Текст книги "Горькая луна"
Автор книги: Паскаль Брюкнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
«Я узнал от Беатрисы о вашем вечернем злоключении. Поверьте, я вам соболезную от всего сердца и предлагаю обрести утешение в моей каюте, выслушав продолжение рассказа».
Я пребывал в столь подавленном состоянии духа, что меня привлекло бы любое приглашение: праздность, а также нежелание оставаться наедине с Беатрисой побудили меня пойти к паралитику, чтобы внимать его бредням. Он выказал мне большое расположение, встретил меня с широкой улыбкой и, как в прошлый раз, предложил чаю.
– Поверьте, Дидье, – сказал он, – я зазвал вас в мои скромные пенаты лишь для того, чтобы самым простым образом открыть вам мое сердце. Взамен я надеюсь получить толику признательности, ибо не только развлекаю вас, но и предостерегаю против этой колдуньи Ребекки.
Я улыбнулся этому предупреждению и, удобно привалившись к подушкам на кровати, стал слушать – поначалу рассеянно – продолжение любовных историй калеки.
Смехотворные извращения
Заранее простите старому безумцу, пригвожденному к ложу скорби, и старомодную сентиментальность, и тривиальность рассказа. Однако прошу вас: не осуждайте бесчинств, вызванных чрезмерностью страсти. Узнайте же, что после девяти месяцев совместной жизни мы с Ребеккой познали «второй раз» – во внезапном повышении градуса, озарившем нашу связь беспримерным светом. В общем, в то время любовница моя дала мне понять, что у нее с детских лет развились фантазии, связанные с водой, что ей нравится смотреть на бьющие из земли фонтанчики, хочется брызгаться, орошать, разливать – и она ждет любящего человека с достаточно свободными взглядами, который позволил бы реализовать эти мечты. По ее словам, подобные грезы могли принять самую безумную форму: она утверждала, что под мирным обличьем в ней дремлет вулкан. Я не обратил никакого внимания на эти намеки.
Нужно сказать, что мы тогда были без ума друг от друга и не упускали ни единого случая доказать это. Мы соревновались в смелости, каждый из нас творил свой образ – потрясающий настолько, чтобы соответствовать высоте, на которую мы хотели вознести наши чувства. В любое время дня Ребекка, едва лишь у нее появлялось пять свободных минут, устремлялась ко мне – я только что, на паях с группой коллег, открыл в своем доме кабинет, где давал консультации по тропическим болезням. В ее белых юбках клокотало желание, она излучала благоуханную страсть. Я ссылался на неотложную нужду, и мы обнимались прямо на полу или на смотровом столе, еще хранившем тепло последнего пациента, – словно двое безумцев, которых отпустили на время и не будет у них другой секунды, чтобы насытиться друг другом. За Ребеккой водился грешок: она являлась на свидания невероятно расфуфыренная – особенно в нижней части, – поскольку из кокетливости надевала три юбки, именуя их «скромница», «плутовка» и «скрытница». Подвязки ее представляли собой сложнейшую систему с массой кружевных препон; под одними трусиками иногда обнаруживались вторые, охранявшие доступ к тайне, которую она желала сохранить абсолютной: потом вдруг возникал проход сквозь самые интимные предметы туалета – распахивая двери и расчищая завалы, она позволяла мне войти в Святилище, сама же при этом оставалась одетой, приличной и достойной. Видеть ее было для меня чудом: в ней смешивались столетия – шлюха, мать, супруга, муза, лолита, дитя, она жонглировала этими ролями, неотъемлемыми от женского существа, тогда как я в своем обожании почитал ее, как некий атом, лучившийся человечностью.
Изобилию этому суждено было породить лихорадочный восторг, который уготовил первому место в лимбе. Мы впервые отклонились от нормы неким зимним вечером, в гостиничном номере в Лондоне, где мы проводили уик-энд. Мы смотрели телевизор. Простите за этот прозаизм, но такова наша эпоха: шла одна из тех пресных и вместе с тем увлекательных программ, которые составляют проклятый шарм этого изобретения. В то мгновение мы даже не подозревали, что собираемся порвать с мирным созерцанием. Отяжелев после плотного ужина, со слипающимися глазами, я почти задремал прямо на полу. Ребекка, сидевшая к ящику боком, была в простой лиловой майке – иными словами, голой от пупка до пальцев ног. Уже несколько минут она раскачивалась, затем вдруг раздвинула ноги и пустила фонтанчик в экран, будто желая прекратить это пустословие в картинках. Такая непринужденность поразила меня, как током. Это был взрыв, ударную волну которого я ощутил бесконечное множество раз. Оцепенение мое тут же прошло. Я подошел к ней и, не говоря ни слова, растянулся на полу. Мы смотрели друг на друга тем тяжелым взглядом, в котором зреет буря, определяющая все важнейшие наши поступки. Она же, словно роль эта была ей давно привычна, присела над моей грудью, задрала майку до сосков и короткими, но сильными струйками оросила своими водами мое тело. Она залила меня всего, зажав мне голову коленями и понуждая пить долгими глотками прекрасную влагу свою до полного насыщения. Боюсь, что не смогу передать охватившее меня тогда волнение: это был шок, потрясший нервную систему, разряд, направленный в мозг. До сих пор я не испытывал столь возвышенного наслаждения: этот золотой водопад, изливавшийся мощно и безжалостно, хлестал мне кожу, забивал ноздри, сжигал глаза, укрывал теплым одеялом, под которым я барахтался, оскверненный, истерзанный, заполненный субстанцией, которая оставляет во рту терпкий вкус лука-шалота.
Все виды жидкостей участвуют в нашем освящении, стоит лишь призвать на них имя Господне. Но моча Ребекки обладала и другими драгоценными свойствами: этот лазурно-золотой мед, блистающий живительным лучистым светом, был огненным мечом, чей обжигающий клинок шарил по моему телу, текучей и изливающейся звездой, которая пригвождала меня к хвосту своей кометы. Иронический ручеек, шумливо-веселый каскад, детское журчанье, бульканье безумной влаги – она жила, пела, дышала. Мне чудилось, будто в этом фонтане лепечет дитя, постреленок, приглашающий меня резвиться вместе с ним. Справляя нужду на мне, Ребекка обретала эфемерный и крепкий пенис, который утверждал свою мощь, прежде чем умереть и возродиться. Порожденная ее плотью, эта светлая бечева превращалась в осязаемую душу тела и укрывала меня под своим дождем, как маточная полость. Эта молочная манна смывала мои грехи, вторично производила меня на свет: мой Ганг, мой сокровенный Нил, где я освобождался от возрастных немощей, бросал вызов смерти и одряхлению. Вышедшая из чудесного женского лона, она несла с собой влагу доисторического моря – драгоценная слизь, универсальная стихия жизни. Если же я добавлю в завершение, что она очищала от любой грязи, вы поймете чувство невыразимой отрады, охватившее меня во время этого магического омовения.
Вот так этот первый раз положил начало продолжительной серии чудесных орошений. Я подхватил пороки Ребекки, как подхватывают болезнь, от микроба любви – настолько при обожествлении прививаются самые интимные пристрастия обожаемого существа. Она всеми подручными средствами вбивала мне в кожу свои склонности, о которых я даже не подозревал, высвобождала во мне неосознанные желания. Будь Ребекка некрофилкой или фетишисткой, она бы равным образом меня заразила, ибо эта принцесса-искусительница пробуждала силы, которые без нее спали бы вечным сном. Ей уже удалось воспламенить мое воображение другими безумствами, о которых она лишь намекала, но и этих аллюзий хватило, чтобы я вышел за пределы самого себя. Она же, крайне потрясенная опытом, чья насыщенность превзошла все ее грезы, сгорала от нетерпения двинуться дальше. Приобщившись к царству чистой фантазии, мы по всем законам логики могли впасть только в экстремизм
И на то была причина: мы обладали слишком святой концепцией любви, чтобы удовлетвориться такими банальными вещами, как совокупление, содомия или органолептический контакт. Перверсия – не скотская форма эротизма, но его цивилизованная часть. Спариваться достойно животных, лишь извращение полностью человечно, поскольку оно ставит предел варварству органов и создает сложное искусство на самой примитивной основе. В извращенцах живет художник, у которого одна судьба со служителем культа, поскольку их обоих обуревает страсть к искусственности.
Короче говоря, со временем родилась гордость – все отличало нас от других пар, мы не были обычными любовниками. Мы расширили значение слова «разврат»: это сделало нас одновременно тщеславными и отчужденными. У меня была мечта мидинетки – пережить страсть, из которой нет возврата. Наконец-то, говорил я себе, вот вдохновенный эротизм, ничем не напоминающий глупого зверя с двумя спинами. Мне хотелось обзавестись устойчивыми пороками, такими же спонтанными, как сердечный ритм, и требующими незамедлительного удовлетворения. Теперь все делалось под диктовку Ребекки – меня восхищала в ней изобретательность, которая опережала мою на сотни локтей. Отныне мне казалось, что я ставлю на карту жизнь каждый раз, когда готовлюсь к совокуплению. Ребекка подавала много надежд, но уступала куда меньше – и эта торговля приводила меня в отчаяние. Если подготовительные мероприятия сокращались, если я просто проникал в нее на манер кретинов, во мне рождалось чувство неудовлетворенности, которое я отождествлял с карой. Для меня это была изощренная муштра: я научился оттягивать акт как можно дольше, и в конце концов возбуждение стало ему равноценным. Благодаря этому наши постоянные коитусы никогда не повторяли друг друга. Каждому золотому душу предшествовало суровое телесное наказание. Не подумайте, что мы склонились к мазохизму – однако нельзя пробудить одну фантазию, если не встряхнуть все прочие, настолько эти густые заросли страсти запутались в ветвях, листве, сучьях и стволах. Наши игры требовали в ранге союзника некое подобие мазохизма, который служил для них пусковой установкой. Естественно, я всегда почитал за высшее счастье находиться в рабстве телом и душой у прекрасной и гордой женщины, наслаждаясь неоспоримой связью между вожделением и унижением. Я хотел, чтобы эта женщина была жесткой и требовательной, привыкшей принимать как дань то, что ей принадлежало по праву. Я утверждал, что именно в объятиях и только в объятиях смогу искупить вину мужского племени, загладить несправедливости, издавна совершаемые по отношению к женщинам. Я также склонял голову перед культурой, которую мои предки желали истребить, я простирался ниц перед иудаизмом, пережившим геноцид, перед исламом, подвергшимся колонизации, я соединял две муки в одном лице, и эта спаянность была мне дороже всего.
Излагая подобные взгляды, я подставляюсь под насмешки: однако боль позволила мне занять некое место, а ведь прежде я нигде не чувствовал себя дома. Конечно, сейчас за всеми этими прекрасными доводами я угадываю театральную виновность, несомненное лицемерие гордости. Но тогда я с восторгом праздновал наши сатурналии, страстно желая от этой женщины обращения тем более грубого, что уступал ей власть эфемерную, которая прекращалась, едва мы разнимали объятья. Компромисс этот облегчал муки совести, не подвергая ее никакой опасности. Я был в выигрыше во всех позициях, меня распинали в постели, а в других местах позволяли быть домашним тираном, я проживал свой похотливый обман по образцу истинной страсти. Ребекка же восторгалась этим даже больше – быть может, еще большим счастьем для нее было то, что в нашей любви она брала реванш над жизнью. Непререкаемая строгость церемониала управляла всеми нашими утехами: сначала мы курили гашиш или марихуану, затем выпивали и включали на полную мощь арабскую музыку. Ребекка надевала туфли на высоких каблуках, ибо я желал видеть ее на шпильках – само это слово хорошо передает укол, экзекуцию. Украшенная всеми своими золотыми и серебряными побрякушками, висевшими в ушах, на ногах, на руках, на горле и даже на животе, с густо накрашенными веками, хлопая ресницами, которые одни жили на этом бесстрастном лице идола, утонченная, вычурная и суровая, прикрытая лишь крохотным золотым треугольником, она заставляла меня кружить вокруг нее, причем мне следовало курлыкать, подобно голубю, квохтать, подобно курице. Я просил ее пользоваться мною как табуретом, как половиком, она была моим повелителем: била меня, царапала, связывала руки за спиной.
Я извивался на ковре, на ледяных плитках кухни и ванной, высовывал язык, как собака, и на коленях тянулся к ее развилке. Ситуация придавала ее мышцам такой магнетизм, что я цепенел от изумления: при виде вздувшегося, округлившегося, словно грудь, живота, мощной пульсирующей дамбы, готовой открыть свои плотины, я превращался в растение, которое тянется к небесной влаге. Тогда она приказывала мне лизать ее, потом, когда я уже ничего не ждал, вцеплялась мне в волосы обеими руками, закидывала голову назад и грубо, зверски, мочилась на меня, принуждая пить, как из фляги, до последней капли. Этот дождь был эротическим топливом, помогавшим нам разжечь огонь. Узник этой жидкой мембраны, которая не оставляла ни единой щелочки для глаз, ушей и рта, отрезанный от мира этим горячим пологом, я задыхался, давился, не зная уже, обнимаю ли я женщину или божество. Я терял ощущение самого себя, забывал о собственных пределах, трепетал от обожания к той, что совершала обряд, исполняя надо мной этот священный ритуал. Это мочеиспускание представало празднеством света, торжеством бликов, которые преображались в сверкающие шарики, в фосфорные водопады. И когда я погружался в эту пылающую ванну, мы начинали тереться друг о друга, наша влажная кожа скользила, как чешуя двух рыб, ласкающихся в глубинах моря, мы низвергались во всеобъемлющий океан ее женственности. Затем моя преисполненная грации богиня распластывалась на мне в жажде наслаждения, как грозовое небо жаждет молнии, которая расколет его. Это были безудержные конвульсии, череда громовых раскатов – и она требовала их, громкими криками понукая меня не медлить. Я же изнемогал от блаженства и, в пароксизме счастья, мечтал, что молния поразит меня в самый момент экстаза.
Вот так, глотая выделения моей героини, обсасывая ее золотую веточку, я сдружился с роскошной натурой носительницы влаги: мне нравилось воображать это тело усеянным прудами, водохранилищами, стоками. Источник Ребекки наслаждался субтропическим микроклиматом, так что муссонам не было конца. Пышность произраставших вокруг него безумных трав объяснялась именно изобилием осадков. Кожа, прежде чем до предела умягчиться, нуждается в доказательствах противоположности: ворсистый ковер окружает нежную слизистую ткань – природа, влюбленная в поэзию, создала чистейший контраст, способный ввести в заблуждение руки браконьера или грубияна. Тайна мочеиспускания сливалась для меня с метеорологической тайной дождя и водных потоков. В воображении я возвышал эти жалкие происшествия моей частной жизни до космического уровня, я становился частью универсального ритма, спасавшего меня от одиночества. Вот так из благочестия я превратился в климатолога интимных излияний Ребекки. Алкоголь, пища со специями портили их вкус и аромат. Каждое выделение было для меня источником удовольствия или познания. Я давал ей пить чай с жасмином, апельсиновый, абрикосовый – самый благоуханный и самый мочегонный. Я изучал соответствия между специфической сахаристостью каждого плода и раствором его в каждом потоке мочи. Затем я принялся испытывать в этом ключе различные смеси и фиксировал изменения, внесенные телом в мой любимый напиток. На свой манер я стал дегустатором воды, какие еще существуют в Стамбуле: печеночная колика вызывала резкий вкус ацетона, состоянии тревоги влияло на запах, повышенная температура приносила смрад, дальние прогулки ускоряли слив. Я дошел до того, что научился предсказывать болезни, едва лишь пригубив свою ежедневную порцию. А когда Ребекка облегчалась на природе, я восторгался красотой этой присевшей на корточки женщины, чьи влагалищные губы лобзали почву, так что уже нельзя было понять, кто – земля или чрево – дарует другому свой гейзер. Короче говоря, дружеские ручейки Ребекки пробуждали во мне сразу три личности – любовника, ребенка и исследователя.
Но мне потребовалось больше: я подумал, что любовь к интимным трубопроводам женщины должна распространяться и на циркулирующее в них сырье – именно в сфере разложения следует соединить кольца в цепочке сменяющих друг друга симпатий. Руководствуясь этим принципом, мы вступили в новый этап наших бесстыдных выходок. Если использовать медицинские термины, я перешел от уролагнии к скатофилии. Уже давно Ребекка, желавшая примирить меня со своими испражнениями, с упреком говорила, что я обожествляю вульву, но пренебрегаю ее соседом по площадке. Я признал несправедливость этого фаворитизма и демократично согласился расширить его границы. Вот каким образом нежная моя подруга научила меня причащаться к ней посредством жидких и твердых выделений: для начала она, сходив на горшок, заставляла меня нюхать и щупать ее колбаски. Выложив их на тарелку, она давала мне вдохнуть этот запах и ближе познакомиться с ними. Затем, двигаясь все дальше, она потребовала, чтобы я вылизывал ее языком сразу после дефекации, разумно рассудив, что наличие отверстия победит мои колебания. Когда она сочла, что мои предубеждения (которые именовала предрассудками) частично преодолены, то решила осуществить полную инициацию. Я сам, из опасения, что меня вырвет, просил покончить с этим раз и навсегда, но предупредил, что смогу подружиться с ее какашками только в состоянии высшей чувственной эйфории. В назначенный день и час Ребекка, которая взяла на себя всю организацию, привязала меня, чтобы я не вздумал сбежать, накачала наркотиками и алкоголем, надела самые чарующие свои украшения, зачесала волосы назад, словно водрузив на голову атласный купол, и надолго занялась ласками, призванными помочь мне расслабиться. Затем, встав спиной, присела на корточки так, что зад нависал над моей головой, а трусики приоткрывали лишь прорезь: я умолял ее бить меня, раздирать в клочья, чтобы телесная боль превозмогла тошноту, я просил устроить нечто дикое, грандиозное, спасающее от ужаса, от панического желания удрать. Ребекка готовила меня к причастию вербально, сопровождая каждые потуги словом, комментируя каждое движение внутренностей. «Кушай, – бормотала она, – я круглая и сверкающая, возрадуйся плодам кишок моих, смакуй меня медленно, кушай грязь, в которую ты когда-нибудь превратишься, кушай свой будущий труп». Я впал в транс, как перед лицом смерти, под лезвием бритвы, меня ожидал то ли обморок, то ли экстаз, я сознавал, что прохожу самое главное испытание. Должно быть, у меня был взгляд человека во власти галлюцинации: в этом отверстии, из которого ко мне сползал целый мир крайностей, я чувствовал близость чудовищных желаний, смутное влечение к субстанциям, сокрытым под теплой кожей, и, полагаю, открыл рот машинально, сглотнув слюну. Хотя тухлые запахи отвращения проникали в мозг, я гнал их, думая о черных цветах, расцветающих в чреве моей любовницы, обо всей этой ночи, за которую она одарит меня баснословными букетами. Было нечто страшное в том, как слепой глазок в ее заду безмерно расширился и обе ягодицы раздвинулись в ужасном усилии, чтобы внезапно извергнуть из себя, на манер какой-то вялой стрелы, гигантскую колбасу. На секунду у меня возникло ощущение – по правде говоря, комическое, – что зад просто показывает язык, что добрячок натягивает мне нос, а затем эта штуковина с приглушенным дряблым звуком шлепнулась на мой подбородок. Я ухватил губами этот кусочек сыра из нечистот, который медленно сползал по шее, – стало горячо, липко, мерзко. Меня тошнило и одновременно переполняло чувство избавления: я сделал этот шаг, преодолел страх, справился с черноватой вонючей соплей.
Тут я прервал калеку, поскольку слышал уже слишком много и пребывал не в том настроении, чтобы выносить подобный непристойный вздор. Меня возмутила не столько тема, сколько горячность самого изложения. Он не имел права говорить об этих отвратительных вещах с почти религиозным жаром верующего, который обращается к своему Богу. Я встал, не шевельнув даже пальцем, словно пытаясь вынырнуть из грязи, но руки Франца, эти клешни краба с острыми щипцами, уже сомкнулись на мне, и с властностью, которая так сильно на меня действовала, он сказал:
– Не стройте из себя ханжу. Я всего лишь хочу рассказать о колдовской увлеченности, чтобы вы прикоснулись к этому озарению. Жалкий аргумент, я знаю, но что значат наши мерзости в сравнении с чудовищными жестокостями истории? Вы злитесь на меня, потому что я раскрываю вам утонченные наслаждения, непостижимые для ваших грубых чувств. Я умножаю пути приближения к любви – взамен двух или трех проселков, одобренных нормами морали и правилами приличия. О! я подозреваю, что ваши с Беатрисой кульбиты, несомненно, гигиеничны и благопристойны…
– По какому праву вы нас судите? У нас все-таки хватает целомудрия не демонстрировать свои забавы на публике.
– Целомудрия? Скажите лучше, что вы их утаиваете, ибо о них и сказать нечего, настолько они банальны и скучны. Поразмыслите хорошенько, выйдите за грань внешних приличий.
Ничто не было менее развратным, чем мои игры с Ребеккой; мы в них пустились только ради вызова: каждый хорохорился, страшно боясь, что партнер примет его всерьез и выйдет за пределы, а если кто-то заглатывал крючок, добычу вытаскивали на ковер в надежде, что добавки не понадобится. Мы мерились на турнирах чувственности, как другие провоцируют друг друга на соревнование в физической силе или в поэзии. Надеюсь, подобную мысль ваш педагогический желудок способен переварить? Прошу вас больше меня не перебивать, я скоро закончу.
Больше всего меня в этом опыте ошеломила метаморфоза ануса. Вам знакома его стыдливость у женщин, контрастирующая с излишествами вульвы. Эта крохотная роза скрытничает, однако набухает при малейшем давлении, превращается в золотую рыбку, зевающую в банке с водой. В этом кольце заключена вся поэтическая тайна диспропорции – как в восточной сказке о верблюде, проникающем сквозь игольное ушко. Добавьте еще настырный, упрямый, безнадежно фаталистический облик говна, которое свисает и знает, что должно упасть, что ему не дано летать, ибо оно не голубь, а темная субстанция, обреченная сорваться вниз. В общем, с этого дня я стал ночным горшком для Ребекки, ее отхожим местом, сортиром, уборной, отстойником, канализацией: едва ощутив нужду, она сливала мне в рот изобильную продукцию своих откормленных внутренностей. Исхлестанный ее ладонями, продутый ее пуками, орошенный ее дождями, удобренный ее говном, я стал хранителем промежности, благожелательным надзирателем чрева. Подобно благоуханным, если верить Корану, испражнениям Магомета, любая из какашек Ребекки обладала собственным запахом в зависимости от того, что она съедала накануне или в процессе переваривания пищи. К тому же каждый человек передает дерьму частицу своей души, своих настроений: при каждой дефекации я наслаждался тайной работой метаболической системы, я взвешивал, оценивал снесенные ею прекрасные шоколадные слитки. Наблюдая, как она ест, я с трепетом размышлял обо всех этих вкуснейших деликатесах, которым суждено было превратиться где-то между желудком и толстой кишкой в обоз смрадных омерзительных нечистот. Частенько, если мы могли увидеться только вечером, Ребекка не забывала обо мне и воздерживалась от больших дел: слишком сентиментальная, чтобы лишить меня удовольствия, она хранила свои сокровища внутри своей прекрасной пещеры, запирала на засов свою мохнатую пекарню и с наслаждением опустошала ее сразу по приходе. А для меня было чистейшей радостью служить ей подтиркой, я облизывался на эту клоаку, губы мои восторженно принимали пену этого черного колодца, и эти терпкие поцелуи пьянили сильнее вина.
Вижу, как вы бледнеете от омерзения. Но поймите же меня: любишь либо все, либо ничего. Я совершал эти божественные свинства из любви, ведь тело Ребекки казалось мне жемчужиной чистейшей воды: все, что исходило от него, обладало сакральным значением – я любил эту темную прозу, потому что любил автора. Учредив культ низкой материи, я преображал ее: в декорациях сточной канавы я в чем-то уподоблялся ангелу, ибо вел себя по-скотски. Наше вступление в круг избранных нуждалось в покровительстве высших сил: я угадывал присутствие Неба и Ада – затаив дыхание, они следили за мельчайшими перипетиями нашего падения и обеспечивали ему пыл вознесения. И чем больше восторгался я внешней оболочкой, тем сильнее хотел чествовать внутреннее содержимое, жаждал ухватиться за корни – лобызать печень, кишки, кровь, лимфу, дабы ни один трепет этого организма не ускользнул от моего благочестивого служения. У этого обряда был шарм перьевой ручки из нашего детства: приникаешь одним глазом к крошечному отверстию, чтобы лучше видеть, как перед тобой открывается целая панорама. Приникая губами к кратеру Ребекки, я становился свидетелем вершившихся внутри таинств, я жил жизнью ее брюшных перегородок, ее мускульной ткани, ее бьющегося сердца. Любовь наша припахивала говном, но из этого говна мы извлекали упоительные восторги. Нижайшее имеет интимные отношения с высочайшим, омерзительное было мне сладостным, отвращение меня бодрило, гадливость пронизывал некий высший смысл, превосходящий все остальные. Я изо всех сил сотрясал те пять приоткрывшихся и наглухо запертых барьеров, которые называются пятью органами чувств, я сокрушал пределы, стиснувшие нервную систему. В моем ненасытном желании было что-то от гордыни. Ничто так не кружит голову, как полная победа над омерзением: в ней обретаешь избыток власти, обзаводишься новыми антеннами, расширяешь границы собственного тела. Что такое гадливость, как не череда оскорблений, адресованных природе? Триумф над тошнотой – это стержень амбивалентности. «Дерьмо, – словно говоришь ему, – ты меня не запугаешь, я тебя приручу, заставлю признать мою власть над тобой». Это вызов каннибалов: нужно проглотить отвратное, чтобы больше его не опасаться.
Что до Ребекки, она была польщена тем, с каким рвением я подбирал одно за другим все совершенные продукты ее индивидуальности. Вдобавок я, обволакиваясь кишечной слизью, накрываясь с головы до ног этой попоной, становился ребенком, которого она исторгала из своего чрева, – и тот пищал, все еще вымазанный плацентой. Сам я привык к этой вязкой ласке, к этому лимончику, вползающему в рот, к возлюбленным нечистотам, которые низвергались на меня и тем самым освобождали от низости мои собственные испражнения. Наше тело подверглось балканизации, отправило на отдых периферические проявления эротизма – подобно империи, которая расчленяется после смерти своего Наполеона, и провинции ее провозглашают себя королевствами. Мы относились к тем «современным» парам, что берут штурмом старую медицинскую перверсию, дабы приправить перцем обыденность, и увлекаются опытами из пристрастия к неведомому. В ту пору я, позируя, наивно повторял: кто не пил, не ел вплоть до пресыщения свою возлюбленную, не уступал тело свое для реализации самых непотребных ее фантазий, тот не любил истинной любовью. И я гордился принадлежностью к касте избранных, которые будто бы познали ад, называемый страстью.
Что нам было делать? Мы не имели ни вех, ни образцов. При отсутствии всякого искусства любви на Западе, половой акт становится суммой всех законных и незаконных способов выразить чувство. Поскольку в любви нет ничего грязного, как говорят добрые души, принцип новизны для нас сменился принципом удовольствия. Внешне добропорядочные граждане, влюбленный тандем – но в укрытии алькова мятежники, вольноотпущенники, беззаконники, отвергающие условности, сотрясающие устои. По отношению к друзьям мы практиковали систематическую двусмысленность: не раскрывали ничего из наших интимных ритуалов, но давали понять, что они не лишены оригинальности. Когда у нас выспрашивали детали, мы с Ребеккой переглядывались, напуская на себя сострадательный вид, и прикрывались щитом стыдливости. Раздираемые между желанием щегольнуть и страхом разочаровать, мы ограничивались намеками. Другие, естественно, зашли куда дальше нас в этом исследовании и не остановились перед худшими крайностями. Рядом с профессиональными извращенцами мы были всего лишь косноязычными гномами. Однако с высоты этих фрагментарных наслаждений мы с презрением взирали на обычных любовников, завязших в механической похоти. Мы чувствовали себя не уродами на манер развратной уродливости пуританина, гримасничающего от удовольствия, а лишь иными – опередившими свою эпоху, близкими к высшей красоте. Нечто героическое во мне говорило: принять низкое, похабное, вульгарное – единственный способ избежать настоящего непотребства, которое есть неведение грязного, удел прекрасных душ. Мы достигли вершины, откуда скромные радости долины казались нам отвратными. Исключив из обыденности, наши аномалии нас возвышали, подтверждали исключительный характер нашей привязанности.
К примеру, как вы думаете, чем мы занялись после того, как насытились вплоть до безумия нашими неудобоваримыми тайными выделениями? Держу пари, что не угадаете: ласками. Мы прижимались друг к другу и начинали нежно трепетать в состоянии полной душевной безмятежности, не чувствуя собственного веса, иногда вздрагивая от поцелуя, убаюкиваясь в лучезарном расширении всего нашего существа. Каждый член имел свой ореол особенной теплоты, плечи, бедра, руки – собственную температуру, которая передавалась коже. Объятия эти вносили в наши забавы мгновения тишины, покоя стоячих вод, где мы черпали новые силы. Когда же возбуждение спадало и кровь обретала свой плавный ход, мы впадали в дрему, позволяя выдохам нашим вести диалог в ритме успокоившегося дыхания. На следующий день мы, вспоминая вечер, хохотали как сумасшедшие – повторяли безумно обманчивые слова утоленной страсти, но холодно, в комедийном тоне, что придавало этим сбивчивым, задыхающимся фразам фарсовый характер. Лингвисты гротескного порока, мы дразнили друг друга: я насмехался над ее криками, способными разбудить мертвого, она над моими стонами осипшего голубя. Вот так мы, клоуны похоти, грубоватыми шутками возрождали – с целью изгнать прочь – великое потрясение, которое накануне заставило нас ощутить край бездны. Ибо любителей сексуальных странностей подстерегает опасность преклонения перед проклятым образом, князем тьмы, черным ангелом, тогда как в самой глубине мерзости таится педантичная, тщательно организованная размеренность, нечто от горничной, от старого холостяка, смахивающего пыль с мебели. Перверсии необходим порядок, и этот порядок запрещает ей принимать облик великого переворота. В общем, разврат этот не разъедал нас, напротив, мы обжились в нем, как другие на кухне. Мы нежно журчали в грязи, мы любили друг друга, уютно устроившись в кружочке наших фантазий. Мы безоговорочно желали изучить самые низкие разряды испорченности, но не обманываясь на их счет. Хотя все любовные связи тяготеют к равновесию с той же непреложностью, как смесь горячей и холодной воды дает теплую, в нашу мы внесли принцип антагонизма, усложнения, которые всасывали разрозненные силы и вливали их в круговорот страсти. Мы хотели защитить нашу историю от напасти быть внятной и простой. Мы ринулись в крайности с энергичным простодушием, бросая вызов собственной гадливости, испытывая некую гордость от того, что бросаем ей вызов. Не стоит драматизировать наше беспутство: мы неустанно и всеми средствами давали друг другу доказательства взаимной и растущей любви. Разве не совпадало наше восхождение к самым утонченным уровням чувственной радости со смыслом знаменитой поговорки: чуть больше, чем вчера, чуть меньше, чем завтра?