Текст книги "Горькая луна"
Автор книги: Паскаль Брюкнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Именно в этот момент Ребекка вынырнула из разобранной постели: она спряталась под периной, слившись с ней в одно целое. Открытие той истины обо мне, в которую она, невзирая на все свои подозрения, не смела поверить, произвело эффект рвотного средства. Выпустив наружу когти, она принялась вопить, как резаная, швыряться стульями и предметами, как вошло у нее в привычку. Я подумал, что она собирается вырвать мне глаза, но недооценил ее ловкости. С плохо сдерживаемым бешенством она потребовала взять ее с собой на свидание; не угадав мотива такой просьбы, я согласился, однако дал себе клятву быть настороже. Моему другу, никак не ожидавшему ее увидеть, она сначала объяснила свою уловку, а затем сказала:
– Я знаю, что Франц делится с тобой очень интимными подробностями обо мне. Возможно, ты заинтересуешься тем, что он говорит о тебе.
Случилось так, что с этим приятелем, врачом, как и я, мы пребывали в ситуации профессионального соперничества внутри нашего учреждения: каждый из нас стремился занять лучшее место, отличиться в глазах нашего профессора. Результатом стала конкурентная борьба, находившая выход то в шутках, то в обидах, о которых прекрасно знали наши подружки. Напрасно я заверял коллегу в своем чистосердечии – тот непременно хотел узнать, о чем я толкую за его спиной. Ребекка была в ударе: она не упустила ни единой крупицы из моих клеветнических измышлений о нем – начиная с неблагодарной внешности и кончая сексуальной наивностью, упомянув попутно его темперамент льстеца. По ходу этих разоблачений он все больше бледнел, ибо был уверен, что она не способна выдумать столь точные детали. Через час он встал совершенно белый и покинул нас, не говоря ни слова. В тот день я приобрел смертельного врага, и, как ни поносил потом Ребекку, ни одно из оскорблений не могло утешить меня в потере этого друга.
– Скажи мне, – спрашивал я, – какие двери ты отворила передо мной за три года совместной жизни, с кем ты меня познакомила? Парикмахерши, педикюрши, маникюрши, шампуншицы, продавщицы, лавочницы, манекенщицы, старьевщицы, ретушеры, фотографы, стилисты, косметологи – вот твоя среда, жалкое племя суеты и тщеславия, мелкая сошка моды и имиджа.
Конечно, мы могли бы избрать более благородный выход. Поскольку нас убивало чрезмерно близкое общение, нам следовало создать дистанцию, поддаться очарованию косвенности, упразднить частые визиты. Но чем реже мы встречались, тем меньше мне хотелось возвращаться к ней. Я знал, что есть несколько хитростей, позволяющих спасти или продлить союз: резко порвать отношения, бросить на кон любовь другого, помочь ей обрести прежнюю глубину. Мы могли бы предаться оргии в толпе последователей и тем самым укрепить брачный договор, имитировать разрыв, чтобы надежнее воссоединиться. Все эти решения страдали формализмом и вели к компромиссу, которого я больше не желал. Я отвергал моногамию в любой форме – либеральной, групповой, классической, эмансипированной, мягкой, терпимой – и жаждал только одного: отделаться от нее. Да к тому же со всеми этими уловками мы протянули бы еще несколько лет, влача за собой наши обиды, сочетая домашние радости с развратом, продвигаясь к фатальному исходу, тем более горькому, чем усерднее его отодвигали.
Дела принимали жестокий оборот. Прошло больше полугода. Нужно было с этим кончать. Я набрался смелости и сказал Ребекке:
– Разойдемся, пока не поздно. Разойдемся во имя той истории, что пережили вместе и которой больше недостойны. Я надеялся, что ты возьмешь на себя инициативу разрыва: ты ничего не сделала. Я должен везти эту тягостную ношу один. Пойми: мы зашли слишком далеко; бремя наших оскорблений, наших низостей слишком давит на нас, это уже нельзя исправить или искупить, надо вскрыть нарыв и расстаться. Ты все еще любишь меня: не жди, когда перестанешь любить. Если ты уйдешь по-хорошему, нам обоим придется меньше страдать. Помоги мне избавиться от тебя, верни мне достоинство, которое я теряю, унижая тебя. Пусть каждый из нас живет со своими надломами – не будем взаимно усугублять их.
Она ответила мне:
– Я хочу, как все, жить со спутником, который обо мне заботится, я хочу детей, и это превыше всего. Я отдала тебе себя целиком и желаю пожертвовать свою жизнь без остатка.
– Не жертвуй мне ничего, прошу тебя. Мне не нужна твоя жертва. Я заранее ее ненавижу за проценты, которые ты раньше или позже потребуешь. Не жди признательности с моей стороны.
– Я неудачно выразилась, Франц, пусть я с тобой несчастна, все равно останусь, ведь я не потеряла надежду изменить тебя.
– Не мечтай об этом, другие уже пробовали, но обломали зубы. Некая великая преграда постоянно разрушает все мои сентиментальные предприятия. В своем влечении к тебе я принял решение забыть всех своих прежних женщин и осуществить то, что провалил вместе с ними, – безумную и вместе с тем долговечную любовь. Чудо продержалось два года. Сегодня мы расплачиваемся за то, что хотели удержать на плаву иллюзию. Мир полон движения: люди, вещи дышат, шевелятся, образуют долгую, желанную, драгоценную перспективу, с которой я жажду слиться.
– Франц, ты слишком много рассуждаешь и потому не можешь быть искренним. Но раз ты больше меня не хочешь, я покоряюсь.
Со слезами на глазах Ребекка собрала свои вещи и ушла. Хоть я не любил ее больше, но был взволнован. Едва закрылась дверь за этой спутницей, которая уже растворялась в прошлом, я счел себя свободным. Железные путы порвались, ослабевшая цепь влачилась по земле: наконец-то я мог отдохнуть, оправиться от поразившего меня нервного ступора. Однако этой цепи предстояло резко натянуться и так сильно встряхнуть нас, что мы ощутили себя навсегда связанными друг с другом.
На следующий день Ребекка вернулась и сказала мне:
– Я не могу жить без тебя: спи со всеми женщинами подряд, но позволь мне остаться с тобой.
Я должен был проявить твердость. Но эта девушка обладала безмолвным упорством покорных, с которым ничего нельзя поделать, она вымотала меня своим пассивным сопротивлением, и я согласился вновь принять ее по какой-то трусости. Но решил на сей раз действовать без церемоний – речь шла о войне. Раз она не чувствует семейного ада, я дам ей пощупать пальцем ад во всей его полноте.
Я обдумал лучшие способы унижения и разделил их на шесть разрядов: секс, национальность, социальное положение, внешность, возраст, интеллект. Секс, национальность и возраст я отверг сразу, поскольку эти оскорбления были слишком неопределенными, чтобы задеть конкретного человека. К примеру, Ребекка в тревожной надежде ждала, когда же я обзову ее «грязной еврейкой»: в этом бранном эпитете она обрела бы подтверждение моей гнусности. Идиотка! Она хотела, чтобы я посягнул на то единственное, что почитал в ней, – ее иудаизм! И я, желавший уколоть самым болезненным образом, выставил бы себя на посмешище, адресовав ей подобное оскорбление: это означало бы обрушиться на народ, сделав ее саму невинной, – да и слишком много чести для нее в принадлежности к этому изумительному племени. Поймите меня: расизм глуп, он нападает на коллектив в личности и совершает двойную ошибку – оставляет нетронутым объект нападок и укрепляет солидарность его народа, соединяет, вместо того чтобы разделять. В работе по уничтожению, к которой мы приступили вместе с Ребеккой, я трудился на гораздо более тонком и чувствительном уровне, затрагивая самые интимные струны, а именно: ставил под сомнение ее интеллект и критиковал внешность – драгоценное сокровище любой женщины, которая принимает на веру современный императив наших обществ, требующий прежде всего выглядеть должным образом. К этому я добавлял социальное положение, прекрасная тема для шпилек в нашу эпоху, повернувшую вспять, восстановившую в правах карьеризм, иерархию классов и состояний. Короче, я выбирал любые сферы, которые не могли вызвать политического или идеологического ответа, я целил под ложечку личной уязвимости. Я хотел сделать Ребекку совершенно беззащитной перед страданием, доведенной до последней крайности.
Что до метода, то я предпочел непоследовательность: мне нужно было уничтожить ауру уверенности вокруг нее, заставить ее жить в ужасе и тревоге, ощутить себя мягкой и потихоньку сохнущей на корню – для этого следовало сочетать атаку и сюрприз, иными словами, проявлять инициативу, неустанно изнурять ее, никогда не быть там, где она меня ждала (при случае и безумие разыграть, если она опасалась суровости, и наоборот). Чтобы ничто, вплоть до кофе, который мы пили вместе, не казалось ей надежным, все – даже вдыхаемый нами воздух – должно быть насыщено грубостью, злобой, ненавистью: пусть она чувствует нависшую над головой вечную угрозу противоположного приказа, неожиданного резкого окрика, целью моей было воссоздать вокруг нее атмосферу архаических страхов избиваемых детей. Я подгонял под нее жизнь настороженного существа, чтобы она была уже не объектом моего гнева, но презренным и ничтожным свидетелем моих повседневных дел.
Очень быстро болезнь тех, кого не любят, наложила свой тусклый отпечаток на лицо моей любовницы, приглушив его яркую красоту, сделав угрюмым и невыразительным. Как только очарование ее уменьшалось, я тут же говорил ей об этом. Она бросалась к зеркалу и, считая себя некрасивой, в конце концов действительно стала дурнеть. Такова сила злобы: она кроит и уродует. Но какого же это требует таланта! Люди не подозревают, насколько тяжело быть мерзавцем; зло – это аскеза, как и святость, для начала нужно одолеть предрассудки общества, всегда склонного к жалости, истреблять без отдыха бледный народец добрых чувств, наконец, иметь острое чувство театра, психологическое знание души, что дано не каждому.
В довершение всех бед моя несчастная любовница оплошала, выдавая сильнейшие соматические реакции на переживания и расплачиваясь собственным телом за мои выходки. При малейшей неприятности у нее тут же появлялись прыщи и большие красные пятна, не исчезавшие в течение многих часов, которые она проводила в темной комнате. К примеру, мы ужинаем у друзей, людей моего пошиба, молодых зажиточных буржуа, ядовитых и, естественно, «левых». В начале трапезы я украдкой делаю язвительные замечания о ее безвкусной манере одеваться, о блестящем носе, жирной коже, красных глазах. Общество думает, будто я нашептываю ей на ушко нежности, и восторгается силой моих чувств. Ребекка хочет уйти из-за стола, чтобы выплакаться, а затем держится по отношению ко мне крайне враждебно. Тут каждый видит меня невинной жертвой, а спутницу мою – мстительной и гневливой фурией. И я знаю, что за этим последует: раздражение вершит свое черное дело с лицом Ребекки. На щеке у нее зреет крупный фурункул.
– Дорогая, у тебя прыщ на лице, – громко восклицаю я.
Ребекка бледнеет, проводит дрожащим пальцем по больному месту, обзывает меня «олухом» или «уродом». Беря публику в свидетели, я фыркаю:
– Не моя вина, что ты прыщавая, все знают, что юношеские угри высыпают независимо от возраста.
Сидящие за столом хихикают, особенно женщины, все как одна конечно же феминистки, которых очень радует унижение соперницы, вдобавок не принадлежащей к их кругу. Если бы вы видели лицо Ребекки в этот момент – мертвенно-бледное, как у мумии. За несколько секунд ее вызывающая красота разбилась вдребезги, как груда тарелок. Разговор возобновляется, но она отмалчивается, дуется в своем углу, неловко прикрывает щеку рукой, а зараза тем временем расползается, атакуя с другой стороны, карабкаясь к вискам, накладывая свои тонкие клейма на рот и шею. Ребекка так паниковала каждый раз, когда мы ужинали в компании, что аллергия проявлялась, даже если я мило вел себя, – иными словами, мне уже не было нужды вмешиваться, чтобы повлиять на нее.
Кроме того, моя очаровательная сожительница страшно комплексовала в присутствии этих высших представителей человеческой расы, к которым я таскал ее и чей изысканный клекот действовал на нее завораживающе. Мы прозвали ее «Немой», потому что она не смела вступать в наши беседы и сидела, безмолвная и напряженная, на своем стуле. Мы всегда помешали ее на краю стола, ближе к кухне, в стороне от всех, поскольку ей нечего было сказать. И неизменно находилась добрая душа, ставившая ей в упрек робость, отчего она еще глубже погружалась в молчание. Ибо Ребекка могла, конечно, породить во мне безумную ревность, могла раздавить меня своими весенними двадцатью годами, но ей всегда недоставало этой старой доброй буржуазной культуры, этого мечтательного детства в больших, слегка обветшавших особняках. Ее единственным загородным поместьем был двор многоквартирного муниципального дома, единственным детским воспоминанием – кускус в пятницу вечером, единственным наставником – телевизор. Она терялась, бедняжка: силилась быть на высоте, но новизна ее познаний шибала в нос, это были сведения шаткие, поспешно усвоенные. Тщетно подражала она великосветским манерам – ей никогда не суждено было обрести непринужденность буржуазных деток, которым с младенчества внушают, что они имеют право на существование. И даже на еврейскую солидарность она не могла рассчитывать: мои друзья-ашкенази презирали ее за принадлежность к сефардам и пролетариату, ибо богатство и воспитание значили для них куда больше, чем национальные связи.
Итак, мне вполне удалось это чудо – сделать Ребекку уродливой, преждевременно ее состарить.
– Какая ты отвратная, как мог я вообще тебя заметить, мне стыдно с тобой показываться, ты уродливая и прыщавая, потому что ты от природы тупая.
Ребекка отвечала мне мягко:
– Каждое пятно на моем лице – след твоей злобной выходки. Если ты хочешь, чтобы я вновь стала красивой, как прежде, прекрати унижать меня.
Недуг прогрессировал ошеломляющим образом: за несколько недель моя юная подруга собрала все мыслимые психосоматические болезни и превратилась в энциклопедию симптомов. Она страдала от анорексии, мигрени, желудочных и почечных расстройств, тахикардии, колита. Теперь почти после каждого приема пищи ее рвало и скрючивало от боли. Она худела, слабела, теряла волосы, черные круги под глазами выедали ей щеки. И у нее остался только один союзник – сигареты, которых она выкуривала немереное количество, вплоть до трех пачек в дни сильного напряжения. От этого появился ужасный запах изо рта, и по ночам я требовал, чтобы она спала отвернувшись, прикрыв губы газовым шарфиком. Впрочем, горести и желудочные колики не давали ей сомкнуть глаз. Я слышал, как она вздыхает, стонет, и недомогание ее делало более сладким мой собственный сон. Изнуренная долгими бессонными ночами, она постоянно болела, подцепляя все витающие вокруг микробы. Я был ее врачом и забавлялся тем, что мухлевал с рецептами, выписывая неподходящие или опасные препараты: например, я посоветовал ей принимать аспирин, чтобы задержать развитие начинающейся язвы, хотя это лекарство разъедает слизистую оболочку желудка; когда боли усилились, один болтливый аптекарь в случайном разговоре раскрыл мой трюк. Но она смирилась с этим и продолжала пользоваться моими услугами.
Существует благородная манера любить другого человека со всеми его слабостями, но есть также мелочный способ вредить ему, выпячивая малейшие промахи. Именно так я внушил Ребекке сомнение в собственных возможностях, ставя перед ней зеркало ее неудавшейся жизни. Подозрение принялось, словно прививка, и я заставил ее поверить, что она ничего не добьется, невзирая на свой юный возраст. Уже в начале нашей связи я обнаружил культурные и лингвистические лакуны (она даже не сдала экзамен на баккалавра); вместо того чтобы помочь ей ликвидировать эти пробелы, я без конца приводил их в пример как приговор судьбы. Из страха, что я подниму ее на смех, когда она, к примеру, говорила по-английски или вступала в «интеллектуальную» дискуссию, у нее возникал ступор, в ней укоренялась мысль о собственной неполноценности. Я так часто именовал ее невежественной бестолочью, что она навсегда оцепенела и утратила способность двигаться вперед. И, ощущая себя неуклюжей при таких недостатках, словно в скверно сшитой одежде, она топталась в одних и тех же рытвинах. А я их еще больше углублял под предлогом развития ее невостребованных талантов, ибо целью моей политики было породить чувство вины, от которого я будто бы хотел ее избавить.
Эту умную живую девушку я превратил, посредством перетряхивания ее внутренностей, в совершенно запуганное существо, в дрожащего карлика.
– Ты не имеешь права так меня судить, постоянно вскрывать мою утробу, – говорила она мне, – это достойно шпика, а не возлюбленного.
Но то был протест ради проформы. Что вы хотите? Она была счастлива тем, что входит в опись моего имущества. С ее точки зрения, я вращался в некой высшей сфере, совпадавшей с жизнью, тогда как она исполняла функции второстепенные и прозябала на нижних этажах существования, получая лишь бледный отсвет сверху. Она соизмеряла свою бессвязность с моей гордостью, свою слабость с моим благоденствием. Женщина, парикмахерша, дочь бедняков: эти три унизительных состояния не выдерживали сравнения с моим статусом блестящего, богатого, образованного мужчины. Она полностью прониклась моими сентенциями: я провозгласил ее невежественной дурой и покорной бездарностью – и она ухватилась за эти властные декларации как за открытую ею самой истину.
Отныне моей ярости уже не нужны были поводы, чтобы разбушеваться, моей злобе – резоны, которые могли бы смягчить ее. Больше всего меня бесило в Ребекке то, что я называл «направлением сливного бачка», этот вид побитой собаки, когда она, дрожащая и хлюпающая носом, завершала каждую фразу плачущим всхлипом, желая полнее выразить свою боль. Страдалица гримасничала, пыталась устыдить меня слегка увлажнившимися глазами, горькой складкой у рта. Я не позволял себе растрогаться этой мукой, которая лишь усиливала мое презрение к ней. Исхлестанный слезами, раздражавшими меня сверх меры, я гневно встряхивал ее, едва заметив подступающие рыдания, осыпал ударами, бил по щекам тыльной стороной ладони, требовал ответить пощечиной на пощечину. Поскольку она не смела, я продолжал молотить ее кулаками, пока все тело не покрывалось синяками. Она оседала на пол со сдавленным криком и оставалась лежать без движения. Ухватив за волосы, я заставлял ее поднять голову и видел во взгляде абсолютную покорность. Эта сумасшедшая охотно дала бы убить себя ради удовольствия погубить меня вместе с собой. Рабство ее принимало масштабы тем более устрашающие, что она принимала его добровольно.
Эту женщину, которая меня любила, эту женщину, которая любила меня больше, чем кто-либо, я терзал, как некогда терзал людей, которые сближались со мной, чтобы наказать их за нежное отношение ко мне. Другие уходили вовремя, тогда как Ребекка, оставаясь, соглашалась на собственное уничтожение. Ее слепая покорность убеждала меня, что она родилась жертвой. Я лицемерно увещевал ее проявить достоинство, клеймил за отсутствие гордости и самолюбия. Но сам упорствовал в своем отвратительном поведении. Ничего показного: ежедневное, постоянное давление с одной целью – чтобы она почувствовала себя виновной, говорит ли или молчит, ходит или спит, чтобы я стал судьей, который ведет против нее вечный процесс. Не думайте, что я свирепствовал двадцать четыре часа в сутки. Я чередовал, согласно превосходнейшим правилам казуистики, моменты доброты с приступами жестокости. Я выжидал, пока Ребекка достигнет неких вершин расслабленности и надежды, чтобы больнее обломать ее, наслаждаясь этими перепадами, которые расшатывают нервы и убивают лучше, чем любая сцена с гневными воинственными выкриками. Она становилась игрушкой, которую я разбирал на части, крабом, у которого вырывал одну за другой клешни, чтобы посмотреть, как он устроен. И что может быть слаще, чем ранить уже кровоточащую душу?
Любовница моя забеременела: следствие поспешного соития по пьянке, во время вечеринки, когда я покрыл ее на гусарский манер, приняв за другую. Она хотела оставить ребенка и поначалу скрыла все от меня. Обнаружил я это довольно поздно – было уже два месяца, – но все равно потребовал аборта. Задержка оказалась для нее роковой: из-за послеоперационного осложнения развилась болезнь, безвозвратно лишившая ее возможности иметь детей. Начало беременности привело к растяжению тканей на животе и груди: кожа обвисла, как те грошовые рубашки, что не выдерживают стирки, на брюшном прессе и бюсте проступили красные полосы. Эта девочка, яростно бросавшая вызов другим женщинам совершенной эстетикой своих форм, за несколько недель потеряла все. Убедительное доказательство ее нового стыда: она больше не гуляла голой по квартире и всегда ложилась спать либо в пижаме, либо в ночной рубашке.
Не зная, как еще навредить ей, я добавлял крохотные пытки: не нужно пренебрегать накоплением незначительных жестокостей, которые изнуряют больше, чем великое горе. Первые мои атаки были грубыми, уничтожающими, однако Ребекка сильнее страдала от постоянных уколов, от слабых разрядов электрошока, с каждым разом все больше выбивавших ее из колеи.
Так она начала пить. Я поощрял этот порок, покупая ей каждый вечер бутылку виски или водки. Она всегда надиралась до одурения и засыпала прямо на полу, среди рвотной массы, в миазмах перегара. Однажды ночью, негодуя на ее поведение, я в нескольких местах прижег ей ноги сигаретой. Кое-где я вдавил ее так сильно, что запахло паленым мясом. Если бы вы знали, как занятно прижигать существо бессознательное: оно страдает, корчит рожи, но отупение превозмочь не может, и вы наслаждаетесь как этим полусном, так и своей безнаказанностью. На следующий день я заявил, что она обожглась сама по пьяни, а мне пришлось тушить уже начинавшийся в квартире пожар. Не имея доказательств, она вынуждена была принять мою версию и заняться лечением ожогов, причем следы от некоторых так никогда и не сошли.
В другой раз она взяла больничный на неделю из-за сущей безделицы. Как вам известно, подобный отпуск предполагает, что человек находится дома на случай визита инспектора. Зная, что после обеда Ребекка вышла за покупками, я позвонил из своего кабинета в местное отделение Социального обеспечения и донес об этом нарушении. Ребекка так никогда и не узнала, кто ее выдал: ей вынесли порицание, она лишилась ежедневного пособия и вынуждена была уже на следующий лень приступить к работе в своем парикмахерском салоне.
Странная вещь: несчастные люди притягивают к себе несчастья. На Ребекку, которая и без того безмерно страдала, дождем сыпались все новые беды. Ухудшилось ее положение в профессиональном плане: она слишком часто отлучалась, работала плохо, в состоянии почти постоянной прострации могла залиться слезами в тот самый момент, когда мыла клиентке голову шампунем, невпопад отвечала посетителям, была раздражительна сверх меры с коллегами. Хозяева заведения помышляли уволить ее и сделали ей уже два предупреждения. Я воспользовался ситуацией, чтобы нанести удар милосердия: украл у нее месячную зарплату и простер свой цинизм до того, что купил ей в утешение золотые сережки. Ни на секунду она не заподозрила истину, ибо сочла виновной свою лучшую подругу, с которой пила чай в день кражи. Ей пришлось взять месячный аванс у хозяев, но причесывала она скверно и, удрученная этой пропажей, вымещала зло на чужих головах: вскоре после этого ее рассчитали за то, что она забыла под сушкой клиентку, у которой сгорела почти половина волос. Увольнение это стало важной вехой в ухудшении наших отношений: вместо того чтобы умерить свои претензии, я ожесточился до крайности.
По мере того как мы забредали все дальше в эту грязь, она молила о пощаде, полагая, будто предел низости уже достигнут, но я заставлял ее опускаться еще глубже. Каждый день я открывал ей какую-нибудь новую деталь – с отвратительным зверством, которого в себе даже не подозревал. Она считала, будто знает о мерзости все: однако всегда оставалась особо возмутительная и неведомая ей прежде черта, неслыханно утонченная гнусность, изобретенная моей неисчерпаемой злобой. Мне нравилось смотреть, как идет ко дну эта жизнь. Я терзал ее лишь потому, что был уверен в ее абсолютной невинности: ее чистота и наивность сами собой усиливали наслаждение от доставляемых ей мучений. Я становился все более жесток в надежде получить отпор, но при малейшей реакции ярость моя уже не знала границ.
Порой несчастье доводило ее до безумия: это были вопли, гримасы, неверные движения, губы у нее дрожали, она задыхалась, пораженные столбняком ноги скрещивались со стуком, как два деревянных костыля. Женщина – твердый монолит, в который не проникнешь: я расщепил Ребекку до такой степени, что обнимал лишь груду развалин. Власть моя над ней была беспредельной. Я сломал пружину ее воли, приковал к себе железным обручем. Я забросил ее тело, чтобы по-хозяйски расположиться в мозгу, где установил царство террора. Я владел ее душой, дирижировал ее мыслями, узнавал на ее губах фразы, которые произнес час назад, и ее нервная система была в моих руках игрушкой с дистанционным пультом управления, кнопки которого были мне так же хорошо знакомы, как на калькуляторе. Она была моей живой карикатурой, моей тенью, моим гротескным отражением – жертва сотрудничала с палачом ради собственного уничтожения. Она становилась созданием исступленным, вечно цепляющимся за мою руку. Она висела на мне, словно паразит, обретя в своем кошмаре некий подлый смысл жизни, который удерживал ее на плаву. Пытка позволяла ей спастись от одиночества, и страх расстаться со мной настолько проник в нее, что существование без меня она сравнивала с полной пустотой.
Как возможны подобные вещи в наши дни? А почему нет? Прошлое со всеми своими пороками укореняется в сознании тем сильнее, что наша либеральная эпоха объявила его навсегда упраздненным; поскольку с варварством перестали бороться, оно продолжает свою работу во мраке, привнося крайний архаизм в самое сердце современности. Моя ситуация была еще проще: все в моем воспитании – напоминаю вам, я был единственным сыном – подготовило меня к худшему закону джунглей: сожрать другого, чтобы не сожрали тебя. Привычка ни с кем не делиться вкупе с привычкой все получать, постоянное притворство, вечная потребность в помощи, связанная с не менее сильной ненавистью к тем, кто помощь оказывает, – все это, вместе взятое, развратило меня до мозга костей. Слабый по причине избалованности, я имел все, кроме главного: способности воспринять другое существо. Окруженный прихвостнями, слугами или льстецами, я не знал иных человеческих чувств, кроме инфантильной гаммы – желание, каприз, обида. Приученный к обслуживанию, я считал преданность Ребекки своей законной данью. Не умея жить, чтобы не мучить кого-нибудь – друга, родственника или любовницу, – я нуждался в жертве, как паровоз в угле, и превратил эту пылкую честную душу в жалкое подобие собственной личности.
Ребекка называла меня подлецом: я признавал за собой это наименование. Я сделал выбор в пользу зла ради удобства, с целью быть хоть кем-то, а не просто никем. Из гордости я безоговорочно желал, чтобы все зло исходило от меня. Злых людей обычно представляют чудовищами, которые непрерывно творят зло. Да нет, это вполне заурядные типы, хорошие отцы, хорошие работники, перед которыми слабость их визави вдруг открывает новые пути к успешной карьере в пыточном ремесле. Вот и меня несчастье других электризует: едва услышав призыв о помощи, я – вместо того чтобы поддержать – наношу удар, сминаю, давлю. Я катался в мерзких прозвищах, которыми награждала меня Ребекка, словно свинья в грязи, стремился оправдать их, возвысившись тем самым до уровня великих подонков истории.
Последним моим мастерским достижением было то, что я настроил против нее своего сына. Вы знаете, как податливы малыши, как восприимчивы к психологической обработке. Когда она журила его за какой-нибудь проступок, я тут же устремлялся на защиту, особенно если он и в самом деле был виноват. Я давал ему все, что он хотел, и не забывал напомнить, что Ребекка в жизни бы так не поступила. Я выставлял ее узурпаторшей, которая захватила место его матери. Подробно описывал мельчайшие ее недостатки, главное же – ненависть к детям, которую именовал утробной. Советовал ему не доверять ей и никогда не оставаться с ней наедине. В его комнате я тайком рвал комиксы и ломал игрушки, обвиняя затем Ребекку. Тщетно она протестовала – мой сын все больше убеждался, что она его не любит и хочет разлучить со мной. Тогда, в соответствии с племенным законом, объединяющим мужчин против женщин, он инстинктивно принимал мою сторону и хорохорился, как маленький петушок, оскорбляя ее по любому поводу. «Папа слишком добр, ему следовало бы прогнать тебя». И моя нежная подруга проливала потоки слез при мысли, что этот ребенок, которого она пестовала как своего собственного, перешел в мой лагерь. А в тот день, когда он бросил ей в лицо с безжалостной жестокостью подростка: «Врач никогда не должен показываться на людях с бакалейщицей», она в буквальном смысле рухнула на землю – у нее начался испугавший нас приступ эпилепсии.
Но она прощала все и получала от этого бесконечное наслаждение: как если бы находила в такой беззащитности последний источник для своего безоглядного самопожертвования. Лирическая проказа страстной любви извратила саму ее сущность. Я мог каждый день совершать нечто непоправимое, у нее был такой запас милосердия, что в конце концов она ухитрилась предавать забвению худшие мои пакости. И сумела украсть у меня радость при виде распада ее на молекулы, не позволяя себе никаких жалоб, обхватывая мне голову руками и гладя по волосам. Я был сбит с толку, словно оскорблял статую: сарказмы мои опадали один за другим, и мне оставалось лишь умолкнуть или ударить ее.
Со смятением я обнаружил, что она нашла некоторое утешение в своей роли козла отпущения. Ни мое открыто декларированное отвращение, ни моя оскорбительная грубость не оказывали на нее никакого воздействия. Она смирилась со своим поражением в правах. Капитулировала без всяких условий – я чувствовал себя оглушенным, уничтоженным этим триумфом, как если бы она меня раздавила. Мы достигли точки, когда мои ласки, мои поцелуи смущали ее: она их уже не понимала, ожидая укуса или укола – когда я оглаживал ее, она вполне справедливо опасалась, что этот приступ доброты служит прелюдией к вспышке ярости. Я был ее владыкой: сжавшись в клубок, всхлипывая, она отдавала свою жизнь в мои руки. В такой момент я мог бы сделать все: превратить ее в продажную девку, склонить к самоубийству, воровству, любому преступлению. Но я был не того закала, чтобы стать сутенером или гангстером, – мне бы стоило большого труда зайти дальше, чем просто уничтожить ее.