Текст книги "Биография Л Н Толстого (Том 4)"
Автор книги: Павел Бирюков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Прощаясь с Гусевым, я расплакался, но не от жалости к тому, что постигло Гусева. Жалеть его я не мог потому, что знал, что он живет той духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, а расплакался от умиления при виде той твердости, доходившей до веселости, с которой он принимал все, что случилось с ним.
И этого-то человека,– доброго, мягкого, правдивого, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе,– этого человека хватают ночью, запирают в тифозную тюрьму и ссылают в какое-то только потому известное ссылающим его людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни.
Еще поразительнее был тот повод, по которому схвачен и посажен в тюрьму и должен быть сослан Гусев. Повод выставлен тот, что Гусев распространяет революционные книги. Но Гусев во все то время – два года,что жил со мной, не только не распространял никаких революционных книг, но никогда не имел и не читал их и всегда относился к таким книгам отрицательно. Если же, исполняя мои поручения, посылал по почте и выдавал на руки какие-либо книги, то это были не революционные, но мои книги. Мои же книги могут казаться и дурными, и неприятными людям, но ни в каком случае не могут быть названы революционными, так как в них самым определенным образом отрицается всякая революционная деятельность, вследствие чего книги эти всегда и осуждаются, и осмеиваются всеми революционными органами. Так что обвинение Гусева в распространении революционных книг не только неверно, но не имеет подобия какого-либо основания".
Говоря затем о нецелесообразности этой меры как по отношению к Гусеву, которого она не исправит и не обезвредит, так и по отношению к нему, Льву Николаевичу, он заключает так:
"И потому, в чем и состоит главная цель этого моего заявления, я опять просил бы тех людей, которым неприятно распространение моих мыслей и моя деятельность, если уже никак не могут оставаться спокойными и во что бы то ни стало хотят употребить насильственные меры против кого-нибудь, то употребить их никак не против моих друзей, а против меня – единственного и главного виновника появления и распространения этих неугодных им мыслей.
Все это я высказал по отношению к Гусеву и ко мне. Но дело, которое вызвало это мое заявление, имеет еще другое, более важное значение, относящееся не ко мне и Гусеву, а к тому духовному состоянию, в котором находятся люди, совершающие такие дела, как то, которое совершено над Гусевым.
Все мы знаем про то, что совершалось эти последние годы и продолжает совершаться теперь в России. Про все это страшно и не хочется говорить. Жалко всех тех погибших и погибающих и озлобляемых людей в ссылках, в тюрьмах, со злобой и ненавистью умирающих на виселицах, но нельзя не жалеть и тех несчастных. которые совершают такие дела, а главное – предписывают их.
Ведь сколько бы ни уверяли себя эти люди, что они делают это для блага общего, сколько бы ни одобряли и ни восхваляли их за эти дела такие же, как они, люди, как бы ни старались они сами задурманить себя всякими заботами и увеселениями, они – люди и большею частые добрые люди и чувствуют и знают в глубине души, что они поступают дурно, что, делая такие дела, губят то, что дороже всего на свете – свои души, захлопывают для себя дверь от всех истинных и лучших радостей жизни.
И вот этим-то людям мне по случаю ничтожного для Гусева и меня события хотелось сказать: подумайте о себе и своей жизни, о том, на что вы тратите данные вам богом духовные силы. Загляните себе в душу, пожалейте себя".
Вскоре после высылки Гусева Л. Н-ч собрался навестить также высланного своего друга Черткова, жившего в Крекшине, имении своего дяди Пашкова, недалеко от Москвы, по Брянской дороге.
Для этого надо было приехать в Москву, где Л. Н-ч не был уже 8 лет. Перед отправлением к Черткову Л. Н-ч провел ночь в Москве и на следующий день, побывав в музыкальном магазине Циммермана и прослушав там игру нового музыкального механического аппарата "Миньона", выехал к Черткову с Брянского вокзала.
У Черткова Л. Н-ч пробыл две недели, с 4 по 18 сентября.
С 18 на 19 Л. Н. провел опять в Москве и вечером посетил кинематограф, который не доставил ему удовлетворения.
Днем 19-го Л. Н. должен был снова отправляться в Ясную. Московская публика, узнавшая об этом, устроила Л. Н-чу шумную овацию. Заимствуем рассказ об этом из описания очевидца, сотрудника "Русского слова":
"На Курском вокзале еще более чем за час до отхода поезда, задолго до приезда Льва Николаевича начала собираться огромная толпа.
По мере приближения времени отхода поезда толпа все росла и росла.
Чуть не вся площадь перед Курским вокзалом была запружена.
Тут были представители всех слоев населения Москвы. Художники, артисты, журналисты, торговцы, рабочие...
И между ними в преобладающем количестве различная учащаяся молодежь.
Масса студентов и курсисток. В кружке журналистов стоят два депутата В. А. Маклаков и бывший секретарь второй Думы М. В. Челноков. Толпа все нарастала и дошла до нескольких тысяч человек.
Усердно работали фотографы и синематографисты, снимая отдельные группы ожидавших.
– Едет, едет...– послышалось вдруг в толпе.
Вдали из-за угла показалась коляска.
Часть толпы хлынула навстречу, моментально окружила коляску, загородив ей дальнейший путь.
Коляска остановилась сажен за 200 до подъезда к вокзалу – все вокруг было полно народу.
Моментально все, как один человек, сняли шляпы.
Раздалось громовое "ура". Кое-как начали понемногу очищать проезд, и коляска медленным шагом стала двигаться к вокзалу.
Лев Николаевич, сняв шляпу, с непокрытой головой сидя в коляске, приветливо раскланивался со всеми. Медленно подъехала, наконец, коляска к ступенькам вокзала.
Сопутствуемый с одной стороны Софьей Андреевной, с другой – В. Г. Чертковым. Л. Н. стал подниматься к дверям вокзала.
Нельзя описать той невообразимой давки, которая все возрастала вокруг Л. Н-ча и сопровождавших его лиц.
Творилось что-то невероятное, и казалось немыслимым пробраться внутрь вокзала.
Громкое, радостное "ура" не смолкало ни на одну минуту.
Кое-как, с большим трудом Л. Н. Толстой пробирается внутрь вокзала и в сопровождении неотстающей тысячной толпы выходит на перрон.
Устремившись из всех дверей и окон, публика в одно мгновение переполняет весь перрон Курского вокзала, со всеми его платформами. Мало того, размещаются в стоящих около поезда вагонах, на паровозах, на барьерах и т. д.
Поезд, в котором должен был ехать Лев Николаевич, стоял на третьей платформе. Начинает казаться, что пройти туда окруженному со всех сторон Льву Николаевичу будет невозможно.
– Цепь, цепь, господа... Устройте цепь,– слышатся голоса. Студенты и многие из толпы становятся шпалерами и, берясь за руки, устраивают цепь.
Наконец, Лев Николаевич со своими близкими приближается к поезду и идет к своему вагону между импровизированных шпалер.
"Ура" не смолкает и все усиливается.
Кое-как добираются до вагона второго класса.
Входят в вагон.
– Садитесь, садитесь скорее в купе и заприте его,– говорит кто-то.
В купе садятся Лев Николаевич, Софья Андреевна и В. Г. Чертков. Весь перрон и соседние платформы запружены. Из окон вагона видно море голов.
Теснее и теснее становится у открытого окна вагона, в который вошел Л. Н.
Минута, и Лев Николаевич выходит из своего купе и подходит к окну.
Приветствия и крики принимают грандиозные размеры.
Энтузиазм и подъем растут.
Через несколько секунд слышны крики;
– Тише, тише, господа... Лев Николаевич будет говорить...
С трудом удается сдержать крики и восклицания.
Наступает, наконец, тишина.
Обращаясь ко всем, Лев Николаевич говорит:
– Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей... Спасибо.
Слезы мешают ему говорить.
Со всех сторон раздается:
– Вам, вам спасибо...
Третий звонок. Поезд трогается.
– Спасибо, друзья, спасибо...– говорит из окна Лев Николаевич.
В ответ раздаются крики:
– Живите еще сто лет! Работайте на нашу пользу... До свиданья... до свиданья...
Лев Николаевич отвечает:
– До свиданья, если бог даст...
Общее "ура" провожает скрывающийся поезд".
Эти бурные проводы были и приятны, и тяжелы для Л. Н-ча. В дневнике он записал:
"Толпа огромная чуть не задавила. Чертков выручал. Я боялся за Соню и Сашу. Чувство опять то же, и неприятное сильней, потому что явно, что это уже чувство толпы".
В письме к другу он писал: "Эти проводы разбередили во мне старую рану тщеславия".
Все эти волнения, утомление путешествием довели Л. Н-ча до болезненного состояния. Уже в вагоне, при приближении к Щекину, окружающие его стали замечать в нем какие-то странные нервные симптомы, а когда он сел в экипаж и поехал в Ясную, начался бред, а потом глубокий обморок. На другой день Л. Н-ч оправился, и вскоре силы его снова восстановились.
27 сентября мне посчастливилось приехать в Ясную и провести со Л. Н-чем целую неделю.
Я записал тогда по своему впечатлению то, что мне пришлось пережить и что происходило вокруг Л. Н-ча; я привожу здесь существенную часть рассказа, напечатанного тогда же в "Русских ведомостях":
"Золотая осень. Мягкий, теплый, хрустально чистый воздух. Среди этой чудной природы, в этом году как-то особенно долго ласкающей людей яркими солнечными днями, в яснополянском доме протекает чистая, светлая, мягкая осень жизни Льва Николаевича Толстого.
Много волнений пришлось ему пережить в последнее время. И эти волнения не прошли даром и положили свой отпечаток утомления на его все еще сильную природу. Последнее радостное и в то же время беспокойное волнение проезда через Москву не прошло бесследно.
Л. Н-ч чувствует себя до сих пор еще несколько утомленным, вялым, замечает ослабление памяти и иногда зрения. Все это – признаки, которые должны заставлять людей, любящих его, особенно нежно и заботливо охранять его покой. А это, к сожалению, не всеми соблюдается. Правда, посетителей теперь немного; но корреспонденция притекает в изобилии: от 20 до 30 писем ежедневно, кроме газет, журналов, рукописей, книг и других бандеролей и посылок.
Услужливые охранители отняли у Л. Н-ча самого нужного ему помощника. Правда, его заменяет с любовью дочь Л. Н-ча со своей помощницей, но они едва успевают угнаться за необычайно производительной литературной работой Льва Николаевича, переписывая ему черновики нескольких новых произведений его, которые он ведет параллельно; а огромная переписка дает еще большую работу по упаковке, копировке и регистрации ответов Л. Н-ча. Вся эта работа совершается радостно, любящими руками, но иногда чувствуется потребность в помощи лишнего человека. Вопрос о замене Гусева очень трудно разрешим. Близость такого человека Льву Николаевичу делает его почти членом семьи, а такие люди не делаются по заказу.
Корреспонденция же, получаемая Л. Н-чем, не всегда приносит ему радость и удовлетворение. С каждой почтой половина, а иногда и больше, писем носят характер просительный. К Льву Николаевичу обращаются со всякого рода просьбами, иногда самого оригинального свойства. Много просьб о присылке денег, просьбы о прочтении рукописей начинающих авторов, просьбы о приискании мест, об определении на службу, о ходатайствах перед судом в гражданских, уголовных и политических процессах, просьбы о допущении кинематографических снимков и т. п. Просьбы часто совершенно физически неисполнимые. Но большая часть их пишется в трагическом, отчаянном тоне людей, прибегающих к единственному средству спасения, и потому не могут не волновать Л. Н-ча. Особенно тяжелы ему денежные просьбы – тяжелы тем недоверием, нежеланием понять его, которое выражается в них.
– Странные люди,– говорил мне с горечью Л. Н.,– ведь я уже много раз заявлял и устно, и письменно, и печатно, что у меня нет денег и я не могу помогать деньгами, а они все не унимаются. Ведь если я обманываю, то к такому обманщику нечего и обращаться за помощью. А если я не обманываю, то еще меньше повода обращаться ко мне.
Несколько раз Л. Н. порывался снова напечатать в газетах подобное заявление. Но это тяжело ему делать, и, быть может, моя заметка избавит его от этого.
Другого характера письма, хотя и заставляющие волноваться и страдать Л. Н-ча, но часто вызывают его на ответ.
Это – большой отдел писем, указывающий на душевный разгром так называемых интеллигентных людей нашего времени.
Современные течения мысли за последние 20-30 лет жизни русского общества загромоздили души людей сложными теориями, несбыточными надеждами, воздушными замками и всякого рода самонадеянными иллюзиями, и все это, как карточные домики, разрушилось при первом дуновении жизни. И на их месте осталась такая ужасная пустыня неудовлетворенности, раскаяния в растрате сил и сознания бесцельности существования, что вопли о помощи все чаще и чаще слышатся от раненых, лежащих на этом поле жизненной битвы.
Я думаю, что этим людям Л. Н-ч может помочь; но я бы дал молодым людям, обращающимся к нему, один совет, который, я думаю, продиктует им и их собственное разумное сознание, если они с заботливостью и любовью подумают о том человеке, к кому они обращаются за помощью.
Прежде чем писать ему, или идти к нему, или иным путем тревожить его, отнимать его дорогое время и силы, которые он тратит на благо всем нам, следует прочесть внимательно все, что он написал, обдумать и в одиночку, и сообща прочитанное, посоветоваться с людьми, уже сделавшими некоторые шаги на этом пути, и только уже в крайнем случае, при неразрешимых противоречиях, при использовании всего, что он дал уже нам, только тогда обращаться к нему...
Тяжелы для Л. Н-ча письма начинающих писателей, посылающих ему свои произведения в большом количестве, с просьбой прочитать и высказать свое мнение. Такие письма и рукописи приходят почти каждый день. Представьте себе Л. Н-ча, бросившего все работы свои и занятого перечитыванием присылаемых фолиантов, самого невозможного, наивного содержания и небрежных по форме.
Правда, все эти тяжести иногда искупаются письмами чутких, простых людей, непосредственно воспринимающих истину, по-детски радующихся увиденному ими светлому лучу и готовых идти на все, лишь бы этот блестящий луч освещал путь их жизни. Но опять-таки в противовес этим выражениям сочувствия, летящим со всех концов мира, является целая серия ругательных писем, наполненных всяческим сквернословием по адресу Льва Николаевича и свидетельствующих или о безумии, или о бессовестности их авторов. Л. Н-ч принимает эти письма с кротостью, смирением и, конечно, с сожалением о душевной темноте писавших.
Приходят также письма, имеющие общий интерес и стоящие опубликования.
Интересна также переписка Л. Н-ча с индусами. Сочинения его имеют для них большое значение. Недавно один из них сообщил Л. Н-чу о существовании в Трансваале индусского общества непротивленцев, почитателей Л. Н., для которых этот индус переводит и печатает на индусском языке сочинения Толстого. Это был известный теперь всему миру Ганди.
Ссыльные в Сибири просят его прислать книг религиозно-фило-софского направления.
Таково реальное всемирное влияние Л. Н. Толстого. Такова неустанная работа его все еще бодрого духа. Как дороги должны быть для нас, любящих Л. Н-ча, дни и часы его жизни и как нужно нам беречь его покой".
22 октября, гуляя по деревне и придя домой, Л. Н-ч записал свои впечатления в своем дневнике. Впоследствии он обработал эту запись в художественный рассказ. Но эта запись дневника ценна непосредственной свежестью и дает яркую картину душевных переживаний Л. Н-ча:
"Я пошел на деревню и испытал одно из самых сильных впечатлений. Поплакал. Были проводы ребят, ведомых в солдаты. Звуки большой гармоники залихватски выделывают "барыню", и толпа сопутствует, и голошение баб матерей, сестер, теток. Идут к подводам на конце деревни и заходят в дома, где товарищи. Все шестеро. Один женатый. Жена – городская, нарядная женщина с большими золотыми серьгами, с перетянутой талией, в модном, с кружевами платье.
Толпа – больше женщин, и, как всегда, снующих, оживленных, милых ребят, девчонок. Мужики идут около или стоят у ворот, со строгим, серьезным выражением лиц; слышны причитанья – не разберешь что, но всхлипывания и истерический хохот. Многие плачут молча.
Я разговорился с Василием Матвеевым, отцом уходящего женатого сына: поговорил о водке. Он пьет и курит. "От скуки". Подошел Аниканычев, староста, и маленький старенький человечек. Я не узнал. Это был рыжий Прокофий. Я стал указывать на ребят, спрашивать, кто это. Гармония, не переставая, заливалась. Все идем, на ходу спрашиваю у старичка про высокого молодца, хорошо одетого, ловко, браво шагающего.– "А этот чей?" – "Мой",– и старичок разрыдался, и я тоже. Гармония, не переставая, работала. Зашли к Василью. Он подносил водку. Баба резала хлеб. Ребята чуть пригубливали. Вышли за деревню, постояли, простились, ребята о чем-то посовещались, потом подошли ко мне проститься. Пожали руки, и опять я заплакал. Потом сел с Василием в телегу. Он дорогой льстил. "Умирайте здесь, на головах понесем". Доехали до Емельяна. Никого, кроме ясенских, нету. Я пошел домой. Встретил лошадь и приехал домой".
Через несколько дней он пишет трогательное письмо сосланному другу своему Гусеву. Все письмо это – крик живой любви:
"Милый, милый, дорогой друг Николай Николаевич, как ни близки вы мне были до того испытания, которому вы подпали, вы мне теперь еще ближе и дороже не только потому, что я чувствую свою вину, что все, что вы испытываете, по всей справедливости должен бы был испытывать я, но просто потому, что вы переносите и так хорошо переносите посланное вам испытание.
Не могу не чувствовать себя виноватым перед вами, так как те слова, которые ставятся вам в обвинение – мои слова, и мне надо отвечать за них. Знаю, что вы не укоряете меня, но все-таки не могу не просить вас простить меня и не изменять ко мне вашего дорогого мне доброго чувства. Помогай вам бог перенести ваше испытание, не изменив самого драгоценного для вас вашего любовного отношения к людям, которые по каким бы то ни было мотивам делают или стараются делать зло своему любящему их брату.
Помогай вам бог.
Всегда любивший вас, а теперь, как сознающий свою вину перед вами, особенно нежно любящий вас друг и брат Лев Толстой.
Думаю, что не нужно писать вам о том, что исполнить всякое поручение, желание ваше будет для меня большим успокоением и радостью".
В ноябре Л. Н. записывает замечательную мысль, указывающую на его широкое понимание религии:
"Я не хочу быть христианином, как не советовал и не хотел бы, чтобы были браманисты, буддисты, конфуционисты, таоисты, магометане и другие. Мы все должны найти, каждый в своей вере, то, что общее всем, и, отказавшись от исключительного, своего, держаться того, что обще".
В декабре Л. Н-ч перенес снова сильное нездоровье, жар доходил до 42°, и снова могучий организм вынес и вывел его на работу последнего года жизни.
ГЛАВА 16
1910 год. Трагедия яснополянской жизни
В январе этого года Л. Н-ч продолжал главным образом заниматься составлением сборника "На каждый день".
Но это практическое дело не нарушало роста его духовной жизни, и этот духовный рост его отражался в записях его дневника, становившихся все глубже, яснее и мудрее. Так, 13-го января он записывает:
"Не анархизм то учение, которым я живу, а исполнение вечного закона, не допускающего насилия и участия в нем. Последствия же будут ли анархизм, или, напротив, рабство под игом японца или немца – этого я не знаю и не хочу знать".
В тот же день он пишет интересное письмо профессору Тотомианцу, отвечая на его запрос, какого он мнения о кооперации. Вот существенная часть его письма:
"Вы совершенно верно предполагаете, что кооперативное движение не может не быть сочувственно мне. Хотя я продолжаю и никогда не перестану думать и говорить, что единственное радикальное средство, могущее уничтожить существующее зло борьбы, насилия и задавленности большинства народа нерабочими сословиями – есть обновление религиозного сознания народа, я не могу не признавать и того, что кооперативная деятельность учреждение кооперативов, участие в них – есть единственная общественная деятельность, в которой в наше время может участвовать нравственный, уважающий себя человек, не желающий быть участником насилия.
Признаю и то, что кооперация может облегчить дошедшую в последнее время до крайней степени нужду рабочего народа. Не думаю, однако, того, чтобы, как это думают некоторые, кооперативное движение могло вызвать или утвердить религиозное отношение людей к жизненным вопросам. Думаю, наоборот, что только подъем религиозного сознания может дать прочный и плодотворный характер кооперативному движению.
Во всяком случае, думаю, что в наше время это одна из лучших деятельностей, которой могут посвятить себя ищущие приложения своих сил молодые люди, желающие служить народу, а их так много. Если бы я был молод, я бы занялся этим делом, а теперь не отчаиваюсь попытаться сделать что могу среди нашего близкого мне крестьянства".
Через несколько дней Л. Н-ч едет на суд в Тулу и потом записывает в дневнике впечатления об этой поездке:
"Проснулся бодро и решил ехать в Тулу на суд. Прочел письма и немного ответил и поехал. Сначала суд крестьян: адвокаты, судьи, солдаты, свидетели – все очень ново для меня. Потом суд над политическим: обвинение за то, что он читал и распространял самоотверженно более справедливые и здравые мысли об устройстве жизни, чем то, которое существует. Очень жалко его. Народ собирался меня смотреть, но, слава богу, немного. Присяга взволновала меня. Чуть удержался, чтобы не сказать, что это – насмешка над Христом. Сердце сжалось, и оттого промолчал".
Приводим дальше рассказ секретаря Л. Н-ча, В. Ф. Булгакова, заменившего Гусева. В своих записках он дает интересную и характерную картину разговора за вечерним чайным столом. Мне самому приходилось часто быть свидетелем подобных бесед. Приводимая ниже беседа происходила в последний год его жизни. Как ясно указывает нам она трагедию души Л. Н-ча и как ясно дает указания на причины его ухода. Вот этот рассказ:
"За столом завязался интересный, оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, сводится обычно разговор в большой столовой яснополянского белого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Часть спорящих отмечала крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.
– Русский мужик – трус,– возражал Андрей Львович.– Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов.
– Крестьяне – пьяницы,– говорит Софья Андреевна,– войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.
Вошел Толстой. Разговор было замолк, но не больше, чем на полминуты. Л. Н-ч сидел насупившись за столом и слушал.
– Если бы у крестьян была земля,– тихо, но очень твердым голосом произнес он,– так не было бы здесь этих дурацких клумб,– и он презрительным жестом указал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами. Никто ничего не сказал.
– Не было бы таких дурацких штук,– продолжал Л. Н.,– и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.
– Пятнадцать,– поправили Льва Николаевича.
– Ну, пятнадцать...
– Помещики – самые несчастные люди,– продолжали возражать Л. Н-чу.Разве такие граммофоны и прочее покупают обнищавшие помещики? Вовсе нет. Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ...
– Что же ты хочешь сказать,– произнес Толстой,– что мы менее мерзавцы, чем они? – И рассмеялся.
Все засмеялись. Л. Н-ч попросил Душана принести полученное им на днях письмо и прочитал его.
В письме этом говорилось приблизительно следующее:
"Нет, Л. Н., никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одною любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот перед самой вашей смертью говорю вам, Л. Н., что мир еще захлебнется в крови, что не раз будет бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них ему не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти".
Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович низко опустил голову к стакану чая и молчал. Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то значит, разбойник.
– А иначе бы его и не сослали,– пояснялось при этом.
Ее пытались разубедить, но напрасно".
В конце января в деревне Ясной Поляне была открыта народная библиотека имени Л. Н. Толстого по инициативе Московского общества грамотности. Делегатом от общества явился кн. Н. Д. Долгоруков с корреспондентом и фотографом. На Л. Н-ча церемония открытия, как и всегда, произвела неблагоприятное впечатление.
По поводу этого события он делает краткую запись в дневнике:
"30 января. Вечером: Долгоруков с библиотекой".
На другой день: "Приехали корреспондент и фотограф... Потом надо было идти в библиотеку. Все очень выдумано, ненужно, фальшиво. Мужики, фотография".
После открытия библиотеки Л. Н-ч с Душаном поехал верхом, и бывший тогда тут же фотограф снял их обоих на конях.
В это же время, в феврале, Л. Н-ч получил интересное и искреннее письмо, сильно взволновавшее его, от одного студента киевского университета, Бориса Манжоса. В этом письме Манжос умоляет Л. Н-ча завершить свой апостольский подвиг, оставить дом и пойти нищим странствовать и благовествовать. В письме были и другие просьбы и советы, в которых Л. Н-ч не нуждался, так как давно исполнил то, что его корреспондент ему советовал сделать. Но искренность и сердечность письма побудила Л. Н-ча ему ответить. Вот что он ему написал:
"Ваше письмо глубоко тронуло меня. То, что вы мне советуете сделать, составляет заветную мечту мою, но до сих пор сделать этого не мог. Много для этого причин (но никак не та, чтобы я жалел себя), главная же та, что сделать это надо никак не для того, чтобы подействовать на других. Это не в нашей власти, и не это должно руководить нашей деятельностью. Сделать это можно и должно только тогда, когда это будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования души, когда оставаться в прежнем положении станет так же нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыхания. И к такому положению я близок и с каждым днем становлюсь все ближе и ближе.
То, что вы мне советуете сделать: отказ от своего общественного положения, от имущества и раздача его тем, кто считает себя вправе на него рассчитывать после моей смерти, сделано уже более 25 лет тому назад. Но одно, что я живу с женою с дочерью в постыдных условиях роскоши среди окружающей меня нищеты, не переставая, все больше и больше мучает меня, и нет дня, чтобы я не думал об исполнении вашего совета.
Очень, очень благодарен вам за ваше письмо. Письмо это мое у меня будет известно только одному человеку. Прошу вас точно так же не показывать его никому".
Можно с большой вероятностью думать, что это письмо было одной из капель, перетянувших чашку весов в сторону ухода.
В марте месяце появилась в печати известная статья Влад. Галакт. Короленко "Бытовое явление". Крик души против участившихся тогда случаев смертной казни. На Льва Николаевича эта статья произвела глубокое впечатление, и он тут же написал письмо автору этой статьи:
"Владимир Галактионович. Сейчас прослушал вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, а, главное, по чувству,– превосходную статью. Ее надо перепечатать и распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благоприятного действия, какое должна произвести эта статья.
Она должна произвести это действие потому, что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела.
Кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени – чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем, которые совершают эти ужасы...
Радует одно то, что такая статья, как ваша, соединяет многих живых, неразвращенных людей одним общим всем идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче".
С тех пор между Л. Н-чем и В. Г. Короленко установились искренние, добрые отношения.
Среди всех явлений жизни, окружавших Л. Н-ча, всего дороже для него оставалась жизнь рабочего и особенно крестьянского народа. И вот он записывает в марте в дневнике своем мысль, отражающую его душевное состояние:
"Жизнь для мужика – это прежде всего труд, дающий возможность продолжать жизнь не только самому, но и семье и другим людям. Жизнь для интеллигента – это усвоение тех знаний или искусств, которые считаются в их среде важными, и посредством этих знаний пользоваться трудами мужика. Как же может не быть разумным понимание жизни и вопросов ее мужиком и не быть безумным понимание жизни интеллигентом".
Иллюстрацией к этой мысли может служить написанная Л. Н-чем еще в 1885 году сказка об "Иване-дураке". Недаром эта сказка выдержала долговременный бойкот интеллигенции, распространившийся и на многие другие сочинения Л. Н-ча.
Одна из следующих записей еще сильнее говорит о тех страданиях, которых испытывал Л. Н-ч, чувствуя грех привилегированного сословия перед рабочим:
"Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной и голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут 15 человек блины, человек 5-6 семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень – точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть и зло на богатых, но не знаю, не мучительней ли стыд моей жизни".
21 апреля Льва Николаевича посетил молодой еще тогда, но уже знаменитый писатель Леонид Андреев. Л. Н-ч принял его очень сердечно, гулял с ним, много говорил, при людях и наедине. Андреев ночевал в Ясной и наутро собрался уезжать. Вот как описывает Булгаков их прощание: