прежнем месте, едва растаял снег. С нижним венцом управился один, потом очередное бревно закатывал с матерью и старшими сестрами, рубил в чашку, как настоящий плотник. С утра до вечера махал топором, подгоняя одно бревно к другому. Мать не могла нарадоваться такому усердию и, если заводила разговор о сыне при посторонних, называла его Григорием: «Мой-то Григорий на все руки мастер! Все у него ладится. Не знаю, в кого такой уродился».
Последнее бревно в шестой венец вчера укладывали. Кривое попалось. Весь день с ним провозился. Мать подошла к срубу в потемках, примерила под свою голову – еще наращивать надо. Попросила: «Кончал бы, Гриша. Завтра доделаешь».
Уже не доделать. Снова все закипело в парне, побелевшими глазами смотрел на сруб и не мог различить бревен – слились в сплошное желтое пятно.
– Ты на станцию завтра поедешь, – продолжала мать.