Текст книги "Биография Л Н Толстого (Том 4)"
Автор книги: Павел Бирюков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
2) предметы опытные, естествознание;
3) предметы математические.
Затем следуют 3 отдела искусств:
а) Искусство словесное (сюда относится и изучение языка);
б) искусство пластическое;
в) музыка.
Наконец, 7-м отделом он считает обучение ремеслам (физическому труду, земледелию, вообще производству материальных предметов, необходимых для жизни).
Все эти мысли набросаны им в письме, по его собственному выражению, как программа программы. Он не настаивает на их полноте, оставляет свободу их разработки в подробностях на практике; но нельзя не согласиться со смелостью и плодотворностью постановки этого вопроса о свободной трудовой школе.
Впоследствии Л. Н-ч еще немного обработал это письмо к нам, и в таком виде оно было издано сначала "Свободным словом" за границей, а затем и вошло в полное собрание его сочинений под названием "Письмо о воспитании к П. Б.".
Несмотря на слабость здоровья, деятельность Л. Н-ча была многообразна. Дневники его продолжают блистать чудными мыслями. Так, 8 апреля он записывает:
"Есть религиозные люди, которые относятся пренебрежительно и даже отрицают заботу людей о своем теле, а также и всякую профессиональную деятельность. Это неверно. Человек лучший не может всегда служить Богу. Бывают периоды равнодушия, усталости. И тогда, человек может и должен исполнять профессиональное дело – шить, строгать, учить и т. п., только бы дело это не было противно Богу. Не может человек и всегда служить людям профессиональным делом: бывают периоды усталости, и тогда пускай он служит себе: ест, спит, веселится. Только бы это служение себе не мешало и не было противно служению Богу. Не пренебрегать надо этими периодами усталости, неспособности служения Богу, а организовать их так, чтобы они нисколько не мешали служению Богу".
Около этого же времени он записывает такую мысль:
"Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь".
Мысль эта очень интересна тем, что обличает Л. Н-ча в так называемых "противоречиях", на которые так любили указывать люди, недостаточно глубоко понимавшие Л. Н-ча.
Действительно, нет ничего легче, как обличить Л. Н-ча в противоречии по этому поводу.
В "Исповеди" Л. Н-ч говорит, что ему очень тяжело было "вилять" в своей педагогической деятельности, воевать с помещиками во время своего "посредничества", и он так устал от всей этой лжи и телом и духом, что бросил все и уехал на кумыс отдыхать и жить животной жизнью.
О своей деятельности на пользу голодающих он писал друзьям своим, что она ужасна, полна греха; и в одном письме выразился даже так: "я занят распределением "блевотины богачей".
И вот через много лет он пишет, что только эти занятия были счастливым временем его жизни.
И это весьма понятно. Эти деятельности действительно тяжелы, и много встречается в них такого, что трудно переносить таким впечатлительным натурам, как Лев Николаевич. Но ведь он сам шел на них под влиянием самых благородных чувств и работал с самоотвержением. С течением времени тяжелые впечатления сгладились, и осталось впечатление о счастливых днях, проведенных в труде на общее дело.
В мае и июне Л. Н-ч продолжал прихварывать, что, впрочем, не мешало ему заниматься своим обычными делами. Одно из обычных дел его было ходатайство за преследуемых. И вот 6 мая он пишет Святополку-Мирскому письмо "об облегчении участи Максима Горького". Письмо это очень характерно.
"Ваше сиятельство, ко мне обратились жена и друзья А. М. Пешкова (Горького), прося меня ходатайствовать перед кем я могу и найду возможным о том, чтобы его, больного, чахоточного, не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном, как мне говорят, по антигигиеническим условиям нижегородском остроге. Я лично знаю и люблю Горького не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека. Хотя я и не имею удовольствия лично знать вас, мне почему-то кажется, что вы примете участие в судьбе Горького и его семьи и поможете им насколько это в вашей власти.
Пожалуйста, не обманите моих ожиданий и примите уверения в совершенном уважении и преданности, с которыми имею честь быть вашим покорным слугою.
Лев Толстой".
8 мая Л. Н. с семьей переехал в Ясную. Дневники его все так же блещут мудростью. Частые так называемые "беспорядки" того времени наводят его на такую мысль:
"Когда я сижу на другом и езжу на нем, то это – порядок. Когда же этот другой хочет выпростаться из-под меня, то это беспорядок".
Далее он вспоминает исторический ход своих мыслей:
"Отыскивая причину зла в мире, я все углублялся и углублялся. Сначала причиной зла я представлял себе злых людей, потом дурное общественное устройство, потом участие в насилии тех людей, которые страдают от него, войско, потом отсутствие религии в этих людях и, наконец, пришел к убеждению, что корень всего – религиозное воспитание. И потому, чтобы исправить зло, надо не сменять людей, не изменять устройство, не нарушать насилия, не отговаривать людей от участия в насилии и даже не опровергать ложную и излагать истинную религию,– а только воспитывать детей в истинной религии".
Общее состояние его здоровья заставляет его жену высказать в письме к своей сестре Т. А. Кузминский такие тревожные мысли:
"...Ты спрашиваешь о Левочке. Мне грустно тебе и отвечать на это, так как я должна тебе писать правду. Он этот год вдруг совсем постарел, исхудал, упал силами, постоянно чем-нибудь хворает. То болят ноги, встать с места больно, то руки болят, сводит пальцы; то желудок не варит. Иногда всю ночь стонет: ревматизмы ли это, или перерождение артерий, или плохое кровообращение – трудно узнать. Ему теперь делают соленые горячие ванны, и пьет он воды. Верхом не ездит, ходит мало, ест очень осторожно".
В июне он съездил еще погостить к своей дочери Татьяне Львовне в Кочеты и, возвращаясь оттуда, почувствовал еще большую слабость. Его друг, П. А. Буланже, так рассказывает подробности этого путешествия. П. А. служил на жел. дороге и, когда Л. Н-ч путешествовал, старался всегда облегчить ему путь, предоставляя какие-нибудь удобства или комфорт, что было не всегда легко сделать, так как Л. Н-ч. всегда упорно отказывался от всяких льгот. Так было и этот раз:
"Путешествие Л. Н-ча,– рассказывал П. А. Буланже в своих воспоминаниях,– от Кочетов до станции железной дороги было очень тяжело и мучительно. Ввиду того, что ехать в экипаже было очень болезненно, Л. Н-ч предпочел пойти на станцию пешком, выйдя заблаговременно. Провожатого он отказался взять, не желая стеснять других, и, расспросив дорогу, пустился в путь. Но, пройдя часа полтора, он устал и, кроме того, желая взять прямое направление, которым он сократил бы версты 3-4, сбился с дороги. Наступали сумерки. Лев Николаевич карабкался с холма на холм, терял силы, видел, что сбивается совсем с первоначального направления. Спустилась ночь, и невдалеке от себя Л. Н. услышал лай собак, он направился туда и нашел пастухов на заброшенном хуторе. Здесь он узнал, что значительно отклонился от дороги, что до станции еще верст шесть. Тогда он стал просить достать где-нибудь лошадь,– лошади не было. Не возьмется ли кто-нибудь проводить его до станции или, по крайней мере, вывести на дорогу? Никто не соглашается, боятся – в этой местности много волков, и рисковать выходить в эту темень никто не хотел. Указали направление, и с Богом.
В темную ночь, усталый уже, не зная дороги, но полагаясь на свои старые охотничьи привычки, Лев Николаевич пустился в путь, снова взбираясь и спускаясь по холмам. Наконец, ноги его нащупали наезжую дорогу. Он остановился и сориентироваться в темноте. Видно было, что он напал на скрещение нескольких дорог. Куда теперь было идти? Зная, что земство в этой местности ставило на перекрестках дорог столбы с надписями направлений, он нащупал столб, но надпись прочесть нельзя было. К счастью, оказались в кармане спички и, зажегши спичку, .Лев Николаевич узнал, наконец, куда надо было идти.
Пройдя немного по найденной дороге, Лев Николаевич услыхал стук экипажа по дороге и стал ждать, надеясь, что ехавший подвезет его к станции. Оказалось, что это везли на станцию его же багаж, и, сев на линейку, он "благополучно" добрался через полчаса до станции. Измучен он был ужасно. Разболелся живот от тряски, все болело. Отправившись в уборную на станции, он к тому же как-то неловко облокотился на дверь с блоком, палец попал в дверную щель, и дверь с тяжелым блоком захлопнулась и размозжила палец. Ко всей усталости и прежним болям прибавилась еще мучительная боль раненого пальца. Перевязку сделали уже через несколько станций, в Орле.
Как я и предполагал, Лев Николаевич не поехал в 1-м классе, и его уговорили, чтобы после всех перенесенных трудностей в пути он поехал хотя бы во втором классе. Но и тут ехать было очень неудобно, как рассказывала сопровождавшая его Игумнова. Вагон был полон, спинки для спанья были уже приподняты, осталось несколько, мест внизу, и Лев Николаевич кое-как примостился на одном из таких мест в ногах у лежавшей на диване дамы, сгорбившись в этой дыре с поднятой над ним спинкой дивана. Об отдыхе, разумеется, не могло быть и речи. Кроме того, лежавшая пожилая, но молодящаяся дама самым пошлым образом кокетничала с сидевшим напротив господином. Было очень накурено, душно и гадко.
– Но,– рассказывала Игумнова,– мы терпеливо к этому относились, получив в Орле вашу телеграмму и зная, что нам осталось терпеть всего часа полтора.
Когда Лев Николаевич вошел в ожидавший его вагон, я был поражен происшедшей в нем переменой. Видимо, он сильно страдал, но, как и всегда, не показывал этого. С удовольствием разделся он, снова промыли и перевязали раненый палец, и тотчас же он ушел и лег в своем отделении.
Наш вагон отцепили в Ясенках, и Лев Николаевич мог провести спокойно остаток ночи, хотя, как оказалось, он не спал. Рано утром мы перевезли его, больного, в Ясную Поляну".
Сказался ли данный случай, или вообще болезнь уже прокрадывалась ко Льву Николаевичу, но последующие известия о нем из Ясной Поляны были самые тревожные.
И вскоре Л. Н-ч слег в постель.
Вот что писала об этой болезни С. А. своей сестре 11-го июля:
"...Очень болен Левочка. У него сделалась лихорадка, два вечера был жар. И это имело такое дурное влияние на его сердце, что оно совсем отказывается служить. Хинином остановили на сегодня лихорадку, сейчас 8 час. вечера и жару нет. Но температура утром была 35,9, а пульс 150. Это считается очень дурным признаком. Доктор живет неотлучно до завтра вечера, и говорит, что завтрашний день все решит. Если сердце угомонится, то Левочка может на этот раз встать; но во всяком случае жить долго не может. Съезжаются понемногу дети...
...Я не верю и не могу еще верить, что Левочка плох,– продолжает Софья Андреевна.– Сколько раз я пугалась, и каждый раз все обходилось хорошо. Но на меня нашло какое-то оцепенение, я точно пришибленная хожу, все отупело и остановилось во мне. Иногда сижу или лежу ночью возле него, и так хочется ему сказать, как он мне дорог и как я никого на свете так не любила, как его. Что, если когда внешне – наваждением каким-то – я и была виновата перед ним, то внутренне крепко сидела во мне к нему одному серьезная, твердая любовь, и никогда, ни одним движением пальца я не была ему неверна. Но говорить ничего нельзя, волновать его нельзя, и надо самой с собой сводить эти счеты 39-летней, в сущности, очень счастливой и чистой брачной жизни, но с виноватостью, что все-таки не вполне, не до конца мы делали счастливыми друг друга.
Все это я тебе пишу как другу, как одной из тех, которые и любили, и понимали нас, и мне хотелось просто свое тяжелое сердце излить кому-нибудь. Если будет хорошо – слуху не будет, а если конец – то весть облетит скоро весь мир".
Марья Львовна в письме ко мне подробно описывает ход этой болезни:
"Когда папа проснулся, он позвал меня к себе и сказал, что всю ночь не спал от болей в груди и боку, и что чувствует себя нехорошо. Папа все-таки встал, обедал с нами, был в одном из своих чудных настроений, знаете – этой особенной задушевной разговорчивости. Обо многом говорили, самом интересном и важном, и так нам всем было хорошо вместе, тихо и радостно. Вечером у папа сделался жар. Ночь он спал хорошо и утром встал совсем свежий и говорил, что совершенно здоров. Но вот тут утром, измеряя температуру, я обратила внимание на то, что говоря со мной, он точно задыхался. Но я приписала это тому, что тема разговора его могла взволновать. Я пощупала пульс и тут увидала, что пульс очень быстр и неровен. Но папа так был свеж после хорошей ночи, что не обратил на это внимания и сошел вниз одеваться. После завтрака я пошла, на деревню к больным, со мной пошли Колечка Ге, мой муж и живущая у нас девушка. Идя назад, мы встретили папа и издали пошли за ним; чтобы не мешать его уединению, а вместе с тем быть около него. Он пошел по направлению к шоссе и, дойдя до первой горки, вдруг остановился. Мы его догнали, и он говорил, что с ним что-то сделалось очень неприятное, сердце билось, пот выступил, и пульс уже здесь делал какие-то необыкновенные скачки и остановки. Мы тихо пошли с ним, и у угла он сел отдохнуть, и ему все было очень плохо. До дома он добрался с большим трудом и лег. К обеду опять стало лучше, и он пришел к нам на террасу обедать. Тут приехал тульский поп, который часто к нему ездит, очень неприятный, кажется, хитрый человек (мне кажется, что он что-то вроде шпиона). Папа с ним стал говорить, взволновался и стал говорить ему, что он дурно делает, что ездит к нему, что он, вероятно, подослан и т. п. Этот разговор был ему тяжел, и он опять почувствовал себя хуже. Вечер все-таки он опять провел с нами. Ночью вернулась мама, ему опять было плохо, был жар; и рано утром послали за доктором в Тулу, потом за калужским и потом за московским. Тут наступили эти три дня умиранья. Все время пульс 150, такая слабость, что надо было на руках его перекладывать. Мы выписали всех: Сережу (Илья случайно был здесь), Таню, Мишу, дали знать в Швецию Леве – все сидели и прямо ждали конца, и в это время он был так возбужден мыслями, что это его даже тяготило,– он все просил записывать отдельные мысли о болезни, о смерти, о пространстве и времени, о вечной жизни и т. п. Говорил, что ему очень хорошо. Он говорил, что это подали лошадей, чтобы ехать, и что экипаж очень удобный, потому что сознание ясное. Был так добр, ласков и умилителен со всеми. Эти три дня давали кофеин, strofant, кофе, вино, хину. Сегодня первый день он не принимал никакого лекарства и приблизительно 5 или 6 дней с нормальным пульсом. Доктора считают, что это припадок грудной жабы, вызванный болезнью, которой он болел зиму и которая у него была еще здесь весной. Возвращение подобного припадка всегда может привести к концу".
Во время болезни, чувствуя приближение смерти, Л. Н-ч так характеризовал свое состояние: "Карета подана". В другой раз он говорил: "Остановился на перепутье. И мне одинаково приятно, куда бы меня ни повезли: в продолжение этой жизни или к началу новой". Подобное же сравнение он употреблял и в письме к своему брату Сергею Николаевичу, которому писал между прочим, оправившись от самого тяжелого приступа болезни:
"Когда, как мы с тобой, так близко к переезду через главный перевал, все отношения в этом мире теряют свою важность, и важны только все более и более устанавливающиеся отношения с Богом. Так по крайней мере у меня, и особенно сильно было во время болезни. Этого же желаю очень сильно тебе. Верно, оно и есть.
Мне во время всей моей болезни было очень, очень хорошо, одно смущало и смущает меня, что так ли это было бы, если бы за мной не было такого облегчающего болезнь, боли ухода. Если бы я лежал во вшах на печи с тараканами под крик детей, баб и некому бы было подать напиться. Теперь мне совсем хорошо, только слабость. Хожу, но не схожу вниз и продолжаю писать то, что мне кажется нужным.
...У меня теперь чувство, как будто на последней станции от того места, куда я еду не без удовольствия, по крайней мере, наверное, без неудовольствия.– Нет лошадей, и надо дожидаться, пока приедут обратные или выкормят. И на станции недурно, и я стараюсь с пользой и приятностью провести время. Кстати отдохнешь, почистишься, и веселей будет ехать последний перегон".
Интересна запись того времени С. А-ны, в ее дневнике; в ней ярко выражаемое стремление Л. Н-ча к поддержанию дружной любовной атмосферы в семье. И с какой радостью отвечала на это Софья Андреевна:
"Сегодня он мне говорил: "я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка".
Потом он задумался и прибавил: "Еще многое есть и хотелось бы сказать людям". Когда дочь Маша принесла ему сегодня только что переписанную Н. Н. Ге статью Льва Николаевича последнюю, он обрадовался ей, как мать обрадовалась бы любимому ребенку, которого ей принесли к постели больной, и тотчас же попросил Н. Н. Ге вставить некоторые поправки, а меня попросил собрать внизу в его кабинете все черновые этой статьи, связать их и надписать: "черновые последней статьи", что я и сделала.
Вчера утром я привязываю ему на живот согревающий компресс, он вдруг пристально посмотрел на меня, заплакал и сказал: "Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя..."
И голос его оборвался от слез, и я целовала его милые, столь знакомые мне руки и говорила ему, что мне счастье ходить за ним, что я чувствую всю свою виноватость перед ним, если не довольно дала ему счастья, чтобы он простил меня за то, чего не сумела ему дать, и мы оба, в слезах, обняли друг друга, и это было то, чего давно желала душа моя – это было серьезное, глубокое признание наших близких отношений всей 39-летней жизни вместе... Все, что нарушало их временно, было какое-то внешнее наваждение и никогда не изменяло твердой внутренней связи самой хорошей любви между нами".
Наконец я получил утешительные известия от С. А-ны. Она мне писала между прочим от 19 июля: "Чуть-чуть не угасла всем нам дорогая жизнь. Но теперь, слава Богу, Л. Ник. хорошо поправляется и опять работает. На осень доктора посылают нас в Крым, куда поедут с нами все три дочери. Тепло хорошо действует на Льва Николаевича, и 4 доктора советовали ему продлить действие тепла подольше".
Интересно, как о своей болезни думал сам Л. Н-ч. Оправившись, он записывает в дневнике:
"16 июля, Я. П., 1901 г. Больше месяца не писал. Был тяжело болен с 27-го июня, хотя и перед этим недели две было нехорошо. Болезнь была сплошной духовный праздник, и усиленная духовность и спокойствие при приближении к смерти, и выражение любви со всех сторон... Кончил "Единственное средство". Не особенно хорошо, слабо".
Синод своим отлучением значительно расширил популярность Л. Н-ча. Его взгляды проникли и на Восток, и вот он получает письмо от индуса Рамазешна, которому отвечает. Письмо Л. Н-ча так характерно, что мы его приведем здесь целиком.
"Благодарю вас за ваше интересное письмо. Я совершенно согласен, что ваша нация не может принять того решения социального вопроса, которое предлагает ей Европа и которое, в сущности, не есть решение. Общество, или собрание людей, основанное на насилии, не только в первобытном состоянии, но в очень опасном положении. Связь, соединяющая такое общество, всегда может быть порвана, и общество может постигнуть большое несчастие. Все европейские государства именно в таком положении. Единственное решение социального вопроса для разумных существ, одаренных способностью любить, состоит в уничтожении силы и в организации общества, основанного на взаимном уважении и разумных принципах, добровольно принимаемых всеми. Такое состояние может быть достигнуто только развитием истинной религии. Под словами истинная религия я разумею основные принципы всех религий, которых суть: 1) сознание божественной сущности человеческой души и 2) уважение к ее проявлению.
Ваша религия очень древняя и очень глубока в своем метафизическом определении отношений человека к духовному. Все – к Атман; но я думаю, что она искажена в своем нравственном, т. е. практическом применении к жизни вследствие существования касты. Это практическое применение к жизни, насколько мне известно, было сделано джайнистами (Jainism), буддистами и некоторыми другими сектами, как Кабир Панчис, в которой основным правилом служит святость жизни и, следовательно, запрет лишать жизни какое-либо живое существе, особенно человека.
Все то зло, которое вы испытываете,– голод, а еще важнее унижение вашего народа фабричной жизнью, будет продолжаться, пока ваш народ соглашается идти в солдаты (сипаи). Паразиты питаются только нечистыми телами. Ваш народ должен сохранять нравственную чистоту, и в какой степени он чист от убийства или готовности к нему, в такой степени он будет свободен от того режима, от которого он теперь страдает. Я совершенно согласен с вами, что вы должны быть благодарны англичанам за все, что они для вас сделали, за ваше благосостояние, и что вам следует помогать им во всем, что ведет к цивилизации вашего народа; но вам не следует помогать англичанам в их управлении насилием и ни под каким видим не участвовать в организации, основанной на насилии. Поэтому мне кажется, что долг каждого образованного индуса состоит в том, чтобы уничтожить все старые суеверия, которые скрывают от масс принципы истинной религии, т. е. сознание божественной сущности человеческой души и уважение к жизни каждого живого существа без исключения, и в том, чтобы распространять их как можно больше.
Мне кажется, что эти принципы подразумеваются, если не действительно заключаются, в вашей древней и глубокой религии и требуют только развития и снятия с них того покрова, который их скрывает. Мне кажется, что только такой образ действия может освободить индусов от тех несчастий, которым они подвергаются, и может быть самым действительным средством для достижения той цели, к которой вы стремитесь".
И вот в то время, как из дальних стран летят к Толстому выражения сочувствия, свои доморощенные охранители стараются затмить своим усердием даже постановление "смиренных". Такою несколько странною смелостью отличилось 1-е московское общество трезвости.
На годичном собрании общества, после обычного чтения отчетов и выборов, было прочитано заявление одного из членов, портного Ворсуняка, требовавшего не более, не менее, как исключения из общества его почетного члена, графа Л. Н. Толстого. Параграф 4-й устава общества гласит: "Членами общества могут быть лишь лица православного вероисповедания". А граф Толстой – указывалось в заявлении,– согласно постановлению святейшего синода, временно отлучен от церкви и потому православным считаться не может. Ворсуняка поддержали 2-3 человека и между ними мелочной торговец Замятин.
– Не знаем мы Толстого,– заявил он,– и знать его не хотим! И зачем только гг. интеллигенты навязали нам его?
Таким образом, общество трезвости вступило в борьбу не только с пьянством, но и с интеллигенцией. Заключение председателя было таково:
– Гг.,– сказал он,– мы не миссионерское братство! В рамки нашей мирной работы на пользу людскую не входит обязанность критиковать религиозные убеждения сочлена, искренно преданного одной с нами задаче: искоренению пьянства. Правда, бывали случаи, когда высшая администрация или полиция указывали обществу, что необходимо исключить того или другого заведомо неблагонадежного члена. Относительно графа Л. Н. Толстого таких указаний нам не было. И в самом нашем уставе, за исключением спорного 4, нет никаких указаний на возможность исключения сочлена из-за тех или иных его религиозных убеждений.
Итак, председатель был на стороне закона, но некоторые члены стали на иную почву. После речи председателя поднялся священник о. Лебедев и заявил:
– Если Лев Толстой остается в числе членов настоящего общества трезвости, я и все остальные лица духовного звания выходим из состава, так как пребывать в единении с человеком, осужденным высшею духовною властью считаем невозможным.
Это решительное заявление придало прениям крутой оборот, и результатом их было такое постановление:
"Заслушав заявление членов 1-го московского общества трезвости: портного Ворсуняка, лавочника Замятина, священника Лебедева и других, об исключении графа Л. Н. Толстого из числа почетных членов общества ввиду состоявшегося постановления св. синода о временном отлучении помянутого Л. Толстого от православной церкви, общее собрание, приняв во внимание 4 своего устава, пришло к заключению, что граф Л. Н. Толстой после вышеприведенного постановления св. синода не может подходить к указанному в 4 составу членов общества. В виду сего дальнейшее пребывание Л. Н. Толстого в числе членов общества является нежелательным. Но также нет в уставе и указаний относительно порядка исключения почетных членов общества из состава его членов. Посему постановлено: представить настоящее дело на усмотрение его императорского высочества, августейшего генерал-губернатора города Москвы, великого князя Сергея Александровича, с приложением письменного заявления портного Ворсуняка и покорнейшей просьбой: за неимением у членов общества, на основании статей устава, фактического права своею властью исключить почетного члена Л. Н. Толстого, дозволить исходатайствовать надлежащее распоряжение об исключении Л. Н. Толстого административною властью". Это постановление подписано собственноручно всеми присутствующими.
Летом, в июле, Л. Н-ча посетили его французские друзья, Шарль Саламон и Поль Буайе.
Переписка, Л. Н. все увеличивается.
Румынская королева Наталья, носившая, как известно, литературный, псевдоним Кармен Сильвы, посылает ему свои сочинения при восторженном письме. Л. Н-ч так отвечает ей:
Кармен Сильве.
"Милостивая государыня, я вам очень благодарен за письмо, которое вы были так добры написать мне. Одобрение людей, находящихся на двух противоположных концах общественной лестницы, мне особенно ценно, так как подобное одобрение более, чем что-либо иное, позволяет верить, что христианские идеи, истолкователем которых я старался быть, суть идеи истинные, т. к. они отвечают потребностям человеческой души, несмотря на разность условий, в которых она находится.
Я еще не получил книги, которую вы мне посылаете. Вперед благодарю вас за нее. Зная возвышенные и гуманитарные идеи Кармен Сильвы, я уверен, что прочту ее с большим интересом.
Повторяя вам мою благодарность, прошу вас, милостивая государыня, принять уверение в моем совершенном почтении.
Лев Толстой".
Отлучение не только привлекло ко Л. Н-чу сочувствие всего просвещенного мира, но растревожило и взволновало многих лучших представителей той же церковной среды.
В августе этого года Л. Н-ч получил сочувственное письмо от православного священника Тихона, выражающего согласие со Л. Н-чем в его понимании учения Христа. Отвечая ему, Л. Н-ч говорит, что это уже письмо четвертого священника, и радуется, что духовный свет проникает и в их среду. Вместе с тем Л. Н-ч указывает ему, что если он согласен с ним в понимании учения Христа, то он не может оставаться священником. И затем намечает два исхода для священника, познавшего истину:
"Лучший выход из этого положения, героический выход, по-моему, тот, чтобы священник, собрав своих прихожан, вышел к ним на амвон и вместо службы и поклонов иконам поклонился бы до земли народу, прося прощения у него за то, что вводил его в заблуждение. Второй выход тот, который избрал лет 10 тому назад замечательный человек, покойник, знакомый мне, из Вятской семинарии священник Аполлов, служивший в ставропольской епархии. Он заявил архиерею, что не может по изменившимся взглядам продолжать священствовать. Его вызвали в Ставрополь, и начальство и семейные так мучили его, что он согласился вернуться на свое место. Но, пробыв меньше года, не выдержал и опять отказался и paccтригcя. Жена оставила его. Все эти страдания так повлияли на него, что он умер, как святой, не изменив своим убеждениям и, главное, любви".
Главное для Л. Н-ча – это искренность, признание своей слабости, греха, без оправдания его какими бы то ни было ухищрениями ума.
"Священник,– говорит он далее,– понимающий истинно христианское учениe и остающийся священником, поступает дурно, и это он должен знать и чувствовать и страдать от этого. То же, как он поступает, это его дело с Богом, о котором мы, посторонние, судить не можем".
За православным священником обращается ко Л. Н-чу с выражением сочувствия и протестантский пастор из Франции.
Л. Н. отвечает ему:
"Милостивый государь, я только что получил ваше письмо и я благодарю вас за чувства, которые вы в нем выражаете мне. Я вам также благодарен за цитаты, которые вы делаете из Огюста Сaбaтье. Я очень сожалею, что знаю этого выдающегося человека только по имени и по слухам. Цитаты, которые вы приводите о его способе понимания христианства, доказывают мне, что я должен быть в полном единении наших мыслей и чувств с ним и с вами и со всеми теми, кто разделяет эти идеи. Есть, впрочем, пункт, на котором я рacxoжycь с вами. Это ваша идея о необходимости церкви, а следовательно, и пасторов, т. е. людей, облеченных известным авторитетом. Я не могу забыть стих 8 и 9 XXIII главы Матфея, не потому, что это евангельский текст, а потому, что это для меня истина вполне очевидная, что не должно быть ни пасторов, ни учителей, ни руководителей между христианами. И что именно это нарушение евангельского закона почти уничтожило значение проповеди истинного xpиcтианства до настоящего времени. Для меня основная идея христианства есть восстановление непосредственных отношений между Богом и человеком. Всякий человек, который хочет поставить себя на место посредника в этих отношениях, мешает тому, кем он хочет руководить, стать в непосредственное общение с Богом и, что хуже всего, сам совершенно удаляется от всякой возможности христианской жизни. По-моему, это верх гордости, т. е. грех, наиболее удаляющий от Бога,– сказать себе, что я могу помочь другим жить хорошо и спасти их душу. Вce, что может сделать человек, старающийся следовать христианскому учению,– это стремиться совершенствоваться насколько возможно (Матф. V. 48), направить на это усовершенствование все свои силы, всю свою энергию. Это единственное средство влиять на своих ближних, помочь им на их пути к благу. Если есть церковь, никто не знает пределов ее, ни того, состоит ли он ее членом. Все, чего может желать и на что может надеяться человек, это быть ее частью, но никогда никто не может быть уверен в этом, и еще менее можно предположить в себе право и возможность направлять к этому других.