Текст книги "Юрий Долгорукий (Сборник)"
Автор книги: Павел Загребельный
Соавторы: Дмитрий Ерёмин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Ты далече ль едешь?
Куда путь держишь?
Скоро ль ждать велишь,
Когда дожидать?
Былина
Охранная княжья дружина стояла в посёлке три дня, дожидаясь прихода главной бойцовской рати. За эти три дня зима укрепилась. Мороз, как ловкий кузнец, заковал в свои панцири сильную воду Москвы-реки. Густо лёг снег. Всё стало вокруг нарядным и тихим: на землю спустился мир.
Греясь возле костров, разминая наутро иззябшие и затёкшие от неудобных ночёвок ноги, воины князя кричали:
– Ого-го-о!
Снег от этого сильного и весёлого крика вспархивал с веток и долго сверкал и кружился, подхваченный ветром, облитый румяным солнцем.
– Вот и опять зима к нам на Русь пришла! – говорили, невольно любуясь прелестью мира, добрые люди.
Другие предупреждали:
– Не радуйся зря-то: начнутся теперь морозы. Михайла да Юрий[23]23
Михайлов день – 8 ноября, Юрий осенний – 26 ноября, Варварин день – 4 декабря ст. стиля.
[Закрыть] – пред зимней бурей!
– Потом Варвара заварит!
Весёлые соглашались:
– Трещит Варюха, береги нос да ухо!
– Придётся теперь беречь!
Но в голосах людей, опасающихся морозов, легко звучала общая радость. А снег, казалось, почуяв это, всё падал и падал. День ото дня он всё гуще валил с небес, скрывая земные раны, ямины и овраги, ржаво-жёлтые косогоры, обтрёпанные ветром кусты, корявые кочки пней, звериные норы, сор. Он покрывал пушистым платком зимы поля, леса и дороги. Смутное небо было похоже на безмерно большой сугроб, с которого ветер сваливал вниз большие охапки снега.
На третий день снегопад прекратился. Украшенный белой порошей, мир открылся ясным глазам людей, как новая смоляная изба: встань в ней, новой и чистой, встань и возрадуйся вечной сладости жизни!
Так и взглянула на мир Любава.
Рано утром вышла она к реке с деревянным ведром, сделанным из дуплистой осины. Вышла и удивлённо встала под взгорьем – так было повсюду славно! Попеременно она взглянула на красное зимнее солнце, медленно лезущее на синее небо из-за тёмных лесов Заречья, на гладкий прозрачный лед с живыми, переливающимися на фоне тёмной воды воздушными пузырями, на дальние дымы у Яузы и на горах за рекой, и у Кучкова поля, где были боярские сёла, и на дымки, повалившие вдруг из тёмных и низеньких изб посёлка, где бабы, раскрыв скрипучие двери, чтобы дать дыму выход, начали новый день.
На сердце Любавы лежал покой: кончились дни скитаний. Пришли, наконец, бежане на тихий кусок земли. Хоть голо пока в их жизни, несыто и тесно, ан – угол есть!
Вначале, когда пришли, старик Феофан-черноризец позвал к себе Страшко и Любаву с Ермилкой в тёмную келью возле церковки согреться. Они там согрелись, проспали первую ночь. А утром не только Любаву с Ермилкой, но всех бежан поставил княжеский зодчий, старик Симеон, в нагретые избы.
Страшко не стал отнимать избу у Федота, хотя, как тиун, и мог бы. С Любавой и сыном он отошёл на постой к одноглазому, хитрому Полусветью. Демьян да рыжий Михаила с бабой Елохой, сыном Вторашкой и прочими чадами поселились у мужика в лаптишках, Чечотки Худого. Мирошка встал у Ивашки, того, который был в рваной овчине.
«Жаль, что не вместе с нами пошёл Мирошка. Не смог принять его Полусветье в свою переполненную избу, – вздохнула Любава. – Однако он близко, рядом…»
«Теперь уж навек он рядом!» – решила она в то утро, выскочив из избы за водой и взглянув на ядрёный, солнечный мир счастливыми, ласковыми глазами.
Мир вокруг голубел, сиял, искрился, жил, хрустел – славный, радостный мир зимы! И Любава, весело задевая днищем осинового ведра пушистый, чистый снежок, упавший на взгорье, сошла по тропе к реке.
Там, на светлом, но уже крепком льду, гремя копытами и пуская пар из широких, жарких ноздрей, топтались у проруби кони. Возле коней, поя их, шумели трудолюбивые люди княжеских военачальников.
– А-а, здравствуй, Любава! – сказал один из этих людей, сверкая зубами на розовом, безбородом лице. – Рано ты нынче встала.
– А ты и того пораньше! – ответила девушка, сторонясь коней. – Налей мне, Кирька, водицы…
Отрок Данилы-книжника, юный, весёлый Кирька охотно сунул осиновую долбянку в тёмную, неширокую прорубь.
От проруби тонко струился пар. Попадая в луч солнца, бьющий из-за спины коней пар начинал гореть и струиться множеством ярких, прозрачных красок. Он был многоцветным, как кисея, и вместе с тем призрачным, невесомым. Дружина глядела на этот пар с такой же счастливой улыбкой, как летом – на радугу в небе.
Любаве вспомнился приговор:
Гори-гори, радуга,
Да вёдро надолго!
А вспомнив об этом, она подумала, что зима, видно, будет здоровой: крепкой, морозной. Снежок да мороз вначале – уж больно всегда к душе…
Тем временем Кирька поставил ведро на лёд.
В чистой, белой осине вода колебалась ровно, была прозрачной, будто единая капля. Морозец сразу же прихватил её на краях, и края ведра округлились, сверкнули в луче спокойно и так же ясно, как и края первозимней проруби.
– Как нынче спала, Любава? – спросил, улыбаясь, Кирька.
– Добротно спала, легко.
– А мы нынче ох замёрзли!
Юноша закряхтел и поёжился, изображая степень ночной прохлады. Но тут же весело засмеялся – румянощёкий, со сверкающими, белыми, как первая пороша, зубами.
– Бедный Мирошка совсем застыл! – добавил он как бы между прочим.
И девушка сразу притихла. Отвернувшись от Кирьки, чтобы он не заметил невольной озабоченности на её лице, она как можно спокойней спросила:
– Опять всю ночь с тобой у костра сидел?
– Опять.
– В поход идти его соблазняешь? Кирька беспечно взмахнул рукой:
– Не я соблазняю: он сам идёт. В избе, чай, душно да тесно. На воле – слаще…
Потом добавил:
– А что ты соблазном похода меня коришь? Раз хочет Мирошка идти в поход, пускай идёт! Ты думаешь, здесь-то лучше?.. Ну-ну, не балуй! – вскричал он сердито, дёрнув коня за повод. – Ещё в канавину угодишь! – и оттеснил коней от воды.
Мир для Любавы сразу же потускнел, как будто и не было в небе солнца, и снег под солнцем не искрился, не сверкал.
– Так, значит, верно: Мирошка идёт в поход? – тоскливо спросила она Кирюшку. – Куда же ему в поход? Уж не туда ли, куда князь Юрий нашего Никишку раньше услал?
– Нет, вроде как не туда. В другой поход. Вон туда! – легко ответил Кирюшка, махнув рукой на Заречье. – Ох, славно там вступим в сечу с врагами князя! Глядишь, Мирошка хорошим воином будет: всё лучше, чем землю сохою драть! А ну ты, гнедой, не лезь! – вскричал он опять свирепо и попросил Любаву: – Дай мне ведро, а то утоплю гнедого…
Пока суетливый Кирька и раз и два черпал воду из проруби для гнедого, пока конь пил, раздувая ноздри, влезая мордой в ведро до самого днища, Любава стояла и меркла, как меркнет день, когда вдруг с запада выйдет облако, скроет солнце и сразу станет повсюду скучно, холодно, неприютно…
Сзади кто-то всё ближе скрипел снежком, идя по тропе. Вот этот кто-то тихонько вышел на гладкий лёд, приблизился к проруби. Но Любава даже не оглянулась: печальными, потерявшими блеск глазами она следила за Кирькой и за конём, потом – за ведром, которое Кирька, наполнив свежей водой, поставил возле Любавы.
Вздохнув, Любава нагнулась, хотела поднять ведро – и смутилась: вместе с её рукой к ведру потянулась ещё рука. И девушка, вспыхнув, сразу узнала: он…
Мирошка мягко поднял ведро. Несколько светлых капель упало, дробясь, на лёд. Лучик солнца ударил в бусины капель, и они заиграли, как самоцветы, на синем льду.
Любава сказала:
– Ой, напугал меня, право!
Но голос её, и лицо, и значенье случайных слов были полны не испугом, а снова счастливой радостью оттого, что день начинается так хорошо, что в чистой долбянке вода – светла, что взял долбянку – парень Мирошка, что снег скрипит под его ногами чисто и весело, в лад скрипу шагов и самой Любавы…
Медленно, молча они поднялись на берег.
Посёлок лежал перед ними новый, недавно возникший после очередного пожара. Высокие, крепкие тыны, поставленные людьми для защиты себя и скота от зверя, особенно от волков в глухое зимнее время, были подобны ладоням, поставленным пальцами кверху перед безглазыми ликами изб, потому что прозрачных окошек в те годы избы простых людей не имели. Но девушке и Мирошке посёлок в то утро казался милым – под крепким широким взгорьем, с летучим клокастым дымом от очагов, с хлопаньем крыльев и звонким пеньем позднего петуха.
Любава с улыбкой взглянула в лицо Мирошки. И тут же смутилась, зарделась, как маков цвет: парень глядел на неё так ласково и открыто, что сердце её на мгновенье будто остановилось. Потом оно радостно распахнулось, как дверь навстречу летнему солнцу, а кровь прилила к щекам Любавы так сильно, что даже мелкие слёзки выжала на ресницы.
– Ты что же? – спросила Любава, заставив сердце смириться. – Опять по ночам у костра с Кирюшкой сидишь? Аль у Ивашки Овчинного на полатях уж больно худо?
– Так что?
Мирошка принял ведро из правой в левую руку, вздохнул и сказал:
– Да так…
Он не сказал Любаве, что быть одному у Ивашки – тоска невмочь: тянет Мирошку к избе лукавого Полусветья, где прижилась Любава Страшкова. От этого каждый вечер ходит он к той избе да стоит до ночи у тына в надежде хоть голос её случайный услышать, хоть след Любавы увидеть, а то и внезапно встретить, коль выскочит из избы…
Сейчас по ночам не спится Мирошке и от иного: каждую ночь возле изб, у реки и на взгорье, везде вокруг негасимо и жарко горят костры, ночует княжья дружина. Дружине и ночь, и лютый мороз нипочём. Её и зверь свирепый боится. А скоро будет её бояться и недруг: дружина идёт в поход…
Вздохнув, он подумал об этом походе, а Любаве только сказал:
– Да так…
Сказал и тайно подумал:
«Прощай, красавица лада. Надолго с тобой расстанусь!»
Как будто почуяв это, Любава спросила его с отчаяньем в сердце:
– Слыхала я от Кирюхи: решил ты идти с дружиной…
– Решил.
– Ох, страхи!..
Любава остановилась. И сердце в ней тоже остановилось. И кровь отлила от ушей и щёк. Но слёзы на глазах остались…
– Чего ты идёшь, Мирошка? Похоже, всё воли желанной ищешь?
Мирошка сказал:
– Ищу…
Потом взглянул на Любаву, спросил с надеждой:
– А что? – И тут же, вздохнув, прибавил: – Идти так идти…
Не смея глядеть на милого сердцу парня, Любава тихо проговорила:
– Коль у Ивашки тебе так скучно, иди к Полусветью, к нам… чай, мы потеснимся.
С нежностью и отчаяньем, словно уже теряя Мирошку в страшный и неизбежный час его воинского похода, она горячо сказала:
– Теперь расставаться с тобой нам с батей даже только и на ночь трудно! Жил бы да жил ты с нами…
Мирошка едва удержал ведро.
Схватить бы ему Любаву и понести по белому взгорью до самых изб на глазах людей. Уж больно мила она сердцу, ласкова, добролика!
Но именно потому, что больно мила, нельзя нести её на руках по белому взгорью: легче упасть на землю да поклониться ей так же, как кланяются волхвы огню!
Но и упасть на землю нельзя Мирошке: совестно отчего-то перед людьми и самой Любавой. Легче взглянуть на Любаву да всё ей просто сказать: «Люблю, мол…»
Ан и сказать нельзя: язык остыл за зубами. Да и глаза, как их ни неволь, боятся глядеть на девушку, хмурятся сами, ибо Любава слепит их, подобно солнцу!
А как не взглянуть? Взглянул исподлобья – и сердце захолонуло в груди: Любава сама зарделась, глаз не поднимет…
Любит!
Легко перекинув ведро из левой в правую руку, Мирошка шумно вздохнул и вдруг засмеялся: на сердце стало спокойно, будто бы он Любаву уже и нёс по холму не раз, и открыто глядел на неё немало, и слово своё о любви сказал. Поставив ведро на снег, он потёр зазябшие руки, дунул на них горячим дыханьем и весело поглядел на мир.
– Взгляни, как тут славно! – негромко сказал он Любаве с широкой, счастливой улыбкой. – Холм над рекой так бел, как будто поставлен у речки белый шатёр!
Ещё охваченная смущеньем, девушка исподлобья, но тоже с невольно идущей на губы улыбкой взглянула на парня. Худ он, глаза ввалились, а зубы – блестят… и рот его ал, и глаза – в синеве, как небо. Хоть встань вот и заплачь, а отчего – объяснить не сможешь: не то от счастья, не то от горя…
– Чего ты в поход уходить задумал? – спросила она сердито.
Мирошка твёрдо, будто он муж, но ещё беспечно, как отрок, сказал с улыбкой:
– Поход – ненадолго. Зато возвернусь с добычей. Тогда мы с тобой тут избу поставим, – добавил он мягко, и девушка, снова счастливо вспыхнув, примолкла.
– Избу поставим, – с особой значимостью повторил Мирошка. – Твою и мою совместно. Печку в избе сложу… и будет нам в той избе покой да всякое благо!
Глава XVIII. СЕЧА
И бысть сеча зла…
Сказание о Борисе и Глебе
Рано утром, едва занялась заря, стали трубить походные трубы, зафыркали и заржали кони.
Ратники князя, успевшие подойти из Суздаля к взгорью, встали, кашляя и зевая, с покрытой снегом земли, где до этого жарко пылали ночью и днём костры. Пока они поднимались да собирались – были помяты, ленивы и неказисты. А встали вместе – и сразу переменились: из перемёрзших возле костров, усталых, хмурых, простых мужиков они превратились в войско.
И вот, разделившись на две равные части, оно, это могучее княжье войско, построилось на поляне за рядом ряд. К нему, как на праздник, дивясь снаряжению и осанке, сбежались подростки и девушки, бойкие бабы да бородатые мужики из посёлка и ближних сёл.
И было чему дивиться: войско было отменным. О его боевом снаряжении Юрий заботился ещё больше, чем о хорошей сохе или кованом топоре для своих хозяйственных нужд. Ибо он знал, что тот, кто имеет копьё длиннее и крепче, меч острее и шлем ладнее, и вовремя срезанную, хорошо провяленную дубину с шипами из жёлтой меди, и лёгкий надёжный щит, и обувь добротную, по ноге, и платье, удобное в битвах и на привале, – тот легче добудет себе победу.
Хорошо вооружённое войско Юрия было красивым, грозным.
Были на его ратниках шапки из войлока и мехов, звериные и овечьи шкуры, кафтаны и тигиляи, сукно и сермяга, и нечто подобное валенкам, и онучи в лаптях, да по-римски сшитые калиги.
Были у его всадников секачи с дисковидными набалдашниками или прямой крестовиной; у пеших – чёрные или белые копья, тугие луки из дуба и драгоценные луки из двух воловьих рогов, закреплённых комлями в толстой железной оправе.
На луках густо гудели жильные тетивы, а оперённые стрелы торчали в обшитых бобрами тулах подобно охотничьим соколам, приученным к охоте за жирной дичью. Стрелы были двукрылые и двурогие, чёрные, алые или белые, – остроклювые злые птицы!
С мечами и стрелами рядом качались щиты – крепкие стены войска.
Были у ратников копья и шестопёры, подобные косам, но с жалом, идущим вверх, как ножовый штык. Были и рогатины, а для дальних метаний – гибкие сулицы.
Были тяжкие булавы с металлическими шипами на комлях. Были просто дубины, которые с разумом резались осенью, вялились целую зиму в избах, потом обрабатывались и наделялись узором или заговорными письменами – по вкусу владельца.
Дубин было больше, чем копий. А копий больше, чем луков. А луков больше, чем шестопёров или мечей. И войско шло, как огромный ёж, ощеряясь оружьем, – пёстрое, грозное и большое.
А над идущим войском гордо взвивался стяг: на белом фоне – сидящий барс, знак силы и мужества Юрия Долгорукого.
Войско шло на смертную битву с такими же смелыми, умными, молодыми, выносливыми русскими людьми, как и воины суздальской рати. Во имя славы бояр и князей они собирались в грозные полки и сотни, точили мечи и копья и, встав под гордые стяги, двигались друг на друга и бились насмерть…
Племянник Юрия – киевский князь Изяслав Мстиславич, ставший великим князем по зову самих киевлян, – был твёрд, умён и отважен. Но и его отравляла забота о собственном роде. Желая владеть всей Русью, он посадил своих братьев Мстиславичей, старших своих сыновей и союзников на княжеские «столы» в Смоленске, Новгороде, Рязани, Чернигове, Курске и многих других уделах, выгнав оттуда князей-врагов. Игоря Ольговича он силой постриг в монастырь. Эта же участь ждала и младшего брата Игоря, Святослава.
Но вот, после тайной беседы Данилы-книжника с узником Святославом, а затем с митрополитом, князь Святослав исчез. Он бежал из-под стражи дождливой ночью. За Днепр его переправил, как стало известно, суздальский коробейник Никишка в быстром челне. А за Днепром – оказались кони и несколько воинов с сыном преданного Святославу курского боярина Коснятки.
Отсюда след беглеца уходил незнамо куда. Посланный Изяславом в погоню за беглецом одноглазый Радила, вернулся ни с чем. Обшарив учаны суздальского посольства все до одной, напрасно он рыскал потом по всем дорогам; только позднее Радила узнал от надёжных людей, что князь скрывается в Курске.
Радила кинулся в Курск.
Однако и здесь Святослав оказался хитрее: не дожидаясь Радилы, он ускакал в свой Новгород-Северский, а оттуда с малой дружиной подался к Оке, на север. Здесь всё же, в конце концов, после многих поисков и настиг упрямый Радила бездомного Святослава. Настиг – и погнал его дальше вместе с преданными Святославу воеводами Косняткой да Здеславом и сладкогласным былинником, знаменитым Даяном.
Радила прогнал небольшую, плохо вооружённую, слабую рать Святослава до самых верховьев Оки – подальше от юга Руси, от киевского «стола».
– Верни его мне не живым, так мёртвым! – велел взбешённый князь Изяслав, посылая слугу в погоню за Святославом. – Но ежели ты замешкаешься или струсишь и враг уйдёт, пускай он уйдёт за пределы моих земель. Подальше гони, подальше…
И вот – Радила прогнал врага за Оку.
От устья Протвы, едва отдышавшись после многих дней бега на истощённых конях, князь Святослав направил верного воеводу Здеслава с горячим молением в Суздаль:
«Внемли мне, брат мой, добрый князь Юрий, сын Мономаха! – просил он слёзно. – Изгнал меня Изяслав, племянник твой и наш общий враг, отовсюду. И теперь вот прогнал он меня до близких тебе земель, тем самым не только мне, но и тебе угрожая… Сижу теперь на Оке без надежды, без радости. Пошли мне скорую помощь, чтобы совместно ударить на рать Изяслава, пойти с победой опять на Киев и тем отвести от тебя беду и вызволить в Киеве брата моего Игоря…»
Здеслав появился с этим посланием в Суздале в тот же день, когда вернулось туда и посольство из Византии.
Наутро князь Юрий запёрся с Данилой Никитичем и Здеславом в своей деловой палате – для скрытного разговора.
Князь был до слёз расстроен смертью княжича Константина, но и не меньше обрадован тем, что союзник его Святослав не только бежал из плена, но и совсем ушёл от воинов Изяслава. Добро и то, что тайные повеленья царя Мануила и патриарха книжник донёс до слуха митрополита: значит, отныне в Киеве снова крепнет и верная Долгорукому сила!
Значит, не нынче так завтра под Изяславом станет качаться, гореть земля!
Самое время сейчас протянуть до Киева руку: вся Русь поймёт, что Юрий не по корысти, а по доброте и по чести решил помочь несчастному Святославу.
И Юрий решил помочь.
Но он был умнее, чем Святослав: нельзя собрать да и просто послать свою рать на рать притеснителя Святослава – Радилы. Если он сделает так, то от Мурома и от Новгорода, с двух сторон, как в бока ножами, могут ударить союзники Изяслава. Пока с победой пойдёшь посреди Руси от Суздаля в Киев, рати Новгорода и Рязани стиснут тебя с боков и перетрут, как трут жернова сухое зерно в муку или как зажимает кузнец железо, чтобы бить по нему нещадно.
Подумав так, Юрий велел направить из Белозёрска к Московскому порубежью среднее войско сына Иванки. Кроме того, князь взял с собою из Ростова-Суздальского несколько сотен копий и тоже привёл к Москве.
Здесь, пока собирались рати, он за три дня попробовал торгом взять боярскую землю окрест холма, с отцовской заботой «сажал» в посёлке бежан. А крепким, морозным утром велел, наконец, проиграть зорю: пока выступать в поход…
Воины встали с земли от дымных костров, торопясь в «десятки» и «сотни». Военачальникам подвели коней. Сверкнули на солнце кольчужные бляхи, мечи, шестопёры и копья.
Зареял стяг.
Войско пошло с холма.
Внизу оно разделилось. Меньшая часть, во главе с Иванкой и Данилой Никитичем, тронулась через лёд, чтобы идти на зов Святослава к Оке, а оттуда к верхнему Дону. Большая часть – в две равные доли, одна во главе с Андреем, другая с княжичем Ростиславом – двинулась на Рязань и Муром.
По замыслу Юрия княжичи Ростислав и Андрей должны были помешать рязанским и муромским союзникам Изяслава напасть на суздальский тыл, на Московское порубежье с юго-востока.
С князем остались только личные слуги. Но тем временем в Суздале воевода Микола Збыгнев вместе с Григорием Шимоновичем, старым дядькою князя Юрия, собирали третью большую рать. С этой ратью сам Юрий задумал ударить к весне по землям Великого Новгорода, чтобы не дать новгородцам сбоку пойти на Иванку и Святослава.
Для этого и послал он Никишку Страшкова да старика Верхуслава лазутчиками в Торжок: пускай к весне разузнают, способно ли будет Юрьеву войску занять Торжок?..
«А может, к весне успеют вернуться Андрей с Ростиславом, разбив рязанские рати, – думал князь Юрий, глядя во след сыновьям, спускающимся с холма впереди дружин. – Тогда я не сам пойду на Торжок, а пошлю туда сыновей: пускай отплатят наглым боярам да новгородцам за все обиды, которые потерпел я от них в последние лета! А сам тем временем буду ставить здесь новый город Москов…»
Дружины пошли от холма по разным дорогам: княжич Андрей и брат его Ростислав повели своих воинов левым берегом, мимо усадьбы боярина Кучки; Иванкова часть перешла ледяной дорогой Москвы-реки в укрытое снегом таинственное Заречье…
Данила Никитич ехал с Иванкой молча. Его не радовал новый поход к Оке: после смерти княжича Константина и злого доноса царьградского императора Мануила князь назвал Данилу Никитича «строптивым и нерадивым». И это было опалой. То, что теперь он всё-таки ехал рядом с Иванкой, не обольщало его: не только злопамятная гречанка-княгиня, но и понятливый князь теперь относился к нему не как к другу, а как к врагу…
«Будто в душу взглянул! – с усмешкой думал Данила. – Взглянул и увидел в ней моё несогласье с неправедной жизнью сильных мира сего!»
Оставшись влюблённым сердцем в усадьбе боярина с Пересветой, а мыслями с князем в Суздале и на Московском холме, он теперь равнодушно глядел на княжеский стяг, гордо реющий впереди дружины. Почти равнодушно глядел он и на удивительно белый, многоцветно искрящийся на ясном солнце первый снежок, и даже на воинов, с которыми книжник всегда был дружен в походах. Хорошо хоть, что воины заняты сами собой, им некогда замечать унылых взглядов Данилы…
Воины шли по первому снегу дружно. Им, как видно, казалось, что солнце и всё вокруг в это зимнее утро сулит одну лишь удачу. Они шагали и бойко пели походные песни, охотно смеялись от разных шуток, вели беспечальные разговоры.
Со всеми вместе шёл и Мирошка. Его уговорщик Кирька, лукаво кривя свой розовый рот, всю дорогу болтал без умолку.
– Ох, други, – рассказывал он во время привалов, – пойти бы летом, в Купальскую ночь, за папортным цветом! Если сорвёшь тот цвет, так разом увидишь всё: реки, покрытые серебром, и то, как ходят деревья с места на место, беседуя меж собой. Тайный язык их тебе откроется сразу! – толкал он Мирошку в бок. – А с ним и язык любого земли творенья. Даже постигнешь тайные человечьи мысли…
Он ёжился в страхе:
– Ух, страшно тогда, поди, когда постигнешь тайные мысли?
Но тут же, забыв о страхе, весело продолжал:
– Зато увидишь и то, как утром солнце в облике человечьем выезжает на небо. Оно выезжает на трёх конях. Первый конь – в серебре. Второй – в золоте. Третий – весь в самоцветах!
Ночью, подняв от костра лицо и глядя в звёздное небо, он говорил:
– Вон в самом верху небес сияет Прикол-Звезда[24]24
Прикол-Звезда – Полярная звезда.
[Закрыть]. Слыхать, что этой звездой приковано к тверди небо. Поэтому и стоит она неподвижно, а небо кружится вкруг неё…
Старый воин Улеба спрашивал строго:
– А как то случилось, знаешь?
– Нет, этого я не знаю…
– А то потому случилось, – не торопясь, разъяснял вислоусый Улеба, – что мир сотворил кузнец!
– Ой ты! Да как же? – искренне изумлялся Кирька. – Бают, то сделал Бог…
– Ну, может, вначале Бог, – осторожно учил Улеба. – Да только потом он устал, творя, и улёгся в палатах спать. Тут видит ловкий кузнец…
Улеба уверенно пояснил:
– А был тот кузнец не чей-нибудь сверху, а наш, из обели[25]25
Обель – чернь, простые рабочие люди.
[Закрыть] вышел! Вот видит кузнец, что мир лежит недоделан, железо да серебро разбросаны всюду без всякого разуменья. Взял он тогда да вздул свой горн и начал тот мир ковать. Выковал свод небесный. А чтобы прочно висел тот свод над нашей землёй, прибил его сверху к тверди да к райской двери большим гвоздём. Так и явилась Прикол-Звезда в самом верхнем севере неба…
– А дальше?
– А дальше выковал тот кузнец и солнце из ясного золота. Выковал много звёзд и медных округлых лун. Правда, иные из лун доковать не успел, ибо тоже устал и спать захотелось.
Кирька сам догадался:
– От этого, знать, и луны бывают разные: то круглые, то без края, а то и совсем как рог?!
– Ага. Вот так и пошёл он, мир от кузнечной руки умелой!
Улеба серьёзно, тихо закончил:
– Бают в народе, что спит тот кузнец и ныне…
– А где же он спит, скажи?
– Где-то у нас, на Руси. А где – не скажу, не знаю. Однако знаю одно: когда тот кузнец проснётся, тогда и докончит дело. Он в небо побольше гвоздей набьёт, чтоб крепче держалось. И землю перекуёт: земля наша будет краше!..
Они говорили о многом – о мире, о жизни всяких людей, о милых, оставленных ими в разных посёлках, о горе Руси и о близкой сече.
И вот то, во имя чего они шли, наконец, наступило: рать Иванки и книжника соединилась с плохо вооружённой, слабой дружиной беглого Святослава. Она не только соединилась с этой дружиной, но и сразу же вышла в чистое поле, где смело гуляли рати черниговцев и смолян.
Книжник как-то спросил Иванку
– Не жалко тебе смолян?
Княжич Иванка не понял вопроса и удивился:
– Чего их жалеть? Враги…
Князь Святослав, прислушавшись к их беседе, сердито и подозрительно поглядел на Данилу:
– Ты что спросил?
Он сразу понял тайну вопроса, книжник Данила толкает Иванку на жалость к врагам, на дружбу с врагами. Но если бы так случилось, то не было бы и сечи… а если не будет сечи, то не вернёт и изгой Святослав потерянного удела…
Подумав об этом, князь Святослав вмешался в беседу книжника и Иванки, сказал:
– Данила, как видно, струсил!
– Не струсил: душа болит, – ответил ему Данила.
– Чего ему трусить? – легко поддержал Данилу и добрый княжич Иванка. – Данила наш сечу всегда любил. Ведь правда, Данила?
Книжник смутился:
– Так…
– Ну, вот и секись!
– Однако про это хитрое слово о дружбе к смолянам я князю Юрию весть пошлю! – на всякий случай заметил князь Святослав. – Вельми престранное было слово про жалость к смолянам и всем другим…
Данила подумал: «Как царь Мануил с патриархом, так теперь этот донос пошлёт!» – и вновь ему стало больно и горько, как в тот нехороший час, когда в Суздале Юрий крикнул ему, прочитав донос:
– Чего ты хочешь, крамольник?
Подумав об этом, книжник в первую сечу с горя пошёл как в буйном хмелю.
Под ним был сильный, выносливый конь, привыкший к звону железа и вою чужих людей. Он резво скакал вперёд, и вот Иванковы воины вместе с Данилой врезались в гущу смелых черниговцев и смолян.
Данила рубился молча.
Меч и щит его вспыхивали на солнце и гулко звенели. Казалось, что это суздальский мастер-кузнец ещё работал над ними в кузне, настойчиво проверяя крепость металла на человеке. Злая, привыкшая к сече лошадь храпела и злобно рвала зубами плечи врагов. Жар боя жёг и её…
Сеча была подобна охоте. В ней на глазах у всех проверялись и закалялись качества человека: сноровка, разум, пылкость и сила.
Сходились копьё на копьё, клинок на клинок, дубина с дубиной, конь на коня.
Отвагу бойца видели друг и враг: бойцы сталкивались лицом к лицу, искали победу в стремительных поединках.
И книжник любил возбужденье смелого боя: он всякий раз прорубался только вперёд, как в частом лесу. Он взмахивал сталью сильно и быстро. Кровь не успевала стечь по лезвию к рукоятке, брызгалась каплями в стороны и кропила измятый снег.
Данила Никитич не видел, что делалось сзади и сбоку, стремясь вперёд.
Он не увидел, как новый боец Мирошка взмахнул топором и разбил противнику череп.
Не видел и взмахов меча Улебы, идущего возле коня по телам убитых.
Не видел и верного отрока Кирьку, которому рослый противник вдруг оцарапал рогатиной лоб.
Кровь из царапины залила Кириллу всё переносье и ослепила. Тогда второй из смолян, уклонившись с пути Улебы, ударил Кирьку мечом поперёк лица и рассёк его от рта до самых ушей. Нижняя часть лица тотчас же отвисла, открыв громадную рану.
Однако Кирька, неведомо как, устоял на ногах. Он упёрся руками в отвиснувший подбородок и сдвинул страшную рану. Шатаясь, он вышел из сечи, сумел дойти до обозов, где лекарь скрутил ему голову чистой холстиной, и только тогда упал.
Рана его срослась, и во время других походов он бился немало. Однако в тот страшный час, когда он, очнувшись, лёг не свежую хвою, он не услышал ни шума битвы, ни собственных стонов: лицо раздирала боль…
А книжник всё бился и шёл вперёд.
Он не заметил, как чьё-то копьё ударило воина Митеря в левый бок, рассекло ему по три ребра с обеих сторон груди и, выйдя наружу, ударилось в локоть правой руки и перерубило его по суставу.
Митерь умер, ещё не успев свалиться на алый снег.
Другому бойцу, сидевшему на коне, копьё противника разворотило веко, но он, обливаясь кровью, повиснув на шее коня, успел прискакать к опушке, где был и раненый Кирька. Старик обозный вскричал, сдержав храпящую лошадь:
– Ох, голубь… ты, видно, умер? Раненый всадник очнулся и глухо сказал:
– Вложи мне в рот свою руку… Старик испугался:
– Зачем?
– Велю я тебе: вложи…
Старик, дрожа, вложил в рот всадника грязный палец. Тот быстро сжал зубы. Старик вскричал. Тогда, теряя сознанье, но ещё найдя в себе силу для горделивой усмешки, всадник сказал:
– Ну вот… Раз есть ещё мощь в зубах, значит, есть эта мощь и в теле. Посыпь мою рану мукой и обвяжи её чистой тканью: я буду жить…
Старик обсыпал мукой и обвязал его рану чистой холстиной. И этот тоже остался жить, и тоже в других походах бился немало, только вместо левого глаза теперь зияла дыра…
А в поле секлись и секлись.
Лошади выбегали из сечи без всадников, утыканные обломками копий, и падали у канав, споткнувшись.
Раненые ползли по земле, зажимая руками раны.
Мечи ломались, и кости ломались, и головы никли, пока, наконец, враги не дрогнули и не бежали.
Книжник и этого не заметил: самозабвенно увлёкшись боем, он прорубил отряд врагов из конца в конец, пока последний из пеших не изловчился и не проткнул коня Данилы насквозь.
Со смертельно раненным сердцем, свирепо скаля длинные зубы, конь всё же успел вынести невредимого книжника прочь из сечи. Потом из ноздрей коня буйно хлынула кровь.