Текст книги "Всего четверть века"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Вторая…
Пробежало время. Лет восемь… В хлопотах устройства жизни. У одних это больше получалось, у других меньше. Однако неудачи ещё не казались непоправимыми, а беды и горести воспринимались как случайные. Да, Игорь никогда не будет адмиралом. Это, конечно, ужасно. Нелепая случайность, но место в жизни он всё-такт нашёл! Хуже с Гением, тут не поправишь. Что ж… Он ведь всегда был не от мира сего и вообще не жилец… Короче, жизнь продолжалась, и не так плохо, и возникшая у Лиды идея вновь встретить Новый год вместе, хотя давно уже не встречали, – не потому, что желания не было, разъезжались многие, отсутствовали, положение обязывало в другом кругу находиться – поддержку получила всеобщую и осуществилась.
Не в полном составе, конечно. Кроме Гения ушла с нашего горизонта недолгая супруга будущего членкора, ныне молодого кандидата, ушла, к счастью, не в небытие, а к другому, более подходящему мужу. Брюки Коля теперь гладил сам, а «для этой самой штуки» у него была Люка, которую молодой кандидат представлял знакомым, называя «подруга дней моих суровых».
Не было и Нади. Жила она с мужем и сыном (вот и верь классикам!) у чёрта на куличках, в степи, где возникал первый в городе микрорайон, а в микрорайоне первые кооперативные дома, новинка, к которой многие относились недоверчиво, а Надин папаша не стал сомневаться и приобрёл молодым квартиру.
Но, что хуже всего, не было и Веры. О ней, однако, чуть позже.
Итак, четверых из прежних не было, «стариков» осталось девять, а всего снова, как на грех, оказалось тринадцать. Кто же заменил «четвёрку»?
Начну с Вовы Рыбака. Новым он был только по сравнению с тем, прошлым вечером, знали мы его давным-давно, Вова тоже в нашем классе учился, и фамилия его Фисуненко была, а вовсе не Рыбаков, как можно предположить по прозвищу. Прозвище ему досталось не по фамилии, а по заслугам. Военное детство всем выпало трудное, но Вове особенно. Отец не вернулся с фронта, как у многих, а вот с матерью беда случилась особая. Мать Вовы болела туберкулёзом в тяжёлой форме. Числилась она надомницей в какой-то артели, где не то вязали, не то плели что-то, но работать и дома подолгу не могла, и Вова с матерью сильно нуждались, а частенько и голодали. Это и привело Вову с ранних лет к нашей тогда ещё богатой рыбой реке. Сначала ловил, чтобы есть, а потом наловчился и стал носить излишки на базар. Промысел свой Вова не скрывал, в положение его входили, и кличку он получил не Спекулянт, а Рыбак. И учителя знали, что если Вовы нет в классе, значит, мать опять слегла, и он на реке или на базаре. Однажды завуч наш, что пустой рукав гимнастёрки под ремнём носил, Вову даже из милиции выручал.
Понятно, что при таком образе жизни Вова не мог быть отличником, однако и двоечником быть не хотел, и выработал к школе отношение, которое хохмач Олег называл разумной тратой умственной энергии. Вова был сознательным троечником. Не из тех, кто едва за двойку перетягивает, а твёрдым, устойчивым, добросовестно осваивавшим минимум знаний, положенных по программе. Никто не помнит, чтобы Вова превзошёл этот законный уровень. Однажды только новенькая, совсем молодая преподавательница логики хотела ему четвёрку поставить, чтобы поощрить, но Вова попросил скромно:
– Поставьте лучше «три».
– Почему? – удивилась учительница.
– Чтобы общую картину не нарушать, – логично пояснил Вова.
Картина была, действительно, цельной. Вова умудрялся удивительно ровно относиться ко всем предметам. Не было у него ни предпочтительных, ни ненавистных наук. Любой предмет осваивал он в пределах проходного балла. Даже литературу Вова учил только по учебникам, произведений же не читал. А между прочим, сколько таких, что прочитали из-под палки, а потом всю жизнь думают, что Пушкина и Толстого знают… Вова хоть иллюзий избежал!
В конце школьного курса в домашней жизни Вовы произошло несчастье, которое обернулось, однако, большой пользой. Мать его посадили в тюрьму. Разоблачили артель, где она работала, и вскрылось там многое, не дозволенное законом. Вова уверял, что на мать возвели поклёп и спихнули, пользуясь её темнотой и болезнью, чужие грехи, но суд решил иначе и вынес обвинительный приговор. Туберкулёзная мать была направлена в специальную колонию с облегчённым режимом и полезным питанием, расположенную неподалёку от города, в сосновом бору, попала под систематическое наблюдение врачей, и вскоре состояние её заметно улучшилось.
Вова прямо нахвалиться не мог:
– Да её, ребята, не узнать! Она там толстеет, честное слово!
Все мы были рады за Вову, а сам он случившуюся перемену в жизни успешно использовал и поступил в мединститут на санитарно-гигиенический факультет, куда ребят брали с тройками.
В институте Вова проучился недолго: военно-медицинская академия, где слушателей не хватало, пригласила институтских студентов вступить, так сказать, под знамёна. Вова откликнулся и вступил, что оказалось ему очень кстати, военных медиков гораздо лучше обеспечивали материально.
Так мы на время Вову потеряли из виду, он уехал в академию и только изредка присылал короткие письма Олегу, с которым был ближе, чем с остальными. От Олега мы и узнали о чудесных переменах в судьбе некогда остро нуждавшегося Вовы Рыбака. В изложении Олега история эта выглядела феерически, тут-то он прибавлял, несомненно, ибо лаконичные, написанные по принципу сохранения энергии сообщения Вовы оставляли большой простор для творческого домысла. Несомненной истиной было лишь то, что наш Вова сумел понравиться и получить руку дочери генерала, да не простого, а многозвёздного. Папа-генерал благословил счастливую чету, подарил молодым машину «Победа» и якобы в зяте души не чает. Живёт Вова теперь в Хосте, на генеральской даче, и по совместительству служит в санатории Министерства обороны.
Позже Олег сам побывал в Хосте и виделся с Вовой, который, по его словам, стал светским человеком, ходит в белых штанах, играет в теннис, но друзей не забыл, нос не задирает и даже признался Олегу, что временами тоскует по прежней простой жизни и тогда уходит в море на генеральской яхте и ловит кефаль.
Вот этот-то Вова Рыбак собственной персоной появился в городе перед Новым годом, чтобы забрать на черноморскую дачу старушку мать, излечившуюся в заключении и давно освобождённую. Понятно, что он охотно примкнул к нашей праздничной компании. По случаю зимы Вова был, разумеется, не в белых брюках, но отпечаток новой жизни просматривался невооружённым взглядом. Вечно втянутые щёки Рыбака, да и не они одни, округлились, и весь он приятно благоухал. Однако нос Вова в самом деле не задирал, так только, вскользь упомянул известных военачальников, которые с тестем его на короткой ноге и к нему, Вове, тоже снисходят отечески. И ещё Вова принёс замечательный зарубежный фотоаппарат, чтобы запечатлеть всех нас на память в канун Нового года, и запечатлел, но снимков не прислал, хотя и обещал.
Итак, был Вова.
Кто же был из подлинно новых?
Протеже Лиды. У Лиды уже появилась черта, которая развилась с годами, – покровительствовать неустроенным девицам с художественными склонностями. Всех их мы и запомнить не могли, называя по роду склонностей – артистка, солистка, пианистка и так далее. На этот раз в фаворитках-протеже ходила студентка театрального училища. Конечно, как и все студентки-артистки, наша тоже мечтала о славе и любви, но мечту берегла, а в обиходе играла современную девушку, то есть не отказывалась от лишней рюмки и много курила, тогда как ей нужно было побольше есть. Лида её подкармливала по возможности, однако артистка есть почему-то стеснялась.
Кто же ещё?
Вот досада! Выскочило. Зная Лиду и её призвание к гармонии, я не могу представить на встрече восьмого мужчину. Значит, была женщина. Но кто, хоть убей, сейчас вспомнить не могу. Может быть, потом всплывёт? Всплывёт, я думаю…
О последней женщине я не упоминал сознательно. Это была Зина, будущая жена Игоря, а тогда просто медсестра из больницы, куда он был направлен по назначению. Я ведь ещё не сказал, как его судьба сложилась.
Конечно, в эти годы Игорь испытал больше всех. Но вёл себя, как и положено человеку, в чьих жилах течёт мужественная кровь. Ясно, что о морской карьере думать больше не приходилось. Как он сам сказал позже с горькой иронией, «времена Джона Сильвера прошли». Что он почувствовал, когда понял и осознал это, передать не берусь. Такое пережить нужно, в пересказе не прозвучит. Да и пересказать, если честно, то нечего. Игорь о своей беде говорить не любил и не говорил. И мы спрашивали мало. Что тут спросишь? «Тяжело тебе?» Ясно, что тяжело, а насколько, и представить невозможно, и помочь невозможно. Знали мы его характер, знали, что Игорь из тех людей, кому сочувствие жизнь не облегчает, напротив, дополнительную нагрузку взваливает, как бы распространяя несчастье и на других. Поэтому ношу свою нёс он один, избегая и лишних встреч и разговоров. К телефону всегда мать подходила и отвечала всегда одинаково:
– Игоря нет.
– А будет когда?
– Не сказал.
Однажды только сказал мне:
– О чём говорить? Жаловаться не хочу, а бодряка изображать тем более.
Сначала мы, конечно, некоторую обиду испытывали, но потом его поняли и право взять весь огонь на себя признали. И как дальше жить, решал он один. Решил стать хирургом и нам пояснил полушутливо, не вдаваясь в муки выбора:
– Нужно ж кому-то людей штопать. Люди-то глупы, в трамваи на ходу прыгают. А заштопаешь, и ума прибавится. Несчастья-то, как Николай Васильевич Гоголь друзьям писал, нам полезны… Не всем, конечно…
Так мы в самостоятельную жизнь пошли, а Игорь снова в студенты. Это, естественно, нас тоже отдалило, тем более что, закончив институт с отличием, выбрал он не ординатуру, а дальний район. И вдруг неожиданно появился к празднику и, к общей радости, согласился встречать Новый год вместе.
И Зину с собой привёз. По виду очень обыкновенную девушку, скованную немного непривычной обстановкой. Оживлялась она только когда помочь в чём-то требовалось за столом или на кухне, а так помалкивала больше и даже с Игорем говорила мало. Посмотрит на него, он в ответ улыбнётся, и всё они поняли, без слов обошлись.
Правда, в начале вечера Зина невольную бестактность допустила. Не разобралась сразу в новых знакомых и приняла Лиду за жену Сергея. Сказала ей на кухне:
– Ваш муж ножи на стол просит.
Лида глянула, убедилась, что ошиблась Зина и, подавая ножи, пояснила спокойно:
– Он вовсе не мой муж.
Зина смутилась.
– Извините, пожалуйста. Я ведь в первый раз с вами… А кто ж его жена?
– Его жены нет.
И видя, что Зина не совсем её поняла, добавила:
– Разве вам Игорь не говорил? Жена Сергея на Севере.
– В командировке?
– Она книгу пишет.
Теперь, когда время всё завершило, а точнее, отрубило и Веры давно нет в живых, можно сказать о ней больше, чем сказала Лида Зине, хотя и она тогда уже больше знала, чем говорила. Но не всё, что знаешь, осмыслить, правильно понять можно. И кто кому внушил, что Вера необычная, не такая, как все, что ей не рядовая доля предназначена – она нам или мы ей, – я, например, до сих пор понять не могу. Во всяком случае, мы её выделяли искренне, не сомневаясь, что если и быть кому из нас известным и даже знаменитым, то это, конечно, Вере, которая пишет необычные стихи. А оказалось не так…
К чести Веры нужно сказать, что когда вдруг поэзия, о которой мы прежде не подозревали, стала широко известной и наряду с хрестоматийными открылись и другие блестящие имена, а с ними и другой, новый вид на всю нашу поэтическую литературу, Вера сразу сумела честно и жёстко оценить свои стихи, хотя они, как я подозреваю, были и не хуже, чем у иного члена Союза писателей.
Помню, как сидели мы с ней в «Акации» – это кафе такое, стеклянный кубик с неоновым цветком над входом. Их тогда целый букет появился – «Ромашка», «Тюльпан», «Сирень»… Хотели быстро решить проблему общественного питания и в укор старым ресторанам с плюшем и позолотой построили гигиеничные кубики из стекла с привлекательными растительными названиями. Одними цветами не обошлось. Подключили и модную в то время кукурузу, на очередной стекляшке початок водрузили, чтобы подчеркнуть необычные якобы качества этого злака. Но мы с Верой, точно помню, именно в «Акации» сидели, у прохожих на виду, у самой стенки.
Вера кофе пила, курила и поясняла резко, не щадя себя, почему ей в поэзии делать нечего.
– Как мы видели поэзию? Вершинами. Пушкин, Маяковский… Ну, пусть Блок, пусть Есенин, в туман окутанный, то ли великий, то ли обывательский… Впрочем, всё в тумане. На виду только «Скажи-ка, дядя…» или «Левый марш». И вот рассеялся туман. И что открылось? Не вершины отдельные, а хребет, стена, Гималаи. И все выше облаков. Одна Марина чего стоит! А Мандельштам? А Пастернак, Ахматова, о которой мы в школе только из постановления слыхали. Только начни считать… Ты, конечно, поэзию и сейчас не знаешь. Так что поверь на слово: мне там делать нечего. Хребет от горизонта до горизонта. Палец не просунешь. Вот я его и отрубила, как отец Сергий… Собрала всё своё бумагомарание и сожгла.
– Неужели всё? – ахнул я.
– Всё, – подтвердила она жёстко.
– Всё и Гоголь не сжигал.
– Однако сжигал, что того заслуживало.
– Не уверен, что заслуживало. И в Гималаи не верю. Каждый день новые имена возникают.
Поэты тогда действительно, как грибы, возникали, но не для Веры.
– Поэты? Неужели? Не вижу.
Я назвал два-три имени, но Веру не поколебал. Твёрдым мужским движением затушила она в пепельнице сигарету и тут же вытащила из пачки новую.
– Эпигоны… Или невежды. Нет, быть серым камушком на фоне вечных снегов невелика радость. Это не для меня. Знаешь, как Блок писал, – всё или ничего! Дай-ка мне спички.
– Хорошо. Пусть я в поэзии профан и всё, что ты говоришь, верно и не стоит пополнять толпу бездарностей. Однако, «если любит кто кого, зачем ума искать и ездить так далёко»?
Вера усмехнулась саркастически.
– Школьная цитата? Пропись… Значит, ты по поручению Серёжки?
Поручение было доверительное, но темнить смысла не было.
– Его можно понять.
– Я его понимаю прекрасно. Он меня не понимает. Серёжка милый мальчик, который всем нравится. Муж-мальчик, муж-слуга, если уж ты Грибоедова вспомнил. Каждый год он покупает цветы в день, когда мы в первый раз поцеловались, а я всегда забываю, по какому случаю этот букет…
– Но Андрюшка…
– Наконец-то произнесено главное слово! Вот она, ваша тяжёлая артиллерия, господа мужчины! Признаёте вы равноправие женщины? Ещё бы!.. Если только она его требует. Равноправие – ваша привилегия, только ваша. Ну кто бы вздумал упрекнуть Сергея, если бы уехать решил он? Он, мужик, а не я, баба! Никто. Наоборот, разглагольствовали бы о его мужестве, верности поставленной цели, на вокзале бы целовались пьяные… А тут такой афронт, баба взбунтовалась! Ребёнка бросает. Ничего, милые, придётся вам это скушать. Андрей – здоровый мальчишка. У него две бабушки. И папа, между прочим. Конечно, бегать за цветочками и подносить торт на блюдечке легче, чем возиться ежедневно с ребёнком. Но мы же возимся с ними тысячи лет, с того дня, как вы матриархат отменили! И выращиваем одно поколение мужчин-эгоистов за другим нашим дочерям на шею. И ничего, не пропали. И он не пропадёт!
– Не злись, пожалуйста!
– Да не злюсь я. Обывательщина раздражает. То самое мурло мещанина, про которое в школе учили и думали наивно, что это не про нас. А в каждом сидит филистер. С зашоренными мозгами. Понять, что у меня может быть призвание, дело жизни, вам не по силам.
– Да кто же в призвании сомневается? Речь о поездке…
– Я не вижу другой возможности реализовать своё призвание. Я не могу жить вне литературы. Пусть я не поэт, да, но я верю в себя в прозе. А о чём я могу написать здесь? На этой обочине жизни? В пропахшем пылью уюте профессорской квартиры! Среди добродушных бесхребетников. Нет, дорогие друзья, жизнь создаётся и созидается на стройках, на Севере, в Сибири. Там люди, понимаешь, люди, характеры.
– А также тундра, морозы, болота…
– Лучше утопать в таёжных трясинах, чем в продавленных кожаных креслах.
Говорилось всё это в связи с решением Веры – конечно же, не подлежащим пересмотру – отправиться на крупную северную стройку, чтобы работать в многотиражке и там, в гуще жизни, собрать материал для большого прозаического произведения, после того как не оправдались надежды на большую поэзию.
– Ну зачем ты так – или-или?
– Иначе не могу. Короче, дорогой адвокат моего удручённого мужа, приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Не создавайте, однако, пессимистической атмосферы. Вернусь же я… А разлука для влюблённых подобна ветру для костра – малое пламя гасит, а сильное раздувает, – добавила она, не скрывая иронии.
Я понял, что продолжать разговор бесполезно. Да я и раньше это знал, просто не мог отказать в самом деле удручённому Сергею. Но что мы могли сделать? Она решила. Не знал я только одного – действительно ли собиралась Вера вернуться, возвратиться к мужу и сыну или тогда уже решила не возвращаться…
Предполагаю, однако, что думала о таком, иначе вряд ли бы вспомнила под конец, допивая кофе, глупую примету.
– А к предостережениям, между прочим, прислушиваться стоит. Помнишь каблук?
Конечно, я помнил. Я ведь свидетелем был, когда они с Сергеем в загсе расписывались. Тогда ещё пышные свадьбы за предрассудок и пережиток считали, никто в нарядной форме с куклой на такси по городу не катался и по тысяче рублей в трёхдневный запой не вкладывал, а Вера особенно «обряды» не терпела и настояла, чтобы вообще в рабочее время зарегистрироваться. Так и сделали, удрали в перерыв и встретились возле загса. Я их там ждал и хорошо помню, как Вера прибежала, запыхавшись, потому что по дороге у неё каблук поломался, модная «шпилька», и пришлось у сапожника приколачивать наспех.
– Хорошо, что я в приметы не верю, – смеялась она этому свадебному приключению.
Мы поспешили в загс, совсем не похожий на нынешние Дворцы бракосочетаний, мрачноватую контору в полуподвале, где жаждали законного счастья ещё две или три пары. С одной у нас даже обострение возникло по поводу очерёдности, но какой-то старичок пьяненький, неизвестно откуда возникший, устыдил нас:
– И куда торопитесь, ребята? Под ярмо…
По поводу ярма мы, конечно, не согласились, но осознали, что такой день ссоры не украшают, и в конце концов начали великодушно предлагать друг другу воспользоваться первоочерёдностью.
Так и скрепили узы, не прислушавшись к предостережению.
В кафе Вера об этом вспомнила полушутливо. А я теперь вспоминаю с печалью. Не потому, что суеверен. Это ерунда. Разве может плохо прибитый каблук жизнь двух людей определить? Другое тут было. Бежали весело, под одним зонтом от начавшегося тёплого дождя укрываясь, люди, по неведению юности не подозревавшие, что ошиблись, что не дано им счастья и радости принести друг другу. Но многие ли из молодожёнов такое знают? Вот и бежали весело под зонтом, схватившись за руки, прыгая через лужи и скользя на мокрых, сорванных ветром ярко-зелёных весенних листьях, усыпавших чёрный асфальт. Бежали из загса и смеялись…
– Наверно бы, Серёжке другая жена больше подошла, – сказала Вера, поднимаясь.
Я знал, кого она имела в виду, но Вера не любила недомолвок.
– Лидка, я думаю. Она домашняя, а я нет.
Сказано это было справедливо, однако недобро, всё-таки уступать мужа не в женской природе. И хотя Вера не уступала, в сущности, сама жизнь своё дело делала, ревность и ей чужда не была или досада на совершённую ошибку, а может быть, и самой себе не ясная зависть к Лиде. Сложен человек, не всегда себя понимает…
О Лиде как о жене, более подходящей для Сергея, к тому времени уже не одна Вера высказывалась. Идея эта, можно сказать, постепенно овладевала умами. Даже Олег, когда пьяный выслушивал попрёки жены, огрызался лениво:
– Ну что пилишь? Не достоин я тебя, не достоин. Нужно было тебе за Серёжку идти. Он непьющий, а ты стихи не пишешь…
Я ответил Вере:
– О чём вы раньше думали!
– Всё ещё поправимо. Лидка-то с Олегом вряд ли долго протянет.
Такой разговор состоялся у нас с Верой в стеклянной «Акации» на виду у прохожих. О поездке в нём говорилось категорично, а о будущей жизни с Сергеем неопределённо. Тут ещё точка поставлена не была, и провожали мы Веру не навсегда. Речь шла об ограниченном сроке, который потребуется для ознакомления с жизненным материалом, и мы почти уверены были, что Север пыл нашей Веры охладит довольно скоро и срок не затянется. Однако ошиблись. То ли преувеличили трудности таёжного быта, то ли материала оказалось много, но время шло, а Вера не возвращалась. И к Новому году не приехала, хотя этот срок у нас крайним считался.
О том, что Вера не приедет к празднику, узнали мы от Сергея. Хмуро и коротко сообщил он, что получил от жены письмо, в котором Вера пишет, что захватившую её северную жизнь прервать она в данный момент не может и просит к Новому году не ждать. Вот и всё, что сказал тогда Сергей. Письмо он никому не показывал и устно в подробности не вдавался. Повторил только:
– К Новому году просит не ждать.
И хотя у каждого возник вопрос, когда же ждать, мы, ошеломлённые, вопроса этого Сергею задать не решились. Понимали его состояние и вели себя с тактом. Один только, как обычно, попахивающий портвейном Олег бормотнул что-то о море и о погоде, которую ждать бесполезно, но был пресечён Лидой:
– Не плети ерунды, ради бога!
У Лиды давно уже выработалась привычка пресекать мужа, а у него – не реагировать на пресечение. Поэтому Олег хмыкнул только. Так они теперь общались, в основном односторонне: Лида осуждала, а Олег в спор не вступал, знал, что, если и прав, спор правдой отдельного факта не ограничится, Лида углубит, дальше пойдёт, а там уж, по большому счёту, Олег окажется неправ, ибо вину большую имел и сознавал.
Олег пил… И было это совсем уже не то, что в ранние молодые годы. В те годы выпивка сопутствовала благополучию. Даже скандал с раскрепощённым дипломатом кавказской внешности завершился вполне благополучно. Олег заверил кого следует, что оправдает, не подведёт и докажет. И кое-что доказал. Потрудился на совесть в местах, где Макар не занимался животноводством, привёз оттуда кандидатскую, деньги на кооператив и мотороллер, женился, появилась дочка. Олег с Лидой начали поговаривать о машине, и вдруг выяснилось, что денег на машину нет и, видимо, не будет.
С Олегом произошёл сдвиг качественный, раньше он выпивал, теперь стал пить. И благополучие ушло. Не только материальное. Знали об этом ещё не все, вводило в заблуждение поведение Олега. Внешне он почти к лучшему изменился – покончил с драками и скандалами, стал сдержаннее на слова, не слышали мы больше «историй с наполнителем», напротив, подолгу бывал непривычно молчалив. Только пахло от Олега теперь всегда, и в глазах потухла лихость, больные стали глаза, усталые.
Как мог, скрывал Олег беду. То есть сам факт скрыть было, понятно, невозможно, – усилия он направлял на то, чтобы придать ему пристойные формы, сделать вид, что в ежедневной выпивке ничего особенно опасного и нет, ну разве что семейный бюджет подрывает… Плодами усилий этих и были его нынешняя подчёркнутая покладистость и скованная сдержанность. Словом, Олег на свой манер демонстрировал любимый пьяницами номер – мнимое умение пройти по прямой не покачнувшись.
Теперь уже известно и доказано, что алкоголизм многолик, на каждого по-своему действует. Одному литр нужен, другому двухсот граммов хватает, кто дебоширит, кто под забором спит, некоторые годами держатся, другие на глазах сгорают, но путь-то у всех один, как говорят, – улица с односторонним движением, если движение не остановить вовремя. А останавливать трудно, если и стараешься, Олег же тратил усилия не на торможение, а на маскировку. И хотя некоторым казалось, что движется он по своей улице тихо и почти безопасно. На самом деле он уже мчался, потеряв тормоза.
Первая, конечно, это Лида осознала и, как положено, вступила в противоборство. Не тут-то было. Олег занял круговую оборону. Не знаю, верил ли он ещё тогда в то, что «ничего особенного» не происходит, или только делал вид, покорившись уже неодолимому недугу и перейдя ту черту, за которой пьют потому, что не могут не пить. Когда, в какой чёрный день и час занёс он нетвёрдо ногу и переступил эту роковую грань, никто не знает, да и сам он вряд ли почувствовал, когда сделал первый шаг вверх по лестнице, ведущей вниз. Шагнул и шёл упрямо, ведомый тёмными клетками отравленного мозга, и лишь на последней ступеньке оглянулся и ужаснулся, но уже поздно было…
Впрочем, о последней ступеньке потом. Пока ещё «течёт шампанское рекою и взор туманится слегка». И не все понимают, по какой лестнице и куда Олег идёт. Разве что Лида. Она, проиграв противоборство, осознала наверняка, что грань позади и назад дороги нет, но в отчаяние не пришла. Не зря же мы её с природой сравнивали! Она с Олегом рядом стояла, как здоровое дерево рядом с подточенным стоит. Откуда нам знать, что оно о нём думает, если помочь ничем не может… Живёт и всё. И Лида жила. У неё, между прочим, обязанности ещё и перед дочкой были.
Так и жили они в то время. Лида беду понимала, а Олег не признавал, упорно отстаивая право пить, в чём, в общем-то, к стыду своему, мы содействовали. По недомыслию, конечно, оттого что в бедах не разбирались и беду за семейную неприятность принимали. Да и как нам представить было, что друг наш Олег Пастухов – весёлый, удачливый симпатяга парень уже сделал в своей жизни всё, что ему хорошего сделать полагалось, и ждёт его в недалёком будущем тяжкий конец! Какой конец, однако, узнали не все, а сам я совсем недавно, через много лет после того, как Олег подвёл итог…
А в тот вечер он почти по-прежнему выглядел успешным и довольным собой. Хотя бы потому, что в праздник пить никому не препятствуют, и он мог, не дожидаясь приглашения к столу, расположиться в кабинете с любимым напитком, который тогда ещё ни бормотухой, ни чернилами не обзывали. Потягивал портвейн и, расслабившись, вёл ироническую беседу с Аргентинцем.
Аргентинца, впрочем, теперь редко так называли. Вспомнилось его паспортное имя – Дима. Может быть, потому, что он теперь не о пампе, а больше о наших сельских делах рассказывал, возвратясь недавно из села, где в школе учителем работал.
– Кукуруза, конечно, нужна, – говорил он Олегу, – но когда меня с классом по снегу гоняют початки ломать, извините, я думаю о целесообразности, о том, какова реальная цена початка, сколько знаний недобрали мои ученики за это время… О простудившихся думаю.
Олег смотрел на лампу сквозь хрусталь, наполненный желтоватой жидкостью, и охлаждал Диму скептическими репликами.
– Климат у нас суровый, Дима. Вот и заболевают нестойкие.
– При чём тут климат?
– А при том. Это в пампе коровы сами растут, а у нас их кормить приходится. Чтобы молоко давали. Ты молоко пьёшь?
– А я нет, – рассмеялся Олег. – Другие напитки предпочитаю. Поэтому меня на кукурузу не гоняют. Справедливо? Справедливо.
– Да я о детях, – горячился Димка.
– Дети и есть главные потребители молока. Любишь кататься – люби и саночки возить!
Олег и в тот вечер много шутил, но были это не те весёлые, хоть и не всегда удачные, шутки, что привыкли мы слышать прежде. Не юмор, а желчь их рождала, зло, что накапливалось исподволь на жизнь, которая не подчинялась больше и не радовала, а вела, ломая волю, в темноту. Вот и доставалось окружающим и даже не известным Олегу сельским школьникам.
– Да ведь полкласса слегло.
– Тебе ж лучше, меньше хулиганов в классе.
– Хулиганы редко болеют.
– Знаю. Я тоже раньше мало болел. Налить тебе, Димка? Выпьем за здоровье твоих простуженных, сопливых деток, а?
– Я ведь серьёзно, Олег…
Всё-таки этот бывший Аргентинец Дима был из нас человек самый загадочный, хотя во внешней его, всем открытой жизни ничего особо примечательного или интригующего не происходило, разве что черноморская любовь с обеспеченной Надей. Ну да это что за событие! Однако протекала в нём и другая жизнь, внутренняя, в результате которой он, утёнок, в лебедя превратился, а не Вера, для всех нас неожиданно. Мы ведь как писателя представляли? Необычным. И в мыслях, и в поступках. Если мысли, так о России, по крайней мере, что как бойкая, необгонимая тройка несётся; если любовь, так уж Натали Гончарова, а не Надя-толстуха… Так нас в школе учили, и Вера хоть отчасти нашим требованиям соответствовала, а Аргентинец меньше всего. Не видели мы подводной части айсберга, невидимой Димкиной внутренней жизни.
Да видел ли он и сам её? Подозреваю, что и для него была она если не за семью печатями, как для нас, так за тремя наверняка. Когда у Димки уже несколько книжек вышло, я спросил однажды по-обывательски, как у всех пишущих спрашивают:
– Ты когда себя писателем почувствовал? С детства?
Он пожал плечами:
– Во всяком случае, не с детства.
– Значит, когда от аспирантуры отказался?
Тут пояснить нужно. Учился Димка хорошо, и в аспирантуру его прочили. Но многие сомневались, что возьмут, всё-таки он вроде из-за рубежа, а это считалось аргументом серьёзным. Поэтому, когда Димка сказал, что сам предпочёл сельскую школу, не все ему поверили. И только много лет спустя, когда я на одном юбилейном собрании в «альма матер» присутствовал, а Димка скучал в президиуме, подтвердилось, что Аргентинец не соврал. Выступил наш бывший декан и вспомнил этот случай как пример творческого призвания и воли художника…
– Значит, когда от аспирантуры отказался?
– Представь, и не тогда. Просто подумал, зачем мне эти шахты? Лучше деревенским воздухом подышу.
Дело в том, что декан писал большую монографию о южной угольной промышленности и подбирал ребят на эту тему. Димке он, кажется, период с 1895 по 1914 год предложил. Скучновато, конечно, но с другой стороны, аспирантура для многих мечтой была и недостижимой целью, а он взял и отказался! И ради чего? Сельской школы… Ну, если бы ещё, как Вера, манией одержимый был, тогда понятно. А то ведь и не думал о литературе, а уехал. И в престиже потерял, и в окладе будущем, и даже учитель из него хороший не вышел, а поступил в итоге правильно. Значит, подсознательно почувствовал, что так нужно, а не иначе, и пошёл своим путём по внутреннему зову, а не тщеславием обуреваемый.
Но в описываемое время было ему ещё шагать и шагать. И наш путник, поутративший на ухабах заграничный лоск, смотрелся обыкновенным, не очень удачливым парнем, у которого с аспирантурой то ли не сладилось, то ли промашка вышла, к учительству призвания не оказалось, и новой подходящей работы не находится… И вообще, на многое ли он рассчитывать может?