Текст книги "Так и было"
Автор книги: Павел Кодочигов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Кодочигов Павел Ефимович
Так и было
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
Часть первая. Оккупация
1. Первая встреча
Гришка сидел на крыльце и строгал палку. Бездельничал, сказала бы мать, если бы застала за таким занятием. А он и на самом деле бездельничал и за нож взялся ради того, чтобы дать рукам хоть какую-то работу. В другое время вырезывал бы на палке квадратики, ромбики, колечки, спираль вниз пустил, потом закоптил палку на костре, убрал оставшуюся кору и получилась бы знатная трость, какую и в магазине не купить. Теперь Гришка просто сдирал кору длинными и тонкими лентами. Разомлевшие от жары куры окружили было хозяина, похватали белые ленточки, но тут же побросали их и разбрелись по двору.
Лицо мальчишки было насуплено, короткий нос недовольно морщился, а успевшая выгореть на летнем солнце голова клонилась вниз. Гришка думал о войне, вспоминал недавний разговор с отцом. «Какие экзамены, какой техникум?» – удивился отец, когда он заикнулся об отъезде в Ленинград. «Ты же сам хотел, чтобы я ехал учиться!» – «Хотел, пока войны не было». – «Что война? Что война? Она скоро кончится, а экзамены не сдам, так целый год пропадет!» – «Когда она кончится, Гриша, пока не знает никто, – хмуро сказал отец. – В этом году вряд ли».
И оказался прав. Наступали почему-то не наши, а фашисты. Быстро прошли Прибалтику, стали захватывать Ленинградскую область. Когда из Старой Руссы начали эвакуировать заводы и учреждения, решила уходить от фашистов и Гришкина деревня. Снялась вся, но ушла недалеко: навстречу сплошным потоком шли войска и колхозникам приказали освободить дорогу. Свернули в лес, целый день смотрели на колонны военных, на пушки, машины, мотоциклы, даже танкетки и засомневались: надо ли бежать, если фашистов вот-вот погонят обратно? А их погонят: сам Ворошилов обещал в случае чего сокрушить врага малой кровью, могучим ударом, воевать на его, а не на своей земле. «Не видать им красавицы Волги и не пить им из Волги воды», – вещала обнадеживающая всех песня.
Вернулись.
А через несколько дней отец, разглаживая каждую складку, долго навертывал портянки, потом натянул сапоги, потопал, проверяя, хорошо ли устроились в них ноги, и объявил, что уходит в армию. Мать, подозрительно поглядывавшая на него, заголосила: «Чего надумал? Чего надумал! У меня седьмой шевелиться начал… – Повисла на шее отца и заголосила еще громче: – Не отпущу! Никуда не отпущу!» – «Повестка же пришла – красненькая!» – урезонил ее отец. Мать ахнула, прикусила на миг язык и заговорила по-другому: «Филипп, скажи, что ты больной и старый, может, отпустят? Скажи, что ты в германскую в окопах насиделся и газов нанюхался, в гражданскую воевал. Должны же понимать, люди же там!» – «Ладно, скажу, а ты собери побольше еды на дорогу – когда еще на довольствие поставят».
Мать продолжала всхлипывать, но через полчаса отец был накормлен и собран. «Теперь садитесь! Все, все садитесь!» – приказала мать.
Сидели долго. Молчали. Первым поднялся отец, обнял и расцеловал мать, сестренок, братишку Мишу. Его, Гришку, позвал с собой.
Он проводил отца до дороги на Парфино, куда переехал старорусский военкомат. Там отец остановился: «Слушайся мать и береги младших. За меня остаешься, понял?»
Он пошмыгал носом, хотел сказать на прощание что-нибудь хорошее, но не сумел – перехватило горло.
И сейчас сжало, он словно бы ощутил на своей голове тяжелую и теплую отцовскую руку.
Скоро мимо деревни потянулись бесчисленные стада скота. Из западных районов области угоняли коров, лошадей, овец, свиней, даже гусей. От восхода до заката солнца клубилась по дорогам пыль, мычали недоеные коровы, блеяли овцы. Застигнутые в пути темнотой стада ночевали в колхозных загонах. Гонщики шли в деревню, просили женщин подоить коров хоть в подойники, хоть на землю. На землю чаще всего и сдаивали – коров в деревне хватало своих.
Скот фашисты бомбили и обстреливали так же, как и людей. Раненых животных приходилось забивать, и опять беда – что делать с мясом?
День и ночь, почему-то на двуколках, везли раненых, черных от пыли, с искусанными в кровь губами, с тоской и болью в запавших глазах. Их отпаивали молоком и квасом, совали на дорогу лепешки и пироги, масло и сметану и провожали жалостливыми глазами. Когда потоки беженцев, раненых и скота иссякли, а фронт подошел совсем близко, Валышево снялась снова и добралась на этот раз почти до Рамушево, большой деревни на берегу реки Ловать. Чтобы не переправляться через нее в потемках, в ближайшем лесу остановились на ночлег и чувствовали себя в нем вольготно: допоздна жгли костры и жарили пищу, а проснулись от частой стрельбы пушек. Председатель колхоза Никифор Степанович Степанов позвал его, Гришку, пойти посмотреть, кто и почему так сильно пуляет? Он не шевельнулся – вдруг фашисты, вдруг они убьют и его и деда Никифора, как с малых лет привык звать председателя колхоза. «Боишься?» – подзадорил тот. «Никого я не боюсь! Вот еще! – задиристо начал он, но тут же и признался: – Боюсь, но не сильно. Пойдем давай».
Лес был темным и холодным. Поеживаясь от утренней свежести, Гришка опасливо озирался по сторонам и злился, что стрельба мешала слушать. Фашисты могли притаиться за любым деревом, выскочить, схватить.
Старый, с большой, окладистой, наполовину седой бородой, широкий в кости и плечах дед Никифор шел уверенно. Руки сжаты в кулаки, а они у него каждый двум его, Гришкиным, равен. Незаметно для себя и он стал смелее, хотел даже прошмыгнуть вперед, но председатель ухватил за плечо – не торопись!
Прошли еще с километр. Лес стал редеть и кудрявиться. В нем начало что-то посвистывать. Ветра не было, но над головой вдруг треснула и закачалась на остатке коры ветка. Снова стало страшно и от приблизившейся и потому ставшей громкой стрельбы, и от непонимания происходящего. Кто и как мог сломать ветку? Председатель озадаченно посмотрел на дерево, но ничего не сказал.
Дальше оба шли через силу.
Выйдя к опушке, увидели танки с белыми крестами на бортах. Они перерезали дорогу на Рамушево и стреляли то ли по деревне, то ли по переправе через Ловать. Наши строчили по ним из пулеметов. Председатель тяжело охнул и пошел назад…
Около недели прошло со дня второго возвращения, и каждый новый день казался длиннее и опаснее предыдущего. Газеты писали, что фашисты сжигают деревни, издеваются над жителями, а то и расстреливают их, отбирают и увозят в Германию скот. В ожидании их прихода ни за что не хотелось браться, люди стали нервными и беспокойными. Гришке казалось, что они заранее гнули головы и спины, а фронт растекался каким-то непостижимым образом: почти непрерывно гремело на востоке, где должны быть свои, отдаленная стрельба-слышалась с севера, от Старой Руссы, особенно сильная канонада доносилась с юга, откуда-то из Белебеловского района По вечерам небо вокруг, облака на нем зловеще краснели. Отсветы пожаров держались до утра. В какое-то странное окружение попала Гришкина деревня и соседние с нею, не нужны оказались ни своим, ни немцам. Ивановское, правда, чем-то помешало фашистам. На днях прилетели самолеты, выстроились в круг и начали бросаться один за другим на деревню. Все мальчишки мигом оказались на крышах. Оттуда хорошо было видно, как в Ивановском высоко в небо взлетали бревна и доски, целые кучи земли вместе с росшими на ней кустами и деревьями.
Даже такая неблизкая бомбежка перепугала и старых и малых. Разговоры о ней тянулись до вечера и закончились решением на день уходить в овраг – сегодня на Ивановском бомбы побросали, завтра и за Валышево могут приняться.
Овраг начинался при въезде в деревню, почти напротив Гришкиного дома. Два неглубоких отростка уходили от него влево, к Старорусскому шоссе и скотному двору, а сам овраг, изгибаясь дугой, углубляясь и расширяясь, обрастая новыми ответвлениями, черемухой, ольхой и осиной, держал направление на окраину Ивановского. Примерно посредине оврага валышевцы и устроили дневное пристанище. В деревне оставались лишь те, у кого были неотложные дела, и дежурные в обеих ее концах. Гришка дежурил. Шоссе и дорога от него в деревню были хорошо видны с крыльца и пустынны. Делать было нечего, и он строгал палку.
День выдался тихим и прозрачным. Ни один лист не колыхался на деревьях, ни один самолет не пролетал.
На всем необъятном голубом небе неподвижно висело одно-единственное белое облачко.
На ноги мальчишку поднял шум приближающейся машины. От Старой Руссы по шоссе впервые за много дней шла полуторка ГАЗ-АА. В ее кузове сидели люди. «Красноармейцы!» – обрадовался парнишка, увидев поблескивающие штыки и каски, и побежал навстречу: вдруг красноармейцам что-то спросить надо, вдруг они какое-нибудь распоряжение везут? Может, освободили Старую Руссу, может, и не захватывали ее фашисты? И все рухнуло, померкло, когда разглядел непривычные глазу глубокие каски и широкие ножевые штыки. В страхе попятился и, сдерживая рвущийся из груди вопль, понесся назад. В овраг бы нырнуть или через двор в огород выбежать и куда-нибудь подальше нестись, но не подумал об этом, под защиту родных стен кинулся. В комнате подскочил к окну, пряча лицо в листьях герани, выглянул на улицу, беззвучно запричитал: «Проезжайте! Проезжайте! Не останавливайтесь!» Но полуторка затормозила напротив дома, из нее попрыгали на землю какие-то все серые, похожие друг на друга фашисты и направились во двор. Чужой и громкий говор услышал мальчишка, всплески автоматных очередей, оглушительные по сравнению с ними хлопки винтовочных выстрелов. Ошалело закудахтали, заносились по двору, пытаясь вылететь на улицу, перепуганные куры.
В деревне никогда не стреляли домашнюю птицу из ружей – такой человек до конца жизни дурачком бы прослыл, – и стрельба по курам до того озадачила парнишку, что он на какое-то время забыл о собственной безопасности. Вспомнил о ней, когда от стены отлетела вырванная пулей длинная щепка, упала на край стола, качнулась и соскользнула на пол. Он зачем-то подобрал ее, в два прыжка заскочил на печь, натянул на себя старенький кожушок и замер, ощущая, как противный, познабливающий страх разливается по всему телу.
Предсмертное кудахтанье какой-то курицы оборвалось почти человеческим стоном. Немцы заколготили, голоса их стали удаляться, но еще не стихли, как началась стрельба во дворе соседнего дома, где одиноко жила веселая и грузная Мария, по прозвищу Пушкариха.
Гришка откинул с головы кожушок, перевел дыхание, но оказалось, что немцы ушли не все. Двое вошли в дом, что-то громко спросили. Он не отозвался. Скрипнула скамейка, с которой забирались на печь, жесткая рука схватила мальчишку за босую ногу и стащила вниз.
Один фашист, глядя на него, смеялся, второй, что стянул с печи, достал маленькую книжечку и стал медленно, запинаясь и путаясь, читать какие-то слова. Они были похожи на русские, но мальчишка не мог понять, что от него хотят. Стоял перед немцами, таращил на них глаза и молчал. Веселый немец, подмигнув ему, рывком притянул к себе, повернул и дал такого пинка, что Гришка пролетел через всю комнату в самый дальний ее угол.
Немцы нашли и забрали две буханки хлеба, корзину яиц, большой кусок сала. Сметану выпили из кринки и ушли.
Гришка потер ушибленное место, пощупал шишку на лбу и уткнулся головой в угол. Отец не бил ни его, ни сестренок. От матери доставалось. Чуть что не так, хлестала для послушания всем, что попадется под руку, от ребят тоже попадало, но никогда мальчишке не было так горько и обидно и никогда он не плакал так, как сейчас. Всхлипывая, давясь слезами, угнетаясь своей беспомощностью, он сидел на полу, а в глазах все еще стояли немцы, их глубокие и широкие каски, их черные автоматы, непривычные френчи, широкие голенища сапог, кинжалы на поясах, какие-то сумки за плечами, слышался чужой говор, смех, чавканье.
Поднялся не скоро, поддернул старенькие, давно ставшие короткими штаны, одернул синюю, выгоревшую на солнце сатиновую рубашку и, тихо ступая босыми ногами, пошел к двери. На дворе летали перья, опускались в лужи крови, застревали в них и, уже окровавленные, словно живые, трепетали на ветру.
Стрельба не смолкала – немцы продолжали выбивать кур в дальнем конце деревни.
Он выглянул на улицу. На ней, как снег, тоже кружились перья. Пригнув голову, Гришка перебежал дорогу и понесся в овраг, к матери, к людям.
2. Один в деревне
Приезд фашистов в Валышево не был неожиданным – рано или поздно они должны были появиться, – однако такого разбоя не ожидали.
– Ироды какие-то, а не люди, прости меня, господи, – кричала мать. – Из двадцати курей одна серенькая осталась, и та с перебитым крылом. Скачи в район, Никифор, – наседала на председателя. – Жаловаться надо, а то сегодня кур, а завтра коров и свиней поубивают.
– Что мелешь, Мария? – тускло отвечал председатель. – Мне теперь и на тебя пожаловаться некому, не то что на немцев. Куры что, могли и нас всех на тот свет отправить. Об этом не подумала?
Мать и другие крикуньи притихли: все и на самом деле могло закончиться гораздо хуже. Деревню, слава богу, не сожгли, скот не тронули и Гришку не убили, «поджопника» только, как он говорил, дали. Одна Пушкариха стояла на своем:
– Будем в овраге сидеть, так и из домов все утащат, а при хозяевах не тронут. За свое и постоять можно. Домой надо возвращаться, Никифор. Были бы в деревне, так столько птицы не поубивали…
Председатель поскреб крепкий, поросший седыми волосами затылок и сплюнул:
– Не знаю, бабоньки, что и лучше. Все так перевернулось, что ума не приложу. К Ивановым нонче пуля влетела? Влетела. А что было бы, если бы мы все в деревне сидели?
Опять галдеж пошел. Одни приняли сторону председателя, другие, их было большинство, поддерживали Пушкариху, однако, посчитав пробоины от пуль, разглядев, сколько кровавых пятен осталось на подворьях, утром снова потащились в овраг. Кроме Гришки, никто немцев близко не видел, но все вели себя беспокойно, разговаривали едва ли не шепотом, даже самые маленькие. Они не плакали и не играли, а все время, вопросительно заглядывая в глаза, жались к матерям – состояние тревоги, ожидания чего-то непонятного и страшного передалось и им.
Второй раз фашисты приехали во время дежурства Пушкарихи.
На этот раз стрельба в деревне была недолгой. Фашисты добили оставшуюся птицу, и до оврага донеслись визг и хрюканье свиней. Забравшийся на дерево Вовка Сорокин крикнул:
– Свиней, свиней угоняют!
– И поросят!
Эта весть ошеломила. В овраге стало тихо. Шелест ветвей только слышался – мальчишки, как один, полезли на деревья.
– Повернули к Старой Руссе.
– Ушли – не видно больше! – известили сверху.
И людей будто кто кнутом подхлестнул. Побежали к домам: вдруг у кого-то остались свинья или поросеночек? Разбежались по своим хозяйствам, но скоро без зова собрались у правления колхоза. Председатель оглядел хмурые лица и подвел итог:
– Та-а-ак, чисто сработали. Мастера, так их перетак!
Женщины молчали, не зная, что сказать на это, пока старая Мотаиха, не расстававшаяся с телогрейкой и летом, не вспомнила о Пушкарихе: почему ее не видно, не забрали ли немцы и ее с собой?
– Ой, и правда, где она? – спросила мать и, не дожидаясь ответа, побежала к дому соседки.
Жена председателя Ольга Васильевна, мать Гришутки Кровушкина, Мотаиха, Савиха и другие женщины в сопровождении кучи ребятишек поспешили за ней.
Пушарихи во дворе не было. Не оказалось ее и в доме. Пока судили-рядили о том, куда она могла запропаститься, откуда-то снизу, будто из-под земли, раздался слабый голос:
– По-мо-ги-те-е! Под крыльцом я.
Видно, слышала Пушкариха, что о ней говорили, только сразу отозваться не могла, но, час от часу не легче, под крыльцо-то она зачем забралась? С трудом – за какое место ни возьмись, кричит – вытащили и заморгали: лицо – сплошной синяк и ни одного живого места на руках и на спине. Случалось, в деревне подерутся парни и даже мужики, как без этого: муж жену поколотит, если перепьет; а то и жена мужу чем-нибудь ребра пересчитает, но чтобы так избить пожилого человека? Не было такого!
По слову, а то сразу и по два, Пушкариха рассказала, что с ней произошло. Когда фашисты начали выгонять свиней со дворов и сбивать в кучу, она не захотела отдавать своего боровка, схватила палку и заступила дорогу грабителям. За это ее той же палкой да прикладами загнали под крыльцо и стали там травить, как собаку.
Мать, никогда не упускавшая случая в глаза и за глаза поругать соседку, на худой конец, поперечить ей опустилась на колени, стала гладить по голове и успокаивать:
– Ты потерпи, Мария. Мы тебя обмоем, травкой обложим, и, дай бог, поправишься скоренько, – подняла голову, увидела сына и нашла ему дело: – Беги нарви подорожника побольше, а вы, – шумнула на дочерей и других ребятишек, – марш по домам! Нечего тут глазеть! Избитую подняли, осторожно занесли в дом и по примеру матери тоже стали почему-то звать не Пушкарихой, а Марией. Обмыли раны, обложили их подорожником, перевязали. Небольшая заминка вышла, когда хотели больную оставить в доме.
– Не хочу здесь! Отнесите в овраг! – вскричала Пушкариха.
Мать вскинула голову, хотела было отчитать перекорную, но неожиданно для себя согласилась с ней:
– Дело говоришь, Мария. И мы нынче останемся в овраге, и нам здесь сна не будет.
Занятая хлопотами, об угнанных свинье и поросенке мать вспомнила лишь в овраге и отвела душу. Досталось и солдатам, и их матерям, и бабушкам вместе с прабабушками, и всей фашистской нечисти во главе с их окаянным Гитлером. Мать покричать любила, и, если на нее накатывало, остановить ее было невозможно. Тихий и молчаливый отец в таких случаях показывал матери спину.
И Гришка показал. До вечера прокупался с приятелями на Полисти. Там решили ночевать в деревне. Одни! Без родителей! Но когда дошло до дела, Вовка Сорокин сказал, что его мать не отпускает, Колька и Петька Павловы сами расхотели, а Ванька Федотов сказал Гришке, чтобы и он не ходил.
– Это почему?
– Так страшно же будет в пустой деревне!
– Договаривались же!
– Мало ли что договаривались. Мы уже передоговорились – никто не пойдет, – Ванька ехидно прищурился: – И ты – тоже. Слабо одному!
Не скажи Ванька «слабо», он бы остался, но раз так… По оврагу шел бодро, а поднялся наверх – и шаг замедлил, даже постоял и поразглядывал улицу, будто шел не в свой, а в чужой дом. Пугали черные глазницы окон, полная темнота в деревне и во всей округе. И тишина. В доме всегда были маленькие. Они кричали и плакали по ночам, слышалось дыхание спящих, кто-нибудь ворочался, всхлипывал во сне, выходил во двор. Гришка никогда не думал, как все это важно и необходимо для душевного спокойствия. Сознание, что он один в доме, во всей деревне, угнетало, все чудилось, будто кто-то таится неподалеку, дышит, что-то замышляет против него.
Гришка то выглядывал в окна, то шел в сени – проверить, хорошо ли закрыты двери. Постояв там, возвращался и снова долго не сводил глаз с пустой улицы. Половицы почему-то громко скрипели даже тогда, когда он шел на цыпочках, даже когда не двигался. Подмывало убежать в овраг, но не хотел показывать себя трусом. Нет, он останется здесь до утра, и будь что будет! Вспомнил о топоре в сенях, сходил за ним, засунул старый, зазубренный колун под подушку, обхватил гладкое, отполированное руками отца топорище и затих.
Два года назад Гришка с ребятами переплыл на другой берег Полисти, а сестренка Нина осталась на своем, деревенском, где было совсем неглубоко. Он не боялся за нее, загорал с друзьями, валяясь на траве, и вдруг услышал испуганный крик девчонок: «Гришка! Гришка! Нинка утонула!» Бросился в воду, переплыл реку, осмотрелся – Нины не было. «Вот тут она утонула! Вот тут!» – показывали то на одно место, то на другое подружки Нины. Стал нырять. Нашел, вытащил на берег, даже искусственное дыхание сделал. Жива осталась сестренка, слышать только плохо стала. После этого ему долго снился один и тот же сон: снова тонула Нина, он нырял за ней и не находил, нырял снова, захлебывался, тонул сам.
В эту ночь сон приснился еще страшнее. Не Пушкариху, а его загнали фашисты под крыльцо. Он раза в два меньше Марии, и вначале, не доставая его, палка тыкалась впустую, потом вытянулась, нащупала голову и прижала к стене. Он стал ее отталкивать. Фашисты дернули палку на себя – десятки заноз впились в ладони. «Не бунтуй – хуже будет!» – кричали фашисты на русском языке и хохотали. Палка, пошарив, уперлась в висок и стала давить, давить. «Проткнут голову, проткнут!» – мелькнула страшная мысль, и он проснулся.
Сердце билось короткими перепуганными толчками, висок упирался во что-то твердое. Пощупал – обух топора. Догадался, что подушку во сне столкнул на пол. «Во распсихопатился!» – ругнулся мальчишка, с трудом приходя в себя.
На дворе занимался новый день, но было еще темно. Лезть за подушкой не хотелось. Он подтянул под голову рукав кожушка, чтобы поспать еще, и уже засыпал, как со двора донеслись какие-то непонятные звуки. Там не то стонал кто-то, не то ругался. Прислушался. Показалось, что непонятные звуки походили на то, как уркала свинья Зинка. Гришка протер глаза – не спит. Еще послушал, схватил топор и пошел во двор. Там снова пришлось протереть глаза – Зинка лежала на своем месте. Увидев хозяина, повернула к нему голову, но не поднялась – ноги свиньи были разбиты в кровь.
В овраг парнишка летел быстрее пули. Мать застал на ногах. Она стирала белье. Ей помогала старшая сестра, светловолосая, тоненькая Настя.
– Мамка, наша Зинка вернулась! – выпалил Гришка.
Мать и Настя недоверчиво уставились на него.
– Что мелешь, пустобрех окаянный, прости меня, господи? – роняя в таз мокрую тряпку, отозвалась наконец мать. – Отпустили ее, что ли?
– Не знаю… Сбежала, наверно, – ответил, он и добавил: – Не веришь, так иди посмотри, а не обзывайся.
Мать всплеснула руками:
– У, гаденыш! Слова ему сказать нельзя!
Принесенная Гришкой новость ошеломила. Все, кто услышал о случившемся, перегоняя друг друга, побежали домой с надеждой, что и их свиньи на месте. Не могла же одна Зинка убежать, видно, что-то случилось у фашистов, бросили они животных в пути, не до них стало Не сбылось. Одной Зинке удалось каким-то чудом убежать и найти дорогу домой.
– Вот же разумная скотина какая! – удивлялась мать. – Но не вылечить ее нам, забивать придется, а, Гришка?
– Сразу и забивать! Я ее подниму.
– Тоже мне ветеринар нашелся!
Он стоял на своем, и мать после долгого спора согласилась, однако через три дня пошла в Ивановское, где жил знакомый бойщик. Вернулась скоро, вся запаренная, будто кто гнался за ней:
– Ой, люди добрые, чего я натерпелась, чего натерпелась! Считайте, на том свете побывала! Только, значит, из оврага поднялась и пошла кустами, человек вдруг, как из преисподней, передо мной появился. Одежа на нем ни на что не похожая, зеленая какая-то и вся в пятнах. Чисто водяной из болота! На голове к чему-то мешок повязан, в руках ружье, короткое вот такое, а ствол с пятак толщиной, если не больше. Глянула я на него, и душа в пятки ускакала. А он по-русски: «Здравствуйте! Куда путь держите и зачем?».
Мать перевела дыхание, заправила под платок выбившуюся прядь мокрых волос и снова зачастила:
– Я не знаю, что и отвечать, по сторонам зыркаю, а там такие же, как этот, пятнистые. Ну, думаю, в окружение попала и что теперь будет? А этот, что дорогу загородил, говорит: «Вы не бойтесь, мамаша. Мы свои» Брешет как сивый мерин и улыбается. И такое меня тут зло взяло! Какие же, говорю, вы свои, коли одежа на вас иностранная? За дурочку меня принимаете? Они засмеялись: «Вот дает бабка! Да свои мы, свои, разведчики в маскировочных костюмах».
Оглядела я этих разведчиков еще раз – лица вроде бы наши. Смотрят на меня по-хорошему. Улыбаются. Попросила для верности других хоть что-то сказать по-русски, и – вот, бабы, штука какая – на своих ведь я напоролась! Расспросили они меня о немцах, как ведут себя, часто ли наезжают, и говорят: «Завтра освободим ваше Валышево, но вы поберегитесь, когда бой начнется». Я им: «Какой бой? Какой бой, когда у нас ни одного немца нет?». Они говорят: «Придут. Не отдадут же они вашу деревню за просто так». Ну и шут с ними, пусть воюют. Главное-то в другом – кончилось немецкое время! Некому теперь будет кур убивать, месяца паразиты не продержались – ни дна бы им, ни покрышки!…
Все это мать выговорила без перерыва, на одном дыхании и с такой убежденностью, что не поверить ей было невозможно, однако весть была такой неожиданной, что столпившиеся вокруг матери люди пришли в себя не сразу. В последние дни бои стали слышнее, но шли они еще где-то далеко, и потому не верилось, что разведчики ходят совсем рядом и освобождение наступит завтра. Однако Гришкина мать никогда во вранье замечена не была и шутить не умела. Тогда что же? Все верно! Завтра свои придут? Что тут началось! И смех и плач! Маленькие настоящий цирк устроили, на головах готовы ходить, а взрослые лишь посмеивались – свобода пришла, пусть побесятся. Лица у всех светлыми стали, беспечальными. Мать обвела собравшихся вокруг нее людей совсем счастливыми глазами:
– Кур постреляли, поросенка увели, а свинья и корова остались. Проживем как-нибудь зиму, а летом война проклятая, поди, и кончится.
– Ты же колоть Зинку собиралась, – напомнила ей вездесущая Мотаиха.
– Мало ли что я раньше хотела. Теперь-то зачем? Ветеринары снова появятся, вылечат.
3. Бомбежка
И другие так думали, но кто знает, какой бой случится и какие дома после него уцелеют? Засуетилась деревня. Все самое ценное и необходимое люди потащили в овраг: зимние вещи, запасы пищи. Угомонились под утро, когда в домах одни кровати да столы остались А красноармейцы пришли в Валышево без единого выстрела. Вначале их было немного, но скоро Валышево заполнили машины, пушки, повозки. Бойцы стали маскировать технику, окапываться. Одну машину загнали в Алешкино гумно, которое стояло за дальним от Гришкиного дома концом деревни. Колхозники, пока еще налегке, тоже поспешили к домам, чтобы и с бойцами поговорить, и жилье свое поберечь, но командиры сказали председателю, чтобы уводил людей в овраг.
Дед Никифор похмыкал, но возражать не посмел За него это сделали женщины. Им все равно, с кем разговаривать, с большим командиром или с рядовым бойцом. Мать Гришки вперед председателя заступила и начала:
– Пока немцев нет, вперед бы идти, а вы отдых устроили. Окопы? Одного красноармейца оставьте показать, где рыть надо, – мы вам этих окопов, сколь надо, накопаем.
Ее поддержала мать Ваньки Федотова:
– Вы бой подальше от нас начинайте, на полюшке, где домов нет.
– Ай правда, – подала плачущий голос бабка Мотаиха, – почто вы тут в землю зарываетесь? Мы и так от германцев пострадали: курей у нас перебили, свиней угнали.
О самом больном напомнила Мотаиха, и сразу такой шум-бор разгорелся, что хоть убегай, хоть уши затыкай, – все о своих бедах заговорили, и каждая другую перекричать старалась. Дед Никифор стоял в сторонке, посмеивался в усы, бороду свою довольно разглаживал, но когда почувствовал, что женщины в залпе лишнее наговорить могут и как бы им за это отвечать не пришлось, гаркнул:
– Хватит, бабы! Не на собрании. Военные лучше знают, где им останавливаться и как воевать. Хватит, я вам сказал!
Он произнес это таким тоном, каким до оккупации разговаривал. Женщины вспомнили, что пришла свобода, им не кто-нибудь, а сам председатель команду подает, теперь с ним не поспоришь, и вернулись в овраг, а там другие думы захватили. Мотаиха на них навела, когда в кружок уселись. Молчала, молчала, подремывала вроде, потом подняла голову, посмотрела на небо светлыми, еще не затуманенными глазами и изрекла:
– Дождичка бы седни, а небо синенькое да чистенькое, и кости не болят, – прошамкала беззубым ртом и добавила: – Вовремя освободили – через недельку хлеба можно жать, если раньше не подойдут.
– Без немцев быстро уберем. Все навалимся и…
– Кабы так.
О дожде Мотаиха без значения сказала, но если бы он случился да еще гроза хорошая грянула, не быть бы беде, которую не ждала ни одна живая душа.
Разговор о будущей уборке Гришка слушать не стал. О вспашке, севе, сенокосе и других колхозных работах он наслушался вдоволь. Перед каждой такой кампанией и колхозные собрания проводили, и бригадные, и дома без конца воду в ступе толкли. Умолкали, когда в поле выходили и разговаривать становилось некогда.
Мальчишка тихонечко поднялся и пошел в деревню, чтобы получше рассмотреть, а если удастся, и пощупать пушки и пулеметы, новенькие винтовки с кинжальными, как у немцев, штыками. И не один он таким догадливым оказался. Чуть не вся мелюзга на улице толклась, его сверстники Петька и Колька Павловы, Вовка Сорокин, Кирюха Хренов, Ванька Федотов, еще кто-то. Гришка пристал было к ним, но задержался у «максима», в который, как в самовар, красноармеец заливал воду. Гришка хотел ему помочь – поддержать что, за водой сбегать, но не успел и рта раскрыть – послышался рев немецких бомбардировщиков. Красноармеец выругался и потащил пулемет во двор ближайшего дома – испугался, видать, – а он, Гришка, этих самолетов уже насмотрелся: каждый день, и не по одному разу, они пролетали над деревней. Эти тоже куда-то летят. Ну и пусть себе. Даже многократно повторенная команда «воздух!» не встревожила мальчишку. Он почувствовал опасность, когда самолеты образовали круг. Оглянулся – на улице ни души, все куда-то убежали, попрятались. На месте оставались только пушки, машины и повозки. Гришка припустил в овраг, но, застигнутый летящей к земле смертью в виде капелек-бомб нацеленного прямо на него бомбардировщика, спрыгнул в первый попавшийся на пути окоп, в котором тряслась от страха бабка Савиха.
С оглушительным громом разорвались первые бомбы. Воздух стал тугим и жарким. Задрожала и стала уходить из-под распластанного на ней тела земля. Рука ухватилась за какую-то ручку. Открыл глаза – самовар зачем-то притащила в окоп Савиха. «Он круглый и гладкий. Если прилетит осколок, то скользнет по крутому боку и не пробьет», – подумал мальчишка и прикрыл голову самоваром.
Перегруженные бомбардировщики надсадно гудели в вышине, по одному с оглушительным ревом бросались вниз, включали нестерпимо воющие сирены, и все это – гул, рев, вой – перекрывали разрывы бомб. Они рвались одна за другой почти без перерывов. Вдавливаясь в землю, едва не умирая от страха, Гришка ждал, что какая-то бомба попадет в окоп, убьет, разорвет на мелкие кусочки и его и Савиху. Надо было убегать в овраг, но как заставить себя подняться, выскочить из окопа и оказаться один на один с самолетами и бомбами?