Текст книги "Биография Л Н Толстого (Том 4)"
Автор книги: Павел Бирюков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
"Андреев взволнованно благодарил Л. Н-ча. Л. Н-ч просил его приезжать еще.
– Будем ближе,– произнес он, и затем добавил: – позвольте вас поцеловать.
И сам первый потянулся к молодому собрату.
Остановившись в гостиной, я был невольным свидетелем этой сцены.
Когда мы с Андреевым вышли, я видел, как сильно прощание со Л. Н-чем взволновало его.
– Скажите Льву Николаевичу,– прерывающимся голосом говорил он, когда мы опускались с лестницы, обертывая ко мне свое взволнованное лицо и едва глядя на ступеньки,– скажите что я... был счастлив, что он... такой добрый...
Сел в пролетку, захватил небольшой чемодан и фотографический аппарат и, провожаемый нашими напутствиями, уехал".
2 мая Л. Н-ч поехал погостить к своей старшей дочери Татьяне Львовне в ее имение Кочеты. Он пробыл там до 20 мая, отдыхая душою и телом от суетливой жизни в Ясной Поляне, где его одолевали посетители и где его тревожили те неестественные отношения с окружающими, которые вытекали из его принципиального отрицания собственности, юридического невладения ею и фактического пользовании ею через свою семью.
По приезде туда Л. Н-ч пишет С. А-не в Ясную:
"Пишу тебе, милая Соня, чтобы самолично известить тебя о себе. Доехал прекрасно, а здесь не верю действительности, что можно выйти на крыльцо, не встретив человек 8 всякого рода посетителей, перед которыми больно и совестно, и человек двух-трех посетителей, хотя и очень хороших, но требующих усилия мысли и внимания, и потом можно пойти в чудный парк и, вернувшись, опять никого не встретить, кроме милых Танечек и милого Мих. Серг. Точно волшебный сон. Здоровье хорошо, 2-й день нет изжоги. Как ты, отдохнула ли? С кем приедешь? Скажи Андрюше и Кате, что жалею, что они меня не застали. Сейчас ложусь спать. Таня так заботлива, что хочется только удерживать ее. Гуляю по парку, ничего серьезного не писал. Целую тебя".
Внешним событием во время пребывания Л. Н-ча в Кочетах был приезд туда В. Г. Черткова, которому был запрещен въезд в Тульскую губернию.
В. Г. выписал туда своего фотографа с фотографическим и кинематографическим аппаратом. И пребывание Л. Н-ча ознаменовалось многими снимками.
В. Гр. приводит интересный разговор со Л. Н-чем по поводу этого снимания фотографий:
"20 мая, перед завтраком Л. Н., укладывая свой дневник, показал мне только что написанное и сказал, улыбаясь:
"Вот видите, сейчас написал было, что вчера снимали с меня фотографии и что мне это было неприятно; а потом вычеркнул последние слова ради вас".
Я: "Что же вам было неприятно?"
Л. Н.: "Мысль о распространенности моих портретов".
Я: "А не то, что неприятно и надоело самое снимание?"
Л. Н.: "Нет, нисколько. А то несвойственное значение, которое придается моим портретам".
Я: "Это понятно с вашей стороны. Но мы имеем в виду всех тех, кому, за невозможностью видеть вас самих, дорого видеть хоть ваше изображение".
Л. Н.: "Это только вам кажется, что такие есть. Мы с вами никогда не согласимся в этом – в том неподобающем значении, которое вы приписываете моей личности".
Конечно, и в Кочетах Л. Н-ч не избежал посещений.
Из литературных работ Л. Н-ча в Кочетах укажем на "комедию "От нее все качества", предисловие к "Пути жизни" и большое письмо "О самоубийстве".
В это время Л. Н-ч читал сочинения о религии французского ученого Ревиля. Кроме того, Л. Н-ч сделал несколько замечательных записей в дневнике. Эти записи так ясно изображают состояние так называемого цивилизованного мира, что мы считаем нужным привести здесь важнейшие из них:
10 мая он записывает так:
"Само собой разумеется, что люди не могли испортить жизнь людскую, сделать из хорошей, по существу, жизни людской жизнь дурную. Они могли только то, что они и сделали: временно испортить жизнь настоящих поколений, но зато невольно внесли в жизнь то, что двинет ее быстрее вперед. Если они сделали и делают величайшее зло своим арелигиозным развращением людей, они невольно своими выдумками, вредными для них, для их поколений, вносят то, что единит всех людей, Они развращают людей, но развращают всех: и индусов, и китайцев, и негров – всех. Средневековое богословие или римский разврат развращали только свои народы, малую часть человечества; теперь электричество, железные дороги, телеграф развращают всех. Все усваивают, не могут не усваивать все это, и все одинаково страдают, одинаково вынуждены изменить свою жизнь, все поставлены в необходимость изменять в своей жизни главное: понимание жизни, религию.
Машины – чтобы сделать что? Телеграфы – чтобы передавать что? Школы, университеты, академии – чтобы обучать чему? Собрания – чтобы обсуждать что? Книги, газеты – чтобы распространять сведения о чем? Железные дороги чтобы ездить кому и куда? Собранные вместе и подчиненные одной власти миллионы людей для того – чтобы делать что? Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь; а продолжать жизнь зачем?
Миллионы страдают телесно и духовно для того, чтобы только захватить власть, чтобы могли беспрепятственно развращаться. Для этого ложь религии, ложь науки, одурение, спаивание и воспитание, и где этого мало – грубое насилие, тюрьмы, казни".
Через два дня он пишет:
"Как легко усваивается то, что называется цивилизацией, настоящей цивилизацией и отдельными людьми, и народами. Пройти университеты, отчистить ногти, воспользоваться услугами портного и парикмахера, съездить за границу – и готов самый цивилизованный человек. А для народов побольше железных дорог, академий, фабрик, дредноутов, крепостей, газет, книг, партий, парламентов – и готов самый цивилизованный народ. От этого и хватаются за цивилизацию, а не за просвещение и отдельные люди, и народы. Первое легко, не требует усилия и вызывает одобрение; второе же, напротив, требует напряженного усилия, и не только не вызывает одобрения, но всегда презираемо, ненавидимо большинством, потому что обличает ложь цивилизации".
И, наконец, в день отъезда записывает:
"Молитва, любимая последнее время: Господи, помоги мне жить независимо от человеческого суждения, только перед тобою и тобою".
20 мая Л. Н. со всеми своими спутниками отправился в Ясную Поляну, заехав по дороге из Кочетов на станцию к своему другу X. Н. Абрикосову.
В Ясной Поляне были все те же тяжелые условия жизни для Л. Н-ча. Краткие заметки его дневника говорят многое:
"4 июня. Поехал с Душаном. Ездил хорошо. Вернулся и застал черкеса, приведшего Прокофия. Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти. И теперь, нынче 5 утром, не считаю этого невозможным".
"6 июня. И опять то же состояние грусти и жалости к себе. Пошел в Заказ. Встретил малого, спрашивает, можно ли ходить, а то черкес бьет. И так тяжело стало".
"Черкесы" – это были сторожа, нанятые Софьей Андреевной для охраны Ясной Поляны. Они доставляли Льву Николаевичу много горя. Он уж думает уйти и укрепляется в этом намерении.
12 июня Л. Н. отправляется навестить Черткова, которому все еще нельзя было жить в Тульской губернии, и он жил в Мещерском, близ ст. Столбовой, по Моск.-Курской дороге.
Лев Николаевич провел время у Чертковых очень оживленно, принимая много посетителей и сам навещая соседей, в этом случае две психиатрические клиники, одну в Мещерском, другую в Покровском; присутствовал там на представлении кинематографа и с интересом беседовал с больными.
Писал в это время Л. Н-ч письмо "Славянам" и рассказ "Нечаянно", окончательно обработал комедию "От нее все качества", продолжая также работать над книжками "Путь жизни". 22 июня Лев Николаевич писал Софье Андреевне:
"Через три дня буду с тобой, милая Соня, а все-таки хочу написать словечко. Написанное мною тебе письмо залежалось по ошибке, и ты, верно, только что получила его. С тех пор у нас продолжает быть все хорошо. Вчера был Беркенгейм. Слушал Сашу и сказал, что она может смотреть на себя, как на здоровую. Советует купаться. Хотя я не верю докторам, мне это было приятно. Я тоже здоров. Вчера даже был необыкновенно здоров – много работал и книжки Ив. Ив., и еще пустой рассказец той встречи и беседы с молодым крестьянином. Вчера же съехалась бездна народа: Страхов, Бутурлин, скопец из Кочетов, Беркенгейм, Орленев (одетый по-человечески), два рабочих, они были в Ясной из Москвы, и еще кто-то. И мне было легко, потому что был совершенно здоров.
Вечером ездил в Троицкое, в окружную больницу душевнобольных, на великолепное представление кинематографа. Доктора все очень милы. Но кинематограф вообще мне не нравится, и я жалею и Сашу, у который была мигрень, и себя, просидевшего там менее часа и уехавшего. Это было в 10-м часу вечера. Нынче, только что вышел в 8 часов гулять – первая встреча, Александр Петрович с узлом. Я был рад ему особенно потому, что он рассказал мне про тебя, что мог знать. И то хорошо. Нынче ничего не предвидится, и я сижу у себя, работаю и отдыхаю. Может быть, поеду верхом с провожающим меня Чертковым.
Как ты? Надеюсь, что не было новых неприятностей. А если были, то ты перенесла их спокойно, насколько могла. У тебя есть два дела, которые занимают тебя и в которых ты хозяйка. Это твое издание и твои записки. Целую тебя, милый друг. Привет Варе и Колечке.
Все, какие у меня тут были сношения с народом – очень приятные. Они ласковее наших и более воспитаны. Дня два назад поехал в деревню, где выздоравливающие больные помещаются у крестьян. И первое лицо, крестьянин, встречает меня словами: "Здравствуй, Лев Николаевич". Оказывается, он 12 лет тому назад был у меня в Москве, поступил в наше "Общество трезвости" и с тех пор не пил. Живет богато. Повел меня смотреть свою библиотеку – сотни книг, которыми гордится и радуется.– Ну, до скорого свидания".
Это письмо замечательно тем дружелюбным тоном, которым Лев Николаевич старался говорить с Софьей Андреевной. К сожалению, не все близкие Л. Н-чу люди поддерживали этот тон.
Вечером того же дня, т. е. 22 июня, была получена из Ясной Поляны телеграмма, вызывающая Льва Николаевича домой по случаю болезни Софьи Андреевны. Л. Н-ч мог выехать только на другой день, 23 вечером.
С этого возвращения в Ясную Поляну начался для Л. Н. последний, быть может, самый тяжелый период его жизни, подготовивший, или, во всяком случае, ускоривший его кончину.
Последующие обстоятельства столь сложны и необычны, что биограф останавливается в недоумении, полагая, что объяснение этих событий может дать только история, которая соберет все, отсеет ненужное и оставит нам чистую правду. Мы же, участвуя в этом вихре событий, не в состоянии обсудить их со стороны и удовольствуемся изложением известных нам событий по времени, с доступною нам точностью, предоставляя суд потомству.
Дело в том, что болезнь Софьи Андреевны оказалась психическая, на почве истерии; при этом большею частью бывает невозможно провести черту между нормальной чувствительностью и болезненным возбуждением. При этом действительные факты часто преувеличиваются до чудовищных размеров, и мерка правды теряется.
Быть может, при других, более спокойных обстоятельствах болезнь прошла бы сама собой, но в жизни Л. Н-ча и его окружающих, при наступавших для всех ясных признаках его уже недалекой кончины, возникло новое грозное явление. Он оставлял огромное литературное наследство, и материальное, и духовное. "И разделиша ризы его и об одежде его меташа жребий",– сказал пророк. Так было всегда, так было и теперь. Вокруг этого наследства возникла борьба еще при жизни Л. Н. и продолжается до сих пор. Духовную часть литературного наследства, т. е. распространение идей, Л. Н-ч поручал В. Г. Черткову. Но для этого нужно было оградить это наследство от притязаний семьи, рассчитывавшей на материальные выгоды его, тогда как желание Л. Н-ча было предоставить право пользования его сочинениями всем. Софья Андреевна чувствовала, что не только идейная, но и материальная часть наследства уходит от нее, считала В. Г. Черткова главным виновником этого и ненавидела его всей душой. Она ревновала Черткова ко Льву Николаевичу, и в ее расстроенном мозгу эта ревность принимала уродливые размеры.
В это время я жил со своей семьей в Костромской губернии и изредка, когда позволяла моя земская служба, навещал Льва Николаевича. В это лето мне захотелось поехать в Ясную со всей семьей, чтобы поддержать в подрастающих детях обаяние личности Льва Николаевича, который, все это чувствовали, уходил от нас. Я написал Льву Николаевичу письмо с запросом, удобно ли будет мое посещение, и получил следующий ответ:
19 июля 1910 г.
"Милый, милый Поша. Так радостно получить ваше письмо. Ведь сердце сердцу весть подает. Вы так же дороги мне, как я вам. У Мар. Ал. пожар, но она перенесла – главное, потерю рукописей, как свойственно человеку, живущему духовной жизнью. Надо у ней учиться. Ее все любят и все готовы помочь. Передам ей ваши слова. У меня хуже пожара. С. Ан. взволнована, раздражена, почти душевно больна – ненависть к Черткову, ревность к нему, и мне очень трудно. Но я чувствую, это и по делам и на пользу мне. Непременно приезжайте все, со своей семьей. Думаю, что С. А. будет рада принять вас, хотя ничего в ее положении нельзя предвидеть. А не у нее, то у Чертковых, у Николаевых. Да мы с Сашей сделаем все, чтобы вас с семьей устроить. Мне такая радость побыть с вами.
Да, дети – великий вопрос. Вот где неделание: не сделать вредного.
До свидания, пожалуйста. Чем раньше, тем лучше. Привет вашей жене.
Л. Т."
Конечно, после этого письма мы стали усиленно собираться в дорогу.
А между тем в Ясной события шли своим чередом. Одним из поводов расстройства Софьи Андреевны были дневники Л. Н-ча, которые временно хранились у Черткова, а она требовала их возвращения для хранения дома, у себя.
Валентин Федорович Булгаков рассказывает в своих ненапечатанных записках некоторые эпизоды этой борьбы:
"Отправляясь в Телятенки слушать Фетлера и зная, что я тоже собирался в этот день к Чертковым, С. А. предложила мне довезти меня туда. Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать дурной мост в овраге на ближайшей дороге. И вот С. А. всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня сказать Черткову, чтобы он передал ей рукописи дневников Л. Н-ча. "Пусть их все перепишут, скопируют, а мне отдадут только подлинные рукописи Л. Н-ча. Ведь прежние его дневники хранятся у меня... Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь. Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему... Вы скажете ему это? Ради бога, скажите".
С. А., вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее были самые непритворные...
И вот мне все кажется, что отдай тогда же Чертков ей эти несчастные, никому не нужные по сравнению с тем, кого мы все могли лишиться в этой борьбе, рукописи, отдай он их – и это изменило бы все течение событий в Ясной Поляне. С. А. или окончательно бы успокоилась, или успокоилась бы настолько, что, по крайней мере, ее раздражение перестало бы расти, прогрессировать.
В этот раз дневники переданы С. А. не были. В. Г. еще не имел на это прямого распоряжения Л. Н. Сколько помнится, ее обнадежили в том, что дневники будут переданы ей после переписки их. С. А. по-прежнему волновалась и устраивала сцены Л. Н-чу, продолжая требовать дневники. Через несколько дней дневники все равно вынуждены были взять у Черткова, но Софье Андреевне они отданы не были, а отвезены были Татьяной Львовной на сохранение в тульский банк.
Это решение Л. Н-ча взять дневники от Черткова и положить их на хранение в банк было принято им, конечно, после целого ряда мучительных сцен, заставивших его написать Софье Андреевне большое письмо, которое прекрасно объясняет нам отношение Л. Н-ча ко всему, происходившему в Ясной Поляне, и потому мы приводим его целиком. Письмо это списано мною с разрешения Софьи Андреевны с подлинника, хранившегося у нее, и помечено 14 июля 1910 года, т. е. оно написано через два дня после эпизода, описанного Булгаковым, и потому можно считать это письмо непосредственным последствием того эпизода. Вот это письмо, имеющее характер договора.
14 июля 1910 г.
"1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные к тебе будущие биографы, то не говори о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях,– если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставал, несмотря на разные причины охлаждения, любить и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говоря о брачных отношениях, такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви), во-1-х, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться с ними, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно, и я не упрекаю тебя. Это – во-первых. Во-вторых, (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду) – характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать – не самого чувства, а выражения его. Это – во-вторых. В-третьих,– главная причина была роковая, та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты – это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было противоположное,– и образ жизни, и отношение к людям и средствам к жизни – собственности, которую я считал грехом, а ты необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки моим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить о них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Оценка же моей жизни с тобою такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это мое грязное порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая и ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении – сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не могу упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении – я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасть в дневники (я знаю только, что ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу – там не найдется). Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя – о дневниках. 4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь сделаю. Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй минуты жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя, я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову, даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить так, как мы живем, теперь невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь – не спал; хотел не то думать, а чувствовать тебя и не спал, и слушал до часу, до двух, и опять просыпался и слушал, и во сне видал тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я, со своей стороны, решил все-таки, что иначе не могу, не мог. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все".
В тот же день Л. Н-ч, согласно своему "договору", поручил Александре Львовне взять дневники от В. Г. Черткова. Конечно, они были немедленно возвращены. Также согласно своему намерению, Л. Н-ч отослал эти дневники на хранение в банк.
В. Г. Чертков в своем письме от 16 июля советует Л. Н-чу для успокоения С. А. взять дневники из банка и хранить их у себя с тем, чтобы они были доступны для справок. Но Л. Н-ч остался при своем решении, и дневники хранились в банке до его смерти.
Усилившееся волнение Софьи Андреевны заставило окружающих выписать специалиста-психиатра. Приехал доктор Россолимо в сопровождении Дмитрия Васильевича Никитина. Они осматривали и расспрашивали больную и определили паранойю, нисколько этим не облегчив положение ни самой больной, ни ее окружающих.
В это время в отношения между С. А. и Л. Н-чем входит еще один осложняющий и отягощающий элемент – это написанное Л. Н-чем завещание. Софья Андреевна подозревала о его существовании и волновалась, заговаривала о нем со Л. Н-чем, а он должен был уклоняться от прямого ответа, и это, конечно, было крайне для него тяжело.
Утром 30 июля я со своей семьей приехал в Ясную Поляну и прогостил там шесть дней.
Я застал в Ясной Поляне ужасную атмосферу.
Выписываю из моих воспоминаний мое впечатление от этого посещения.
"Мы приехали в Я. П. 30 июля, за три месяца до ухода Л. Н-ча. Время было тяжелое. С. А. в истерических припадках безумной ревности мучила Л. Н-ча. Предметом ревности был Чертков. Основанием для ревности было возрастающее, как ей казалось, влияние Черткова на Л. Н-ча. А так как все предполагали, что влияние Черткова должно принести и материальные невыгоды для семьи, то это влияние вызывало во многих членах семьи чувство враждебное к Черткову, близкое к ненависти, хотя и в разной степени. И у С. А. эта ненависть достигла высшей степени и приняла болезненную, безумную форму.
Всякому приезжему, с разной степенью подробностей, С. А. жаловалась на свое бедственное положение и с цинической откровенностью рассказывала о всех перипетиях своей ревности, о всех фактах; большею частью существовавших лишь в ее воображении, которые, по ее мнению, оправдывали ее ревность.
История отношений Л. Н-ча к враждебному ему миру длинная, и здесь неуместно излагать ее всю. Скажу только, что эти отношения начались с того времени, как во Л. Н-че начало проясняться то сознание жизни, которое блеснуло в нем еще в начале 60-х годов и которое было заглушено семейно-хозяйственною жизнью почти на 15 лет. И как только оно снова прояснилось, так Л. Н. встретил отпор и продолжал его встречать до конца жизни в той среде, которая и раньше заглушала его и которая с тех пор, как мир стоит, всегда была и будет враждебна всякому проявлению истины, еще не вошедшей в условия принятого обычая.
В это время, т. е. осенью 1910 года, эта враждебность проявлялась с особенною страстною, болезненною силою.
С. А. встретила меня с семьей с особенным радушием, как будто она искала во мне союзника в своей борьбе против Л. Н-ча, Алекс. Льв. и Черткова. Надежду на это давало ей то некоторое сочувствие к ее действительно трудному положению, которое она заметила во мне и которое я выказывал ей раньше. А также то иногда критическое отношение, которое во мне проявлялось по отношению к моему другу Черткову, которого я безмерно уважал и искренно любил, но иногда расходился с ним в применении наших однородных мыслей. Мне было жалко видеть, как он, казалось мне, подчинял себе Л. Н-ча, заставляя его иногда совершать поступки, как будто несогласные с его образом мыслей. Л. Н-ч, искренно любивший Черткова, казалось мне, тяготился этой опекой, но подчинялся ей безусловно, так как она совершалась во имя самых дорогих ему принципов. Быть может, этим моим отношением к Черткову руководило и дурное чувство ревности ко Л. Н-чу.
Обитатели Ясной Поляны переживали тогда тяжелое время. Приезжие туда получали впечатление какой-то борьбы двух партий; одна, во главе которой стоял Чертков, имела в Ясной Поляне своих приверженцев в лице Александры Львовны и Варвары Михайловны, и другая партия – С. А. и ее сыновей. Татьяна Львовна, мало бывавшая в Ясной, стояла несколько в стороне и могла бы быть хорошей посредницей между ними, если бы обстоятельства этому благоприятствовали. Я также не примыкал всецело ни к той, ни к другой партии, так как ясно сознавал неправоту обеих. А так как обе партии считали меня близким себе человеком, то мое неполное сочувствие их поведению объясняли моей неискренностью, двуличием, желанием получить что-то с обеих сторон, и это доставляло мне много страданий и оскорблений, которые я старался молча переносить, будучи уверен, что мною руководит любовь к истине.
Мой приезд оживил надежды обеих партий; во мне надеялись видеть посредника-миротворца. Но я не оправдал их ожиданий, и, кажется, с моим приездом борьба еще обострилась, так как я внес в нее еще свой, личный элемент.
Лев Николаевич, конечно, стоял выше этой борьбы и, будучи духовно, идейно на стороне Черткова, сознавал в то же время ясно свои обязанности к Софье Андреевне, старался смягчить проявления ее болезненной страсти и нередко проявлял к ней нежность и заботливость. К сожалению, в окружающих его людях он не встречал поддержки этому любовному настроению.
Таково было положение, когда я приехал в Ясную. С. А. очень этому обрадовалась и на другой же день зазвала меня к себе в комнату и в почти часовой беседе излила мне всю свою наболевшую душу.
Трудно, конечно, передать эту беседу: это был страстный вопль, призыв на помощь, отчаянный, безнадежный призыв, так как она сама чувствовала, что я лично ничего не мог сделать. Она заявила мне, что она очень несчастна, что Чертков отнял у нее Л. Н-ча.
Невозможно передать содержание всего этого безумного бреда. Возражать было, конечно, нельзя. А молчание казалось ей согласием. Интерес, который я проявил к новым сведениям, сообщенным мне ею, дававшим мне как биографу новый психологический материал, показался ей некоторого рода сочувствием или одобрением с моей стороны.
Она читала мне письмо Л. Н-ча к ней, написанное в июле и представляющее некоторую попытку установить modus vivendi при настоящих тяжелых обстоятельствах. И много еще другого говорила она при том, чего я уже не припомню. Когда она кончила весь свой рассказ, она заключила его таким вопросом: "понимаете ли вы меня?" Я ответил искренно: "да, понимаю". "И не осуждаете?" – спросила она уже смелее. "И не осуждаю",– ответил я, отчасти подкупленный страстностью ее изложения, отчасти сознавая невозможность какого-либо логического возражения, так как передо мной был, очевидно, человек, одержимый болезненной манией.
Этого моего отношения было достаточно для того, чтобы счесть меня вполне солидарным со всеми ее бреднями.
Мы пошли наверх. Она вошла в залу, где сидели остальные гости и обитатели дома, между прочим, моя жена, жена Андр. Львов., Варв. Мих. и, кажется, мои дети. Подсев к ним, она с радостью объявила, что "Пав. Ив. во всем с нею согласен". Я этого не слыхал, так что возразить на это утверждение не мог; оно осталось без протеста и было зачтено мне как проявление враждебных чувств ко Льву Николаевичу".
Эта выписка из моих воспоминаний достаточно рисует ту ужасную атмосферу, которой дышал Лев Николаевич на старости лет в своем доме.
Как я уже упоминал раньше, эти отношения еще осложнялись вопросом о завещании, составление которого подозревала С. А. Этому вопросу я посвящу следующую главу, а эту закончу упоминанием о некоторых событиях в течение этого месяца.
Пробыв несколько дней в Ясной, мы всей семьей выехали в Москву 4-го августа вечером. Уже при нас была получена телеграмма о приезде в Ясную Влад. Галакт. Короленко. Свидание их было радостно, и между ними установилась сердечная связь. В дневнике Л. Н. записывает так:
"Беседа с Короленко. Умный и хороший человек; но весь под суеверием науки".
По свидетельству Булгакова, Короленко очень много рассказывал Л. Н-чу о своих бытовых впечатлениях и многим очень заинтересовал его.
Конечно, первой темой их разговора была статья Короленко о смертных казнях ("Бытовое явление"). Короленко сказал, что благодаря письму к нему Л. Н-ча об этой статье она, действительно, получила огромное общественное значение. Л. Н. говорил, что если это случилось, то в силу достоинств самой статьи.
Жизнь Л. Н-ча становилась все серьезнее и сосредоточеннее.
10-го августа он записывает в дневнике:
"Здоровье все хуже и хуже. С. А. спокойна, но так же чужда. Письма. Отвечал два. Совсем тяжело. Не могу не желать смерти".
15 августа Л. Н-ч, С. А., Алекс. Льв. и Душан Петрович поехали погостить в Кочеты к Татьяне Львовне. Их сопровождала и сама Татьяна Львовна, возвращавшаяся домой. Там они прожили на этот раз больше месяца и возвратились в Ясную только 23 сентября. С. А. вернулась немного раньше, 13 сентября.
Льву Николаевичу там жилось относительно спокойнее, чем в Ясной. Хотя болезненные проявления С. А. продолжались и там, но все-таки она сдерживалась на чужих людях, и эти проявления не были столь бурными.
Во время пребывания Л. Н-ча в Кочетах я, живя в Костроме, получил от Л. Н-ча драгоценное для меня его последнее письмо. Я послал ему предварительно свою статью с описанием моей жизни в ссылке. Сначала он дал мне о ней сдержанный отзыв и теперь спешил исправить свою ошибку. Хотя это и не совсем скромно, но позволю себе поместить это письмо целиком, так как оно было последнее. Вот оно:
2 сентября. Кочеты.
"Вчера, милый Поша, написал не совсем правду о том, что прочел ваши воспоминания о ссылке. Я прочел их вчера, но не все и торопясь. Нынче перечитал спокойно, и хочется написать вам, что они очень хороши. Ваша, именно ваша кроткая твердость и строгая правдивость, а кроме того, или скорее именно от этого, особенно возмутительны, более, чем по описаниям некоторых самых ужасных насилий, представляются те меры, которые употребляются против вас. Так, пожалуйста, пишите и продолжайте любить меня, как я вас".