Текст книги "Одна ночь"
Автор книги: Пауль Куусберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
* 1 декабря 1924 года произошло восстание таллинского пролетариата. Буржуазия жестоко расправилась с его участниками.
Мария Тихник не осенила себя крестом, хоть в мыслях и она дошла до детей – не своих, а сестриных, до чужих детей, оставшихся без отцов и матерей. Миллионы их осиротит война, страшные беды и горести принесет она людям. Боль в суставах казалась Марии мелочью рядом с бедами, которые с каждым часом все больше раздирали мир и против которых человек в отдельности бессилен.
Сколько сейчас таких бездомных, как они, которые не знают утром, где найдут крышу вечером и чем утолят голод. Люди должны быть теперь настолько сильными, чтобы улыбаться, когда больно, и не склонить в горе голову.
Тихник растирала колени, хотя и знала, что это не поможет. Помогает только горячий овес, и то не сразу, а лишь на третий или четвертый день, а иногда и вообще не приносит облегчения. Хорошо бы также натереться оподельдоком, втирать до тех пор, пока жечь не станет, – бывает, что это быстро действует. Полезны и муравьиные ванны, но их "принимают" летом, а тогда уже шла война. Много хорошего говорят про грязи, что в Пярну и Хаапсалу, стоило все-таки попробовать, – может, теперь было бы легче на холоде и при ходьбе. На этот раз им дали лошадь, Адам молодец, но что будет потом? Многие идут пешком, а выдержит ли она, если придется в день отмахивать верст по двадцать?
Тело охватило холодом, просто счастье, что надоумило захватить толстую шерстяную кофту. Сама она вряд ли догадалась бы, это Паула сунула в чемодан, надо будет когда-нибудь поблагодарить ее. Достать бы еще шерстяные чулки, толстые, теплые чулки, тогда не так бы мерзли колени. Отдала бы даже кольцо: Но мысль эта ужаснула, и она тут же оставила ее. Понимала, что смешно цепляться за кольцо, но ведь что-то нужно оставить для души. Не то застынет она вместе с жизнью, а это куда страшнее, чем боли в суставах.
Марии Тихник показалось, что Дагмар всхлипнула. Она быстро глянула на соседку, но ничего особого не заметила. Да и что там разглядишь в темноте и снегопаде? Тем более что видела только согнутую спину. Дагмар сидела почти недвижно. Неужто ей не холодно? Хорошо, что хоть вначале немного прошлась. То ли кровь молодая грела сильнее, или Дагмар все так безразлично, что уже ни о чем не думает? Мария до сих пор не могла отыскать дорожки к сердцу Дагмар, все слова ее будто отскакивали. Временами она даже сердилась на нее, на эту молодую женщину, с которой их свела судьба. Даже при самом большом горе человек не должен уходить в себя. В такие моменты Дагмар казалась Марии самолюбивой и скрытной, чья гордость одинаково доставляет горе как ей самой, так и тем, кто вынужден находиться с ней вместе. И тут же досада сменилась сочувствием. Должно быть, Дагмар очень любила своего мужа, если, потеряв его, так изводится. По словам Яннуса, раньше она была веселой и общительной, изредка бывает и сейчас такой, но быстро замыкается. Человека могут изменить лишь две вещи: большая любовь или большая боль и великое горе. Дагмар сгорает сразу на двух кострах. Как безжалостна судьба! Только что было счастье, была любовь – и тут же смерть и горе. Сердце не сталь, которую можно без конца накалять и остужать, в беде человек способен и руки на себя наложить.
Тихник обняла Дагмар за плечи,
– Тебе надо бы опять пройтись,, Застынешь,
Впервые Тихник обратилась к Дагмар на "ты". До сих пор они были на "вы". "Тебе" сорвалось само собой, в их положении Мария просто не могла сейчас сказать иначе. Да и как обращаться на "вы" к человеку, с которым спишь бок о бок на полу и делишься тем малым, что есть в котомке! К человеку, который, как и ты, оставил из-за врага родину и ищет место, чтобы переждать невзгоды. Кто, как и ты, не знает, в каком углу найдет еще приют. Но больше всего произнести "тебе" понуждали ее заставшие их вдали от родины тьма и снегопад, которые невольно бередили сердце.
Обращение это не ускользнуло от Дагмар. Она немного побаивалась Марии, которая, казалось, иногда осуждающе смотрела на нее. Правда, Тихник пыталась и утешать, но и в утешении ее Дагмар чувствовала упрек в том, что не может взять себя в руки. Только разве одна Тихник говорила ей "вы"? Все, кроме Яннуса, обращались к ней так же. И еще Эдит, с которой они жили в одном номере в "Астории". Эдит сразу же перешла на "ты". Вначале Дагмар раздражал ее жизнерадостный щебет, а потом он успокаивал, и даже больше, чем слова, которыми ее старались утешить. Эдит выложила все, что было у нее на душе, кроме одного, почему она остается в Ленинграде. Говорила О Маркусе, которого боится, потому что у него сильные руки и еще потому, что он ей нравится. "Разве боятся того, кто нравится?" – допытывалась Эдит, и Дагмар не знала, что ответить. И она иногда боялась, а иногда нет – так она и сказала Эдит. Бенно она не боялась, разве что самую малость. Но о Бенно Дагмар не говорила, стоило завести о нем разговор, как в горле застревал комок. Теперь она уже могла говорить о нем без слез, но не было большеЭдит, которая расспрашивала бы и слушала.
От дружеского "ты" у Дагмар словно потеплело на душе, она стала послушнее и подвинулась к боковине, чтобы спрыгнуть, Тихник попросила возчицу остановить лошадь. Но старуха, которая только что задремала, не поняла, чего от нее хотят, тогда Мария сама остановила коня. Дагмар соскочила. Тихник вернула вожжи старухе, и та опять перекрестилась.
– Мы – антихристы.
Дагмар услышала эти слова и даже испугалась. Они будто шли из самой ночи и снегопада.
– Мы для нее антихристы.
Теперь Дагмар поняла, что это сказал Юлиус Сярг, которого все звали милиционером.
– Нет, – затрясла головой Дагмар. – Антихрист
Hitler!
– Gitler, – поправил Юлиус Сярг и засмеялся.
Шутки его почти всегда казались Дагмар странными На этот раз – тоже.
От долгого сидения ноги у Дагмар затекли. Холодно ей не было, по совету Яннуса она после Шлиссельбурга купила полушубок, нечто подобное грубой волосатой кофте, которая хорошо согревала. На настоящую меховую шубу и денег бы не хватило, да она и не хотела. Ей было абсолютно безразлично, что у нее на плечах, – не будь Яннуса, так бы и ходила в летнем пальтишке. Ботики подарил ей Валгепеа, с которым она до сих пор ладила лучше, чем с другими, кроме Яннуса, конечно. Ботики Валгепеа подобрал в Шлиссельбурге возле железной дороги во время паники. На пароход Дагмар пришла, прихватив с собой лишь пару-другую белья, чулки да всякую еще мелочь, какая подвернулась под руку, даже платье и туфли на смену не взяла. Вместо того, чтобы подумать, что взять с собой в долгую дорогу, Дагмар писала Бенно письмо, которое оставила на столе. На длинное письмо ушло все время, и, когда Яннус явился, Дагмар сунула в чемодан первое попавшееся: маникюрный набор, книгу, которая оставалась недочитанной с той самой поры, когда Дагмар стала думать, что с Бенно случилось самое худшее, берет, две комбинации, альбом с фотографиями Бенно и ее собственными и еще свитер Бенно. Она была в полном замешательстве, не понимала многого из того, что ей говорил и советовал Яннус, а что понимала, тому не верила. Мысли и чувства ее не желали мириться с тем, что Бенно погиб, не верила она и тому, что он может нежданно объявиться и отплыть из Таллина на каком-нибудь другом пароходе.
Но и на палубе Дагмар еще не представляла ясно, что значит оставить Таллин. Она стояла у поручней и всматривалась в берег, перед глазами мерцал лишь силуэт города, которым она еще школьницей любовалась со стороны Меривялья. Все говорили, что с моря Таллин – один из красивейших городов на свете, и она хотела ощутить его красоту. Возвращаясь однажды на пароходе из Финляндии, она увидела Таллин издали, и он показался ей еще прекрасней, во всяком случае куда красивее Хельсинки, где было тоже много великолепных зданий, но который с моря выглядел каким-то плоским и менее впечатляющим. И хотя сейчас перед глазами было все знакомое и родное, она не понимала всего значения происходящего. Не замечала и того, что орудия обстреливали с берега крейсер "Киров", об этом говорили все на борту, в том числе и Яннус. Когда же дым стал все больше заволакивать город, Дагмар встревожилась, сжалось сердце: ей показалось, что в огне и дыму мечется Бенно и гибнет вместе с городом. Она требовала, чтобы Яннус отправил ее назад, ему с трудом удалось успокоить ее. Позднее, когда ледокол "Су-ур Тылль" снялся с якоря, Дагмар впала в какое-то безразличие. Только с палубы не уходила, хотя Яннус и уговаривал ее спуститься вниз. Ночью, когда караван судов остановился среди минного поля, Дагмар была одной из немногих, кто даже понятия не имел о степени подстерегавшей их опасности. Ни на минуту не сомкнула она глаз, стояла у поручней и впивалась в темноту. Яннус не отходил от -нее, он сердился, что Дагмар упрямо не хочет спуститься вниз и отдохнуть. А она не понимала, зачем это нужно, в душе ее было такое отчаяние, что все потеряло значение.
В Ленинграде, где она каждое утро спешила в порт, даже когда все уверяли ее, что больше из Таллина уже ни одно судно не придет, Дагмар стала опять упрекать Яннуса за то, что он чуть ли не силком привел ее на пароход. Ее совершенно не интересовало, что с ней будет дальше и что могло быть, останься она в Эстонии; потом Дагмар уже и не попрекала его. У нее словно бы не было больше никаких желаний, ни на что не сетовала, не жаловалась. Не будь Эдит, с которой ее поселили в "Астории", Дагмар могла бы часами сидеть одна. Думать и решать за нее должны были другие.
После Шлиссельбурга, после того как их вернули с Ладоги обратно в Ленинград, она сказала Яннусу: какой смысл метаться с места на место, разве жизнь так дорога, что ее надо беречь в бесконечных скитаниях. От того, что их ждет, все равно не убежишь.
Постепенно она вроде бы смирилась. Уже не выпытывала у каждого вновь прибывшего эстонца вестей о своем муже. Стала больше интересоваться тем, что происходило вокруг. И Яннус не опасался уже оставлять ее одну. Случалось, что Дагмар целый день бродила по ленинградским улицам, чаще всего по набережной Невы. "Какой же Ленинград красивый", – сказала она однажды Эдит, та согласилась, и они весь вечер проговорили о Зимнем, о Марсовом поле, о Смольном, о Петропавловской крепости, Неве и ее мостах, о Невском проспекте и Исаакиевском соборе, Адмиралтейской игле и многом другом. После Эдит сказала Яннусу, что Дагмар вроде переменилась.
В Сясьстрое, где всех потрясло сообщение о падении Тихвина, вернее, уже покидая Сясьстрой, Дагмар почувствовала себя оторванным от дерева листочком, который ветер швыряет с места на место. Пока листок прочно держится на ветке, а ветка на стволе и корни не в силах вырвать из земли даже шторм, до тех пор он шелестит вместе с другими листьями, поворачивается к солнцу и питается живительными соками. Оторванный от ветки, листок теряет все – и соки, и солнце, – любой может наступить на него, а ветер – унести неведомо куда. Даже больше того: не одна она, а все, кто вместе с нею отправлялись в тыл, казались Дагмар такими оторванными от веток листочками.
За несколько последних дней чувство это усилилось. Дагмар вдруг показалось, что не только она, не только Яннус, Маркус, Тихник и все, кто сейчас идет сквозь ночной снегопад по незнакомой дороге, – весь эстонский народ в этой буре стал оторванным листком. Порывы ветра швырнули в грязь Бенно, вихри раскидают всех, весь маленький эстонский народ. Затем она представила себя, Бенно и тысячи других листвой, а народ – деревом, с которого шторм безжалостно рвет и сдирает листья. Что будет с деревом, на котором все меньше и меньше листков, которые затоптаны или разбросаны по белу свету?
– В Ташкенте сейчас еще тепло, – услышала Дагмар голос шагавшего рядом Сярга. – Хотя как знать. Все-таки вторая половина ноября. Как вы думаете, товарищ Пальм?
Сярг все еще обращался к ней с какой-то учтивой официальностью. Дагмар подумала, что милиционер должен был сказать: "Гражданка Пальм!" Потому что милицейский лексикон не знает другого обращения. Это показалось ей комичным, и она даже усмехнулась. Но за снегом усмешки ее никто не видел.
Даже тащась под снегопадом, Юлиус Сярг мечтал о Ташкенте. Средняя Азия многим чудилась землей обетованной, с молочными реками и кисельными берегами. Поговаривали, что там все осталось, как было до войны: вино, виноград, жирная баранина. Разговорам этим Сярг не верил. Полегче, быть может, но задарма и там ничего не поднесут. Наверное, и в Узбекистане уже продовольственные карточки и нормы введены, и там, поди, каждый килограмм зерна и мяса на учете. Разве что в какой-нибудь горной деревушке по-старому, только не в городах. Теперь, когда исконная житница России Украина в руках немцев, нигде не покутишь. Ни в Сибири, ни в Ташкенте, нигде. Потеря Белоруссии, нескольких областей Российской Федерации и Прибалтики – тоже кое-что значит. Тысячи и миллионы рук оторваны от работы. Одни, подобно им, бегут от врага, другие на войне – и это все очень сказывается. Лишь у спекулянтов и комбинаторов разных брюхо пустым не останется, уж они-то нехватки знать не будут, а кое-кто и жирком обрастет, в то время как честному человеку придется ремень потуже затягивать. И "подприлавочная" торговля распустится пышным цветом, "поднимутся в цене" снабженцы, продавцы, повара и официанты. Человек остается человеком – все норовит себе урвать. Едва стало чуть хуже с товарами, как и в Эстонии началась спекуляция. Подобные Койту книжники могут болтать о новом человеке – всяк верит тому, чему хочет верить. Всегда были хорошие и плохие люди, смелые и заячьи души, честные и воры, бережливые и моты, те, кто слово держит, и вруны, те, кто до седьмого пота вкалывает, и лентяи, эгоисты и те, кто о других думает, те, кто жертвует собой и кто шкуру бережет. Смешно доброту, храбрость, честность, умение держать слово, трудолюбие, бескорыстие и самопожертвование ставить, по примеру этого тщедушного очкарика, в заслугу новому человеку. Да эти доблести существуют давно, с незапамятных времен, когда еще и понятия-то о коммунизме не было, за тысячи лет до революцги. Когда-нибудь, возможно, человек и впрямь обновится, только на это понадобится десять или десять раз по десять человеческих поколений социализма и коммунизма.
Хотя Юлиус Сярг и не считал Ташкент земным раем, далекий южный город пленял и привлекал его: Маняще звучали названия таких городов, как Алма-Ата, Фрунзе, Сталинабад, Чита, однако Ташкент превосходил все. Некогда, в мальчишечью пору, он мечтал о далеких путешествиях: Мадагаскар, Амазонка, Андалузия, Цейлон и Гонолулу услаждали его слух, как песнь сирен. Но Юлиусу не требовалось заливать воском уши, и без того он был прикован буром, полупудовой кувалдой и ломом к каменным плитам на Ласнамяэ. И как это ни удивительно, но впервые в жизни Юлиус чувствовал себя свободным сейчас. Он мог идти куда хотел, делать что хотел, никто не интересовался его особой. Война сделала его вольной птицей и в то же время отняла свободу: вместо Ташкента приходилось торчать в Колтушах, в брошенных помещениях Павловского института, есть дурно пахнувшие картофелины, подтягивать живот на берегу Ладоги или толочься черт те где в снегу. Как только доберутся до железной дороги, тут же подастся на юг, ибо нежданная свобода долго не продлится. Кто позволит бесконечно болтаться без дела мужчинам, которые могут держать рабочий инструмент или носить винтовку, уж где-нибудь да захомутают. Если и останешься неучтенным – в сумятице войны всякое может быть, – желудок и грешное тело все равно потребуют прокорма, а с пустым карманом никакой земной рай раем не будет. Юлиус Сярг был готов делать что угодно, вкалывать на какой-нибудь каменоломне или на милицейском посту бороться со спекулянтами, но до этого он хотел побывать на юге. Он даже во сне видел верблюдов и пальмы, минареты и мечети, бескрайние виноградники и овечьи стада, такие несметные, что никто им и счету не знал. Очень любил он баранину, но редко удавалось ему поесть ее досыта.
Юлиус Сярг отдавал себе отчет и в том, что его могут мобилизовать и отправить на фронт. Потому и следовало торопиться. Пока где-нибудь не застрял, он не ограничен в передвижении. Человека, у которого есть на эвакуационном свидетельстве гербовая печать, никто не задержит. А какую силу имеет документ, Юлиус Сярг знал из своей милицейской практики. Без бумаги ты никто – сомнительный элемент, которого на всякий случай следует задержать и, если выдастся время, проверить. Поэтому-то он и добыл себе в Ленинграде новое свидетельство, ибо его таллинские документы покоились на дне морском. Милицейский мундир словно губка пропитался водой и отяжелел; чтобы не уйти вместе с ним в пучину, он должен был как можно скорее освободиться от одежды. С сапогами пришлось повозиться, раза три хлебнул соленой воды, прежде чем стянул их. Не привыкни он с молодости в каменоломных яминах к воде, так бы и пошел топором на дно. Жаль было сапог и денег. Но, бултыхаясь в, волнах, он о сапогах и о деньгах не думал, а только о том, сколько еще сможет продержаться и когда от холодной морской воды закоченеет тело. Он даже бога молил, чтобы тот послал какой-нибудь катеришко, который подобрал бы его. Но больше чертыхался. Клял не только немцев, но и своих, которые не дали судам воздушного прикрытия. Юлиус Сярг ни одного нашего самолета не видел, все они появлялись с чужой стороны, со зловещим гудом и завыванием. Он ругался тихо и в полный голос, чтобы не потерять сознания. Видел, как рядом у матроса глаза словно бы подернулись пеленой, Юлиус закричал на своем плохом русском языке, поплыл к нему, но тот ничего не понимал. Уже закоченел. Юлиус попробовал втащить парня на доски, но они вывернулись, матрос скользнул под воду и на поверхности больше не появлялся. Юлиус нырнул, но море будто поглотило несчастного, второй раз Юлиус уже был не в состоянии нырять, обессилел, и его тело, казалось, налилось свинцом. Тогда он попытался петь, но ничего из этого не вышло, хотя глотка у него мощная и не одну сотню песен он знал. Скоро уже и чертыхаться вслух не было сил. Голова словно бы опустела, и ему вдруг стало безразлично, что с ним будет. Почти механически он держался за доски. Почудились ли ему силуэты больших кораблей, или он увидел их наяву – Юлиус Сярг после сказать не мог. Наверное, привиделось, потому что кругом была кромешная темнота, а он видел пароход, шедший при всех огнях, на пароходе светились все каюты и иллюминаторы, пароход сверкал огнями и весь сиял. Слышал Юлиус и звуки – вой самолетов и тяжелый рокот судовых двигателей, он то приближался и тут же удалялся, вначале Юлиус пытался кричать, подавать знаки руками, потом ничего уже не мог делать.
И только на острове Тютарсааре, когда пришел в себя, он пожалел о документах и деньгах. В Ленинграде сразу же, как человек, который привык иметь дело с официальными учреждениями, обратился к представителям республиканских властей. Раздобыл эвакуационную справку, официальный документ с гербовой печатью. Дали ему и денежное содержание, даже больше, чем он предполагал, позднее выписали еще по какому-то милицейскому списку, отказываться было грех. Нового форменного кителя не получил, да он и не думал о нем, обзавелся пиджаком, полупальто и сапогами, а галифе после лросушки годились вполне. Купил кепку, но вскоре сбыл и приобрел ушанку, в сентябре, правда, ходить в ней было странновато, зато в ноябре все завидовали ему. Казахи, узбеки, туркмены и киргизы, те даже летом носят меховые шапки, так что он мог ехать в Среднюю Азию, то есть на юг, не задумываясь. Это – что касается шапки, и документов, и прочего всего, если раньше его не возьмут на учет в каком-нибудь государственном учреждении или военкомате.
Фронта Юлиус Сярг не боялся, он уже успел на эстонской земле повоевать с немцами и прекрасно сознавал, что рано или поздно ему снова дадут в руки винтовку, и увиливать от этого он не собирался. И все же раньше хотел побывать в Ташкенте, должен был увидеть верблюдов и пальмы. Было наивностью и мальчишеством думать так, но он думал. Сейчас на восток направлялись тысячи людей, на железных дорогах был не слишком строгий контроль. Сейчас ни один милиционер не отнесется к нему с подозрением, а через полгода все может измениться. Поэтому его раздражало то, что он теряет время, каждый проведенный в Ленинграде день считал прожитым впустую. Почем зря чертыхался в "Астории", и про себя и на весь свет, как тогда, когда под ним чернело несколько десятков саженей воды и вставали перед глазами сверкавшие огнями пароходы.
В Колтушах, в Павловском институте, где они после неудавшейся попытки перебраться через Ладогу, бесцельно, будто чуда какого дожидаясь, проводили время, Юлиус Сярг решил подобрать компанию из двух-трех человек, чтобы отколоться от большой группы активистов и попытаться преодолеть озеро на свой страх и риск. Сперва он обратился к боцману Адаму, считая его дельным и умудренным жизнью человеком:
– Как ты думаешь, если вернуться к Ладоге и попытаться самим перебраться на другой берег? Для ста человек нужно целое судно, а четверо или пятеро уместятся на любой посудине.
Боцман не обмолвился далее полусловом.
– Не принимаешь же ты всерьез то, что нам долдонят? Что мы актив, что нам эвакуация гарантирована. Неважно – через Ладогу или по воздуху. Или ты еще не слышал про эти воздушные рейсы? Я слышал, нарком говорил. Если уж ответственные товарищи начинают пыль в глаза пускать, то ждать никакого расчета нет.
Тогда боцман спросил: – С кем еще говорил?
– Ты первый. Адам рассмеялся:
– Я в Ташкент не рвусь, у меня времени вроде побольше.
– А я считал тебя разумнее.
– Один понимает так, другой наоборот. Потом Юлиус попытал счастья с Валгепеа. Начал издалека:
– Вот так, значит, мы и живем, вонючую картошку жуем и палец сосем. Уж лучше бы сидели на берегу Ладоги.
– А там и картошки нет.
– Три-четыре человека без еды не останутся. Это сотню накормить не шутка. Теперь бы мы уже топали по железке.
– Бы да кабы.
– Или сметку мы потеряли, не можем ничего предпринять?
– Куда ты тут подашься, где чего знаешь...
– Да хотя бы в Ташкент прямым ходом.
– Кто там нас ждет!
– Дружки обещали махнуть туда.
– У меня там друзей нет.
– В теперешнее время каждый эстонец другом станет. Много ли нас уцелело.
– Эстонец в беде запросто другом не станет. Всяк прежде всего о себе печется. Называет другом – обдирает кругом.
– Ну, так мрачно тоже не стоит смотреть.
– Не вижу ничего такого, чтобы веселиться. ,
– И мне эта псиная вонь душу вывернула. Чего тут киснуть?
– Был бы самолет – улетел бы.
– Дураки мы, что позволили увезти себя с озера. – По тому, что сделано, плакаться нечего. Да и что
тут могут придумать наши наркомы, если с суши город осажден, а судов на озере кот наплакал. Думаешь, сами ленинградцы не хотят эвакуироваться?
– Ясно, хотят, оттого и загораем. Уж три-четыре человека как-нибудь вклинились бы. Документы в кармане.
– И кто же эти клинья?
– Мы с тобой, и еще можно поговорить.
– Я веры не потерял.
– А далеко ли мы ушли от верующих? Только и верим, все надеемся и ждем.
Третьим человеком, кого Юлиус Сярг хотел бы уговорить, была Дагмар, но с ней он не осмеливался начать разговора. Вместо этого повел речь с Эдит, просто так, не надеясь, что согласится. И оказался прав – она тоже отвергла его предложение. Видимо, Эдит боялась его. А он боялся Дагмар настолько, что на язык наворачивались всякие глупости, когда пытался завести разговор с ней. О жене, оставшейся в Таллине, Юлиус Сярг вспоминал редко, они были чужими друг другу. Жене не нравилось, что Юлиус сует нос в политику и стал милиционером. Когда же он заговорил об эвакуации, она высмеяла его, разговоры о немецких концлагерях Маргарита назвала пропагандистской болтовней и была убеждена, что с ее головы волоска не упадет. "Это тебе надо смазывать пятки, – напоследок сказала она с полной беззаботностью, ты сажал людей и таскал их к прокурору. А меня никто не тронет. Все знают, что жили мы с тобой как кошка с собакой". Они и впрямь так жили, особенно в последний год, да и раньше свары в доме не переводились. Пусть и жили они хуже некуда, все же Маргарите не следовало так явно показывать, что ее радует его отъезд. Она не скрывала этого ни от Юлиуса, ни от чужих ушей. Он знал, что у Маргариты есть ухажер, бывший военный оркестрант, который после того, как старые армейские части влились в Красную Армию, перешел в симфонический оркестр "Эстония" кларнетистом. В начале войны трубач будто в воду канул, не иначе пустился в бега, чтобы укрыться от мобилизации. Юлиус, конечно, ни одного человека не засадил, хотя прокурору представлял, ибо выслеживал спекулянтов, но "дуделыцика", который вскружил Маргарите голову, не задумываясь отправил бы за решетку. Контра такая и юбочник! По Маргарите Юлиус не томился, баб на свете хоть пруд пруди, чего там изводиться по одной, привязанность его к жене довольно скоро прошла. В управлении милиции Юлиус увивался возле паспортистки, женщины одних с ним лет, которая дома пичкала его лучшими кусками, в постели же чрезмерно требовательной не была. С ней Юлиусу было куда уютнее и спокойней. "Чувства держатся на единстве мировоззрениям, – щебетала паспортистка, знавшая, что семейной жизни у Юлиуса все равно что и нет. Хотя такие ее слова казались Юлиусу глупостью, он не останавливал ее, было приятно лежать с ней на диване и нежиться.
Но и паспортистку свою Юлиус вспоминал не часто. Сента вспоминалась ему лишь в Павловском институте, и то не столько она, сколько котлеты, которыми она его потчевала, свиные ножки и семга.
Сердце Юлиуса ныло по Дагмар. Он не испытывал ничего подобного ни к жене, ни к Сенте. Если бы Дагмар поехала с ним, не пришлось бы ей ни о чем думать, он, Юлиус, заботился бы о ней, добывал пропитание и проездные билеты, стерег бы ее сон и услаждал душу, чтобы среди чужих людей не чувствовала себя одинокой и бездомной. Но Юлиус хорошо представлял себе, что Дагмар не будет ему попутчицей. Сердцем ее полностью завладел муж и останется, наверное, там навсегда. Редко встречаются такие верные жены, и счастлив мужчина, которого судьба свела с подобной женщиной. И хотя Сярг сознавал, что ни он и никто другой не заменит Дагмар Бернхарда Юхансона, не потому, что Юхан-сон – которого, к слову сказать, он знал – такой уж исключительный человек, а потому, что исключительной была сама Дагмар, все равно какая-то сила влекла его к ней.
Разговаривая с Эдит, Юлиус думал о Дагмар.
– В детстве я проехал по всем странам, – говорил он Дагмар, то есть Эдит. – В мыслях, конечно, А на деле дальше горы Мунамяги и Курессааре нигде не бывал.
– Я ездила в Крым, – похвалилась Эдит. – В мае, как раз накануне войны. Боже мой, какие там высокие и синие горы! На солнечных склонах виноградники, как в сказке. А с вершимы Ай-Петри чудесный вид на море, на скалы у берега и на Ялту. Никогда в жизни я не видела такого синего моря. А сколько цветов и растений разных! И повсюду розы. Весной там красивее всего, все цветет и благоухает.
– По слухам, в Ташкенте красоты больше, чем в
Крыму, – наобум сказал Юлиус– Кругом горы, а вершин и не видно, потому что подпирают облака. Город – точно сад сплошной, и на каждом шагу фонтаны извергаются. Пальмы высоченные, все равно что в Египте. И теплынь, сейчас там самое малое тридцать градусов жары.
– Что красивее Крыма, не верю.
– Все, кто бывал, в один голос уверяют.
– Там нет моря. А как может быть красивее, если нет моря?
Юлиус, как обычно перед прекрасным полом, тушевался и рад был, что вместо Дагмар говорил с Эдит.
– Моря мы нагляделись досыта, – нащупывал он нить разговора. – А вот пустыню и не представишь себе. На этом свете надо все увидеть, и море, и пустыню, и джунгли.
Тогда Эдит сказала:
– Ничего нет красивее Эстонии.
Юлиус отнюдь не был человеком беспонятным и спорить не стал. Если бы ему предложили выбирать, ехать в Ташкент или возвращаться в Таллин, то и он выбрал бы Таллин. Разумеется, без этого немецкого "нового порядка". Но так как в Эстонию таким, как он, теперь путь заказан, то вряд ли могло сыскаться где на свете место лучше Ташкента.
На том и кончился у Юлиуса разговор со спутниками. Ташкент продолжал жужжать в голове, как назойливая муха.
Дагмар ошибалась, думая, что никто ее усмешки в темноте не видел, Юлиус Сярг уловил. Ему показалось, что она смеется над его рассказом о Ташкенте, и ушел в себя. Не произнес больше ни слова, ни про Ташкент, ни про что другое, хотя сам ждал подходящего случая, чтобы поговорить об этом с Дагмар.
Он шел молча, и вдруг его осенило: а почему ни одна машина не проехала мимо? В конце концов, он не был романтиком, а оставался в этом реально существующем мире человеком трезвого рассудка.
Хельмут Валгепеа уже который раз поправлял лямки рюкзака, ноша не была тяжелой, на почему-то неловко сидела на спине. То ли подтянуть ремни или, наоборот, опустить их, прикидывал он. Если подтянуть, рюкзак поднимется слишком высоко, и лямки, чего доброго, начнут резать. Другое дело мешок с зерном: чем выше он лежит, тем легче, пусть там хоть на плечах и затылке, а рюкзак должен где-то возле лопаток болтаться или и того ниже. Подумав, Хельмут решил опустить ремни. Он ничего, даже самого пустячного, очертя голову не предпринимал.
Ходьба разогрела. Усталости он не чувствовал. Десять километров – не такой большой путь, чтобы язык высунуть. Видного роста, с крепкой атлетической шеей, он был плотно сбит, ноги не подкашивались у него, даже когда разом нес два мешка с мукой; в шутку он и это пробовал. Однажды попросил закинуть и третий мешок, чтобы испытать, на что способен. К земле они его не пригнули, ноги выдержали, яо не смог сделать ни шагу, третий мешок не держался наверху, сразу начал сползать, хотя однолеток – хозяйский сын вместе с пекарем и старались удержать его. Хельмут был уверен, что снес бы все три мешка, – правда, от груза этого загудело в ушах и в голову ударила кровь. Хозяйский сынок звал его с собой в общество "Калев", убеждал, что из него может выйти новый Лурих, однако Хельму-та спорт не притягивал. В свободное время он любил побродить С удочкой вдоль реки. Слава и почет, которые предрекал ему хозяйский сынок – боксер в весе мухи, выбывший из состязаний еще в предварительном круге, – его не привлекали.
Снег шел уже третий час, но передвигаться пока еще можно было. Вот к утру явно придется барахтаться. Разве что снегопад раньше кончится.
– Сказать по совести, нам до сих пор крепко везло, – возразил Хельмут Койту, который только что сетовал, что дела у них все время идут вкривь и вкось. – Из Таллина выбрались целыми, это во-первых. Во-вторых, "Суур Тылль" честь по чести доставил нас в Ленинград, многим, взять того же милиционера, пришлось пять-шесть часов мокнуть в воде, иные вообще утонули. Подумай о Маркусе и о том, что ему пришлось пережить.