Текст книги "Так и было"
Автор книги: Павел Кодочигов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Меняй позицию, а то голову снарядом стукнет – синяк будет.
Прикинул – может и стукнуть. Пришлось новую ячейку копать. Еще не углубился как следует, со стороны Воробейки послышался надрывный рев мотора. Артиллеристы загнали снаряд в казенник, прильнули к пушке, слились с нею. Слева на шоссе показалась грузовая машина. Она неслась к городу на предельной скорости. По ней били из всех видов оружия, но остановить не могли. Пушкари сбросили машину в кювет со второго выстрела. Еще два тупорылых немецких грузовика пытались проскочить в город. На них затратили всего по одному снаряду! Видно, больших мастеров послали на помощь пехоте. Теперь если и «фердинанды» полезут, так не очень страшно будет.
И совсем хорошо стало, когда недалеко от пушки остановился танк. Прошел как-то через озеро, не провалился. Значит, и другие пройдут, думал Иванов, углубляя ячейку. Устелив ее дно для тепла и сухости ветками, покрутился в ячейке и пошел посмотреть танк. Один танкист сидел метрах в десяти от него в небольшом ровике. Прославленные с довоенных времен танкисты – «Броня крепка, и танки наши быстры…» – всегда казались Гришке людьми необыкновенными, сильными, отважными, а тут… Что же это он в земле хоронится? Спросить об этом не решился, но такая несуразность вызвала удивление и у других, постарше и посмелее, солдат. Кто-то задал вопрос в лоб:
– Зачем ровик-то копали? Неуж в танке не надежнее?
Уже немолодой танкист вскипел, будто его оскорбили:
– «Надежнее! Надежнее!» Эту легковушку любой снаряд прошьет насквозь, а вас здесь «фердинанды» лупят. Нашли «надежу»! Мы на КВ работаем! Вот это танк! У него броня, а эта кастрюля… – танкист мастерским щелчком выбил из пачки папиросу точно в рот, прикурил от зажигалки и продолжал: – С механиком судьбу разыгрываем – час он будет в этом гробу сидеть, час – я.
Голову пехотинца каска прикрывает, на боку – лопатка. Вся и защита. У танкистов другие измерения, и он был прав: скоро прошел слух, что в такой же «легковушке» где-то в тылу погиб заместитель командира полка Моряхин. Поехал бы, куда надо, на лошади, жив остался, а его броня соблазнила. Рассказывали, что до войны Моряхин был председателем колхоза, службу начал младшим лейтенантом, за неполных три года вырос до подполковника и так нелепо погиб…
Готовя новую контратаку, фашисты начали сильный артобстрел. Иванов побежал в свою ячейку, упал в нее, тут же выглянул и увидел: метрах в двадцати от него в глубоком окопчике у станкового пулемета сидели двое. Один прикуривал, но никак не мог запалить фитилек кресала. Грохнул разрыв, а когда Иванов поднял голову, в небе вились ленточки шинели. Они опускались медленно, крутясь и извиваясь, будто были привязаны на невидимых ниточках, и кто-то все время поддергивал их, не давая опуститься.
«Как же осколки могли так разорвать шинели?» – удивился Иванов и сжался от совсем близкого разрыва.
2. Первое ранение
Война шла третий год, но пулеметов у фашистов было полно и ручных, и станковых, и крупнокалиберных. Эти убивали насмерть, руки и ноги отрывали. В первый день выхода на шоссе, вечером, на глазах Иванова командир соседней роты капитан Засухин поднял руку, показывая солдатам, где занимать позиции. Крупнокалиберщики дали по нему очередь, и полетел автомат вместе с оторванной едва не по плечо рукой в снег. Попади та пуля в голову, никакая бы каска не спасла капитана.
И минометов у фрицев хватало. Эти как начнут частить, так головы не поднимешь – осколков от мин много разлетается и все по земле стелются. Хуже всяких снарядов эти чертовы мины.
А теперь, когда батальону приказали выбить противника из небольшого леска по пути к какой-то деревне, немцы словно осатанели: и снаряды рвались по всему полю, и мины будто чечетку отбивали, и пулеметы захлебывались в каких-то особенно остервенелых очередях. Много бы народу побила эта сатанинская сила, если бы встретила полнокровный батальон в начале наступления. Теперь цепочка атакующих была редкой, из-за наступившей темноты невидимой, чтобы не выдать малолюдье, приближалась к лесу молча и потерь несла немного.
Трехдневные, почти беспрерывные бои на шоссе научили Иванова многому, и он шел на сближение с противником, как бывалый солдат. При взлете осветительных ракет нырял в снег, дожидался их излета, вскакивал и снова торопился вперед. Когда пулеметный огонь прижимал к земле, тоже отлеживался или хоронился в воронке. Сам не стрелял, чтобы не тратить попусту патроны и не вызвать на себя ответный огонь.
Лесок был уже близко, он надеялся благополучно добежать до него, но что-то сильно ударило в правый бок, и Иванов, будто споткнувшись, рухнул в снег. Выпавший из рук автомат дал короткую очередь и смолк. Немцы ответили на нее огнем, но все пули пролетели мимо.
Протянул за оружием левую руку – не достал. Пополз и тотчас зажмурился от резкой боли, почувствовал, как кровь спускается по ноге и заполняет и без того мокрый, ни разу не просушенный с начала наступления валенок. До автомата добрался, поставил его на предохранитель и пополз обратно. Перед глазами зажигались и гасли, кружились в диком хороводе, а то и неслись навстречу, словно трассирующие пули, желтые светлячки. Полз медленно и неудобно, оберегая правый бок, то и дело останавливаясь, чтобы передохнуть и утишить боль.
Бой отдалялся, начинал глохнуть – значит, добрался батальон до леса, пошел дальше. Вспомнились обнадеживающие строчки: «Был я ранен, лежал без сознанья, шел по-прежнему яростный бой. Медсестра, дорогая Анюта, подползла, прошептала: «Живой!» Тут же подумал: «У меня все не так: сознание не потерял, бой стихает, а сестры нет. Придется самому до санроты ползти, знать бы еще, где она».
После выхода к своим его поразило обилие песен, появившихся в стране, пока он был в оккупации. Их пели по вечерам и у костров и в землянках. До войны Гришка совсем не пел – стеснялся, считал, что это девчоночье дело, а в роте не удержался, стал подпевать и многие песни успел выучить наизусть, а если бы кто-нибудь полюбопытствовал, какая из них ему нравится больше всех, не ответил бы. Нравились все: и знаменитая, обошедшая все фронты «Землянка», и «Шумел сурово Брянский лес», и песня о втором стрелковом храбром взводе, со слезами на глазах слушал рожденную в окопах песню о гибели молодого бойца: «Вы не вейтеся, чайки, над морем – вам негде бедняжечкам сесть. Слетайте в Сибирь, край далекий, снесите печальную весть: как в том, в том лесу, в том лесочке наш полк окружен был врагом и там, в том лесу, в том лесочке, боец молодой помирал…» В окопах же, наверно, была первый раз спета песня о пулеметчике с Васильевского острова, с завода «Металлист», которого рано утром навестил полковник. Слова каждой из этих песен душа принимала легко, и так же легко они запоминались. Всех солдат роты, заметил Иванов, как-то особенно волновала песня о медсестре Анюте: «…И взвалила на девичьи плечи, и во фляге согрелась вода – эту встречу и тот зимний вечер не забыть ни за что никогда…»
Она и сейчас звучала в нем, помогала каким-то непостижимым образом карабкаться на левом боку. А правый горел, набухал, все чаще приходилось стискивать зубы и ждать, когда утихнет боль.
Бой позади почти смолк, слышалась обыкновенная ночная перестрелка. Иванов полз, все время поглядывая по сторонам, чтобы не пропустить мимо себя медсестру. Она не появлялась. Вместо нее вдруг возник перед ним вожатый упряжки собак, обрадовался, что нашел раненого совсем близко от санитарной роты, помог забраться на легкие санки и погнал упряжку назад. В санроте сделали укол, наложили повязку и тут же вместе с другими ранеными, уже погруженными на сани, отправили в медсанбат.
Операцию делали на рассвете следующего дня. Он спал и до нее, как только попал в медсанбат, уснул и после операции, проспал бы еще сутки, да разбудили:
– Эй, друг, на пожарника уже сдал. Может, пообедаешь, освободитель Новгорода?
Смысл сказанного дошел не сразу. Он еще позевал, протер глаза, потом приподнялся:
– Что, уже освободили?
– Еще вчера. Мы уже отпраздновали.
– А Старую Руссу?
– Эк куда хватил! Там еще и не начинали.
Как все перевернулось на белом свете! В сорок втором за два с лишним месяца Валышево не могли взять, а тут за какую-то неделю фрицев из Новгорода вымели.
В госпиталь Иванова не отправили. Осколок прошел по касательной, ничего не повредив внутри. Такое ранение считается легким.
– Радуйся – в медсанбате подлечим и попадешь в свой полк, – сказали Иванову.
Однако рана оказалась в таком месте, что ни сесть, ни встать , ни повернуться. Какое движение ни сделай – нестерпимая боль. Честно вылежав две недели, решил перебороть ее, встал и походил. Рана тут же открылась, пошла кровь. Получил нагоняй от хирурга и снова залег, прислушиваясь к возобновившейся боли. Она стала даже сильнее, порой казалось, что кто-то вцепился в края раны жесткими пальцами и рывками растягивает их в стороны. Пустяковое ранение, а лежи себе бревном, баюкай единственную ранку.
Январь простоял светлый и ко всему живому благостный. В палатке стойко держалось тепло, а днем, когда ее нагревало солнышко, становилось даже жарко. По вечерам горела настоящая лампа, завтрак, обед и ужин приносили исправно, перевязки делали. Хорошо лежать в медсанбате, покойно и беззаботно, как на курорте.
Руки и ноги занять было нечем, а вот языкам работы хватало. Стоило одному рассказать анекдот, как кто-нибудь подхватывал, и начиналось: один другого перебивает, один над другим посмеивается , вся палатка за животы держится. Немолодой уже, узкоплечий и сутулый сержант с остреньким носом и светлыми, хитрющими глазами сказки рассказывал. Как начнет, так на всю ночь. Голос у него негромкий , прокуренный, говорит, не повышая его, складно, будто вязь какую выводит. Спать бы под такое тихое журчание, а не заснешь, все время узнать хочется, что дальше будет. Спросил как-то Гришка, где он столько сказок узнал и как все помнит. Сказочник посмотрел на Иванова с интересом: «Так я из них шашлык делаю». – «Какой шашлык?» – «Э, не пробовал еще? Вкуснятина, скажу тебе! А делают его так: на шампура – это металлические стержни – нанизывают кусочки мяса, лука и поджаривают на огоньке. И я так: одну сказку начну, потом к ней другую пристегну, третью. Понял?» – «Понять-то понял, но как?» – «Что как?» – «Как вы помните, что и в каком месте «пристегивать» надо?» – «Пристегиваю, что подходит. Сегодня одно, завтра – другое, ничего подходящего нет, так придумаю что-нибудь. Когда сказок знаешь много, это легко. А узнал я их столько от бабушки своей, как Пушкин от Арины Родионовны». Сказки сержанта всегда кончались хорошо, и это внушало надежду, что и в жизни добро может победить зло, восторжествовать над ним.
Как– то вечером разведчик, высокий и плотный парень, свою «сказку» рассказал. Получилось это у него случайно. Сначала пожаловался:
– Отъелся я тут, как ползать буду, не знаю, – показал, какой живот отростил, смахнул со лба прядь черных жестких волос и продолжал: – В задницу бы ранение не получить – ни одна девка после этого мне улыбаться не будет. – Посокрушался, будто уже получил такое ранение, и вдруг спросил: – Хотите я вам одну историйку расскажу?
– Валяй, все равно делать нечего.
– «Валяй!» Да вы мне сто граммов должны за нее поставить, как пишут в газетах, я с вами опытом делиться буду. Так вот, значит, приказали нам «языка» взять. Как всегда, срочно! И не-мед-лен-но! Ну, выбрали подходящее местечко, понаблюдали за ним два дня, пошли. Все гладко у нас в ту ночь получалось, а я заметил: когда вначале все идет хорошо, под конец надо какую-нибудь каверзу ждать. Так и получилось. Метров сто до немецкого дзота осталось, «язычок» наш около него топчется, саперы последние мины снимают. Вот-вот мы его возьмем и целенького притащим домой.
Саперы проход сделали, обратно поползли. Мы – вперед и слышим, что вы думаете? Нет, не передергивание затвора, не команду, даже не немецкий говорок, а слова: «Рус, не ползи! Вижу!» Не совсем чисто по-русски, но разобрать можно. У меня волосы под шапкой дыбом. Смотрю на ребят – глазами моргают, будто только из воды вынырнули. Хорошо еще, что никто на спусковой крючок со страха не нажал. В разведке вот это, перед броском к траншее, время самое напряженное, нервы у всех струнками натянуты, и тут такое… А он снова: «Рус, не ползи! Вижу!» Не удивляйтесь, что улыбаюсь. Это теперь, а тогда показалось, что с меня, с живого, шкуру сдирают. Видит – и не стреляет! Почему? По-че-му-у? На какого-то сознательного арбайтера наткнулись? И что этот сознательный станет делать, когда назад двинемся? Тихонечко так, чтобы и соломинка не шелохнулась, развернулись, попозли. За полмесяца до этого фрицы нас так прижали, что мы Малый Волховец в два прыжка перескочили, но в свои окопы бодренькими вернулись, а в этот раз свалились и дышим, как выброшенные на берег рыбы, и слова дельного сказать не можем, – разведчик потряс головой и усмехнулся. – Начальство в гневе: «Не морочьте нам головы! Ветра испугались, от кустика убежали?» И дальше в том же духе. Начальство нас привечает, когда мы с фрицем возвращаемся, а если пустыми, то ой-ой!
Дня через три снова вперед гонят, в другом месте, конечно, – там-то мы наследили. И что вы себе думаете, как говорил покойный писарь КП полка? В самое напряженное время, под носом у немецкого дзота, снова ту же песню слышим, но на этот раз, когда фриц ее второй раз завел, мы уже обратно ползли. После этого начальство за нас по-настоящему взялось: и собрания с нами устраивали, и индивидуальную работу проводили, пытаясь найти зачинщика и паникера, у которого такая фантазия разыгралась. А какая, к дьяволу, фантазия, если нас девять человек было и глухих в разведку не берут. У начальства свои доводы: «Первый раз вы могли услышать «голос». Согласны, верим вам, но вчера-то вы в другое место ходили. Так? Так! И опять тот же «голос? Ин-те-ресно, как же фрицы могли узнать, когда вы пойдете, куда, чтобы именно туда и «доставить» того самого солдата?» А нам чем крыть? Мы сами ничего понять не можем. Если бы начальство вместо нас в разведку ходило и вернулось с пустыми руками и с такими бы вот разговорчиками, мы бы ему тоже не поверили. Точ-но! А все так и было, ни капельки не вру.
Разведчик потянулся за кисетом, свернул цигарку, закурил. Тут же и другие затянули, и в палатке стало дымно, хоть топор вешай. Глаза у всех задумчивые, вопрошающие – каждый разгадать секрет пытается, других опередить хочет, но где там.
– Давай дальше, не трави душу, – взмолился сказочник.
Рассказчик улыбнулся:
– Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Потерпи, сержант, да подумай, пока я докурю.
– Ладно тебе, будто курить и рассказывать не можешь.
– Ага, заело?
– Еще как. Слушаем тебя.
– Ну, короче говоря, с недельку с нами поработали, дали в себя прийти (придешь тут!), новое место для поиска подобрали километрах в трех от последнего, чтобы тот фриц уж никак здесь не мог оказаться, сказали, чтобы мы о всяких там «голосах» забыли думать, и вперед.
Пошли. Подкрались. Поземка в тот вечер мела, ветер дул прямо в лица немецким часовым. Погодка для разведки лучше не надо, но опять, только приготовились к броску, слышим: «Рус, не ползи! Вижу!» Что прикажете делать? Назад с тем же приветом от фрица возвращаться – за сумасшедших сочтут или в штрафбат отправят. Вперед? Пока видит, но не стреляет, а двинемся, так нажмет на что надо или гранату швырнет. Лежим. Не дышим. Соображаем, вернее, пытаемся хоть что-нибудь понять. Через какое-то время, которое показалось нам вечностью, как на заезженной пластинке: «Рус, не ползи. Вижу!» И еще раз. Бубнит одно и то же. С ума сойти от этого можно. Но по-одному, со всеми предосторожностями, вперед двинулись, совсем близко к дзоту подобрались и видим: стоит наш «благодетель» спиной к нам, чтобы снег глаза не забивал и лицо не мерзло, топчется, руками машет, чтобы согреться, и трекает, что нас видит.
Тихонько мы его взяли, кляп в рот, самого в плащ-палатку и домой. На допросе рассказал, что эту штуку придумал тот фриц, к которому мы первый раз ходили. Утром немцы наши следы увидели, догадались, почему мы пятки смазали, и сообразительное немецкое начальство приказало всем солдатам выучить две русские фразы и с наступлением темноты тихонечко, будто предупреждая, проговаривать их. Вот так, братья-славяне, мотайте себе на ус, если услышите что-либо подобное, не торопитесь спину показывать, – заключил разведчик, подмигнул не сводившему с него глаз Иванову и сказал: – Ладно, лежите, а я схожу на луну посмотрю. – Он был ходячим и по вечерам иногда исчезал.
Разведчик ушел, а беседа продолжалась. Ротный санитар «захватил трибуну».
– Не пойму, – начал он, – почему раненый человек так меняется. Был, как говорят, стойкий и храбрый, а как стукнет такого, сразу расписывается. Выноси его первым и как можно дальше, это он не может, это не хочет, подай ему манную кашку на блюдечке и вложи в ручку маленькую ложечку. Научился я с такими обращаться. Как гаркну, сразу шелковым становится.
Раненые заворочались, чтобы возразить рассказчику, но он и сам замолчал, а через мгновенье рассмеялся:
– Слушайте мой брех, слушайте, раскрывайте рты пошире – когда меня шарахнуло, что думаете я сделал в первую очередь? Санитара закричал, и так заверещал, что чуть себя не оглушил.
Тут в разговор сразу несколько человек вступили, стали обсуждать, почему так получается, и еще долго спорили.
Вечерние разговоры часто и за полночь продолжались. О женах и детях рассказывали, о том, кто и кем до войны работал, сколько получал и как жил, где побывать пришлось и что посмотреть, но больше всего все-таки войну вспоминали, с самого первого ее дня и до дня минувшего. Слушая рассказчиков, Иванов и на Кавказе, и в Крыму, и в Сибири, и на Дальнем Востоке, и в Москве побывал, даже на Первомайской демонстрации, все фронты прошел, узнал, как долго держался Севастополь, пережил с ленинградцами первую блокадную зиму. Вечерние исповеди велись без спеха и негромко, часто прерывались вопросами, иногда возникали и споры, но без скандалов. Однажды только чуть до ссоры дело не дошло. Бойкий на язык, громкоголосый автоматчик начал рассказывать о своих подвигах, и выходило, что он столько немцев пострелял, что и на роту бы хватило. Радовать бы такой рассказ должен, но как-то так получилось, что всех коробило от, казалось бы, правильных и справедливых слов, однако слушали, пока из дальнего угла палатки не раздался трубный голос:
– Помолчал бы, тыловик! Слушать тебя тошно – «я, я, я…»
Автоматчик споткнулся:
– Это я тыловик?
– Ты, ты. С какого года на КП полка сидишь?
– С марта сорок второго… Ну и что?
– И первый раз ранен?
– Э, брат, надо уметь воевать…
– Само собой, но приходи к нам в роту, а я посмотрю, сколько ты в ней продержишься. Не обижайся, но можешь и обижаться, – разные у нас с тобой колокольни. С твоей видать , кто на КП дивизии и выше отсиживается, а для нас КП роты, что в двухстах метрах позади, уже тыл. Там и из траншейки голову можно высунуть, на КП батальона разгуливай, головы не пригибая, а у вас кино крутят и концерты показывают…
– «Крутят, показывают», – перебил автоматчик. – Думаешь, вечерами над нашими головами соловьи поют, да? Нет, пули, пу-ли! Вот какой у нас тыл!
– Да знаю, знаю даже, что в полковой клуб снаряд прилетал и около двадцати человек на тот свет и в госпиталя отправил. Ну и что из этого? Те пули, что мимо тебя пролетали, по роте были выпущены. Ты немцев и их дзоты при выходе на передовую, когда у нас какая-нибудь заварушка случается, видишь, а мне они глаза намозолили. Улавливаешь разницу?
С автоматчиком спорил высокий, не менее двух метров ростом, старый солдат. Он был худ и не казался богатырем, но все у него – и лицо, и руки, и голова – были большими, даже усы, густые и черные. Он хотел сказать еще что-то, но сосед тронул его за плечо:
– Дай мне, – и повернулся к автоматчику: – Чтоб слов не тратить по-пустому, давай поменяемся: ты айда вместо меня в роту, а я тебя на КП полка заменю.
– Ну уж дудки – нашел дурачка, – испугался, будто такой обмен зависел от них, автоматчик, и терпеливо выжидающая, чем кончится дело, палатка содрогнулась от смеха.
– Тогда лежи и помалкивай, – пророкотал усатый.
3. Снова на Псковщине
Как только узнал Иванов, что осколок ему больших бед не наделал, так все надеялся, что скоро расстанется с медсанбатом и заявится с автоматом на груди в Телепнево, – вот удивится мать, увидев его в шинели, с погонами на плечах, а сестренки, поди, его и не узнают. Но пустяковая рана, даже к удивлению врачей, заживала долго и трудно, и, пока Гришка лечился, ходил в выздоравливающих, догонял с маршевой ротой фронт, были освобождены и Шимский, и Старорусский, и – дальше на запад – Солецкий и Дновский районы, а дивизия оказалась аж за Порховом. Там он нашел свой полк и был направлен в свою, четвертую роту, от которой осталось меньше половины прежнего состава. Командир роты, высокий, щеголеватый капитан Малышкин, уцелел, Иванова узнал и обрадовался ему не меньше, чем Иванов капитану. Капитан сначала пожал ему руку, а потом неожиданно обнял и крепко прижал к себе:
– Рад видеть тебя здоровым. Хорошо поправился?
– Хорошо, товарищ капитан. Дошагал вот.
– И я дошагал, – улыбаясь каким-то своим мыслям, сказал Малышкин. – Будем и дальше гнать фашистов вместе?
– Так точно, товарищ капитан! – бодро заверил Иванов. – Разрешите идти?
Но капитан не торопился отпускать его:
– Ты что веселый такой? Уж не родных ли нашел? Их освободить должны.
Иванов потупился:
– Как же я их найду, товарищ капитан? Я же прямо из медсанбата.
– Письмо давно надо было написать.
– Вы думаете, можно?
– Почему же нет? В освобожденных районах почта сразу начинает работать. Сегодня же напиши. И вот еще что: к нам пополнение приходит. Много местных. Поспрашивай, может, что узнаешь.
Ничего вроде бы не произошло, всего-то навсего спросил командир роты у своего солдата, нашел ли он родных, а у того на глазах слезы заблестели – был-то при поступлении в роту всего один разговор о матери и сестренках. Оказывается, не забыл его капитан, интересуется, живы ли, переживает. И уж не так одиноко стало Иванову, ноги в пляс готовы пуститься. Ругнул себя – давно надо было письмо в Телепнево отправить, чего медлил?
Первая строчка легла быстро: «Здравствуйте, мама и сестреночки!» А дальше не пошло. Не приходилось Гришке письма писать – не было в этом нужды, – и в школе не научили, там только сочинения писали. Сидел, думал, и все равно одни вопросы получились. О себе догадался сообщить, что жив, здоров, воюет.
По совету Малышкина ни одного новенького не пропускал, каждого спрашивал, откуда призвали, но все порховские почему-то попадались. Через неделю, однако, стали прибывать парни из Дновского района, и, вот счастье, один оказался из соседней деревни Коковкино. Его мать, в этой партии многие почему-то с матерями прибыли, обещала сбегать в Телепнево и рассказать о нем. Завтра, пусть послезавтра, мать узнает его адрес, Настя тут же напишет письмо, оно придет дней через десять, и можно будет жить спокойно.
Прошло десять дней, прошло и двадцать. Весточки из дома не было. То ли случилось что с семьей, то ли та женщина не сдержала своего слова. Написал новое письмо. Оно тоже осталось без ответа. Почему? Погибла Настя? Нинка бы накарябала, мать попросила бы кого-нибудь. Неужели все убиты?
Фронт стоял. Наступление остановила весенняя распутица и загодя построенная фашистами оборонительная линия под грозным названием «Пантера». Какой она была на самом деле, Иванов не знал, но такого разлива воды и такой грязи, расползшейся по всей земле, сколько себя помнил, не видел – в распутицу люди обычно отсиживаются по домам и не знают, что творится в лесах и на дорогах. Солдатам же отсиживаться в землянках не давали. Днем учили строевым ходить по грязи, по команде же в эту грязь падать, ползти, бежать, вскакивать и снова падать там, где застанет новая команда, а ночами заставляли таскать на передовую боеприпасы – не есть же солдатам даром хлеб, если дивизия стоит во втором эшелоне.
Машины вязли в глубоких колеях, сползали юзом в придорожные канавы и надолго застревали там. Лошади выбивались из сил на первых километрах вздувшихся дорог, а солдаты по обочинам тех же дорог, тропками, прямиком по лесу, порой и по болоту, как муравьи, сновали туда и обратно. Солдат выдержит все. Суворовские чудо-богатыри Альпы одолели, так что же роптать на родной земле, где ни гор, ни скал, ни пропастей. Тут, как говорят, сам бог велел. О боге, впрочем, не часто вспоминали, а если случалось, то, чтобы душу облегчить, когда падали со снарядом и лежали в обнимку с ним, из пушки не выстреленным и пока безопасным, клялись, что больше шага не сделают, но, отдохнув и продрогнув, поднимались и шли дальше.
Оборвались все, исхудали, водой пропитались так, что смотреть на нее было тошно, однако пришло время, и природа взяла свое: иссякли хляби небесные, появилось солнце, стало припекать спины, уничтожать грязь. Сначала она загустела, потом начала черстветь, в комья сбиваться, и скоро просохло так, что на дорогах заклубилась пыль. За дело принялись машины и кони, солдатам дали отдохнуть пару дней, и снова начались учения.
Однажды вечером, после возвращения с занятий, у землянки КП роты среди новобранцев Гришка разглядел высокую и тощую фигуру Лешки Ерохина. Вот кто все знает о семье и может рассказать! Нетерпеливые, готовые вынести из строя ноги сдержал, а с голосом не справился:
– Лешка! – крикнул громко. – Лешка, ты?
Лешка обернулся – это был действительно он, – но среди одинаково одетых солдат Ерохин не мог выделить друга и недоуменно оглядывался.
– Эт-то еще что такое? Кто кричал? – остановил взвод новый его командир Дыховенко. – Повторяю, кто кричал?
Иванов не отозвался. Молчал и взвод. Лейтенанта не любили за излишнюю придирчивость и «ячество». Еще не воевали с ним, но раскусили и решили показать свой характер.
– Ну что ж, будете стоять, пока виновный не назовет себя. Смир-р-рна! – скомандовал лейтенант.
Взвод замер. Первая растерянность, не позволившая признаться, прошла, ничего плохого в своем поступке Иванов не видел, был уверен, что, если скажет лейтенанту, почему крикнул, скажет, что значит для него эта встреча, лейтенант поймет его и отпустит взвод отдыхать. Открыл было рот, чтобы признаться, но сосед толкнул в бок – молчи! Другие приказывали глазами то же.
– Не устали? Тогда постойте еще, – подал голос лейтенант.
– И вы – тоже, – скороговоркой выговорил кто-то.
– Что-о? – совсем разозлился Духовенко. – Кто позволил себе вступать со мной в пререкания? Будете стоять, пока из строя не выйдут двое. И не гудеть. Я из вас дурь выбью! Вы у меня шелковенькими станете. Стойте, стойте, а я посижу – мне спешить некуда.
Лейтенант присел на пенек, закурил и отвернулся. Фигура его выражала спокойствие и терпение, однако желваки ходили ходуном, цигарка подрагивала в руке. Взвод переминался с ноги на ногу и роптал. Взаимная ненависть росла, и неизвестно, чем бы закончилось это противостояние, не выйди из землянки капитан Малышкин.
– Взвод, вольно. Разойдись! – скомандовал он, мигом оценив обстановку. – Лейтенанта Духовенко прошу зайти ко мне.
Разминая затекшие от длительного стояния ноги, солдаты радовались:
– Всыплет ротный нашему фельдфебелю!
– За дело. Пусть не издевается. Молодой, а ведет себя как царский золотопогонник.
Иванов бросился к Лешке. Не умея целоваться, они обнялись, сжали друг друга в объятиях.
– Что с моими, Леша? – шепотом, боясь услышать самое страшное, спросил Иванов.
– Они домой уехали, – сухо и равнодушно, как показалось Иванову, ответил Лешка.
– И все живы? Все, все? – не верил, с подозрением заглядывал другу в глаза Иванов.
– Целехоньки. Что ты на меня так смотришь?
– А письма ты мне от них не привез?
– Рехнулся? Кто мог знать, что мы встретимся.
– Фу, черт, и правда рехнулся. Так живы, да? А я уж думал… Письма пишу – не отвечают, мать одного нашего хотела им мой адрес сообщить – молчат. Решил, что хана им. Пойдем посидим где-нибудь, ты расскажешь, как они без меня жили, как вам спастись удалось, когда они уехали. Фашисты ведь перед отступлением и расстреливают, и с собой угоняют, и дома сжигают, чтобы нашим солдатам обогреться было негде.
Все оказалось очень просто: когда бои приблизились к Телепнево, все ушли в леса и вернулись после освобождения. Тут понятно, а вот как Лешка попал в его роту? В армию его должны, конечно, призвать, но мог Лешка оказаться и в другом полку, и в другой дивизии, и даже на другом фронте. Попал бы в первый батальон, и черт знает когда бы увиделись, а может быть, и совсем не встретились. Он позвал друга посидеть, а сам то и дело вскакивал, снова садился, удивлялся, как складно все получилось, радовался, что видит Лешку, что живы и невредимы мать и сестренки. Говорил громко, размахивал руками и не замечал, как завистливо смотрит Лешка на его автомат, на сумку с противогазом и с недоумением на него самого, бесконечно восклицавшего: «Правда?
Так и было? Надо же! Ну как хорошо! Как ты меня обрадовал! Может, я сплю? Ущипни меня, Лешка! Ущипни – не бойся».
– Не писали мои, как доехали? А отец не нашелся? От него письмо не приходило?
– Гри-ша, он-то как мог знать, что вас к нам выселяли?
– Да, да. Совсем сдурел. Ничего не соображаю. Ты просись в наш взвод, в третий. Лейтенант у нас зверь, но ребята хорошие.
Письмо в Валышево написал в тот же вечер. Все, что можно, не выдавая военной тайны, о себе сообщил, а вот как дать знать матери, где находится, сообразить не мог. Помог старый солдат:
– Тебя как звать-то?
– Гришкой… Григорием.
– Вот и напиши: «Недавно за Порховом встретил Гришку. Поговорили с ним, вас повспоминали и т. д.». Я себя и под Тихвином «встречал», и в Ленинграде, и недалеко от Новгорода. Цензура такие штучки пропускает, а родные всегда знают, где в случае чего мою могилу искать надо.
Упоминание о могиле Гришка мимо ушей пропустил – не представлял пока, что его могут убить, – а дельным советом воспользовался. Ответ не приходил долго. Написал еще одно письмо, покороче, третье хотел вдогонку посылать, как почтальон вручил первый ответ. Короткий, на одной страничке. Настя писала, что все остались живы, чего и ему желают. Его сруб немцы обложили дерном и сделали из него дзот, когда драпали, все осталось в целости. В нем и поселились. В дзоте тепло, крыша не протекает. «Лучше всех живем, – писала Настя. – Мальчика вот только не дали увезти, оставили в телепневском колхозе. Скучаем по нему страшно и по тебе тоже. Мамка говорит, чтобы ты себя берег и, когда стреляешь, голову сильно не высовывал.»