Текст книги "Горькая луна"
Автор книги: Паскаль Брюкнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Зверство мое к тому же отличалось сильной зависимостью: я слишком нуждался в этой женщине, которую подвергал казни, и в свою очередь, невзирая на палаческий статус, стал рабом моей рабыни. Грязь без блеска, грязь безвозвратно исчезающих ситуаций подтачивала нашу совместную жизнь. Вражда моя также стала тусклой – пузырек на воде, невнятная судорога бесцветной жизни, – она вполне уживалась с посредственностью. Садизм мой стал меня утомлять: не по душевной расслабленности, а от скуки. В конце концов я возненавидел свою свирепость за то, что она избрала такой жалкий, такой презренный объект. Ребекка уже ничего не значила – как половая тряпка, брошенная в уборной.
Отчаявшись избавиться от нее, я изобрел хитроумную комбинацию. Предложил ей совместное путешествие, подальше от всего, что едва не уничтожило нас. Выбрал экзотическое направление – Филиппины. Совершил необходимые телодвижения: сдал квартиру, добился перевода в другую клинику, отказался от своей доли в медицинском кабинете. Купил билеты – и простер доброту до того, что ознакомил ее с маршрутом, – забронировал номера в гостиницах, взял на себя заботу о визах. Обретя надежду выбраться наконец из кошмара, Ребекка ожила и даже, почему бы не признаться в этом, похорошела. В назначенный день мы вместе отправились в Руасси: зарегистрировав багаж, в том числе мой чемодан, плотно набитый скомканными газетами, мы первые заняли свои места в самолете. Как только мы сели, я попросил Ребекку присмотреть за вещами, пока я отлучусь в туалет. На самом деле я пробился сквозь толпу поднявшихся на борт пассажиров, спустился по трапу, пробежал по бегущей дорожке, пересек весь аэропорт, прошел через таможню и прыгнул в такси.
Зачем было примешивать эту мерзкую хитрость к жестокости моего ухода? Затем, что лишь волна садизма могла убедить Ребекку в непреклонности моего решения покончить с нашей связью. Затем, что я в душе хохотал над тем, как она изумится, перепугается, начнет отвратительно страдать, обнаружив мою ловушку. Затем, что разрыв – событие слишком смехотворное, чтобы разыгрывать его согласно обычному ритуалу, и я желал, подбавив к нему чуточку грязи, избавиться от этой липкой глупости.
Наконец я был один. Забыл ли я Ребекку? Полагаю, что могу ответить на этот вопрос утвердительно: я смеялся над своими прошлыми страхами, своими угасшими чувствами. Череда циклов излечила меня от супружеского рака, и я чувствовал, что приобрел к нему длительный иммунитет. Никогда больше не буду я строить жизнь на условиях договора и взаимных клятв, никогда больше не сделаю попытки проникнуть в другое существо вплоть до его чрева. Отныне я знал, что любви нет, что мы одиноки. Осмос – ложь: я перерезал пуповину, навсегда оторвавшись от парного существования, которое на выходе из отрочества подхватывает тепло и безопасность семьи. Я готовился жить так, как умру: один среди других одиноких людей, чей нежный лепет и любовные чувства будут мне вовсе не утешением – напротив, они острее напомнят об окружающей меня пустоте.
Я устремился в разврат с беззастенчивой яростью. Не в силах укротить порывы своей полигамной алчности, я гонялся за юбками и ощущал страшную жажду брать, пробовать, обнимать всех, кто мог доставить мне быстрое грубое удовольствие: ненасытность эту пробудил мой недавний моногамный пост. Избавившись от всех сентиментальных побрякушек, я отлетал от победы к победе и отвергал любую прочную привязанность. Мне не удавалось, конечно, соблазнить всех, кого я вожделел, но я нравился тогда благодаря своему желанию нравиться. Став объектом фантазии для многих женщин, не царствуя ни над одной из них, бросая их, прежде чем толком познакомиться, с целью отдаться другим, я каждый раз ставил на карту свою жизнь.
Применяя буквально евангелический принцип «возлюби ближнего своего», я в каждой женщине любил лишь ту, которая придет ей на смену, с равной нежностью принимал всякое тело, всякое лицо – в порыве признательности, понуждавшей меня к избытку совокуплений в расплату за избыток поцелуев. С одной стороны, есть немногие женщины, которых мы любим в течение всей жизни, с другой – женская сущность, самая недостижимая. Я же перекидывал мостки между ними, требовал от каждой, кого встречал, быть частичным, спонтанным выражением этой универсальной общности. Отравленный потребностью смены как таковой, я спешил потреблять, не глядя ни на социальный статус, ни на красоту, и самая скорая связь казалась мне лучшей. Короче говоря, облегченно вздохнув после важных событий, я предался любви с остервенением неофита и радовался этим интрижкам, которые пробуждали во мне силы, задушенные сентиментальной рутиной.
Я не желал теперь любовных воспоминаний и существовал только в мимолетном, непостоянном взгляде других. Я не хотел больше, чтобы одно-единственное существо охватило собою всю мою жизнь, отныне не будет у меня того особенного и уникального доверенного лица, которое засвидетельствует перед потомством, каким я был. Не жить в паре – значит отказаться от собственной легенды, потерять цельность своей истории, чтобы обрести безалаберность слуха. Я так настрадался от поисков постоянства в любви, сходных с поисками единого Бога в религии, что они утратили для меня всякий соблазн. Я предпочитал жить во множестве мест, не оставляя за собой следов, поскольку любовный контракт погрузил меня в память, похожую на амнезию, придал моей судьбе связность, которую я уподоблял заблуждению. Существа верные – это прежде всего существа безразличные, что делает их неприемлемыми в моих глазах. Я был теперь лишь именем собственным, встречающим другие имена собственные, которые почти сразу уничтожаются новыми. И я наслаждался этим плаванием без руля и без ветрил, дубликатом самого прекрасного из всех даров – свободы.
Паук-холостяк, выпускающий тысячи перекрестных нитей, я знал за собой способность создавать повсюду тысячи крохотных подвижных, переменчивых обществ, тогда как жизнь в паре погружала меня в непоправимое, можно сказать, метафизическое одиночество: быть одиноким вдвоем хуже, чем одному. Будучи абсолютно доступным для жизни, я кочевал с квартиры на квартиру: каждая незнакомка, которую я встречал, давала мне ощущение, что я незнаком самому себе.
Я достиг столь обостренной степени совершенства, что все, пережитое мною прежде, обрело вкус посредственности. Все места были овеяны для меня одинаковой поэзией: завод стоил пляжа, романтическая панорама самого смрадного проулка – лишь бы там обреталась вожделенная женщина. Красоты мира оставляли меня холодным, если их не оживляло присутствие женщины: я признавал только пейзажи своего желания, человеческие пейзажи.
Моя ветреность была лишена высокомерия: женщины взывали ко мне так же, как я домогался их. С той поры, как донжуанство стало уделом обоих полов, оно потеряло свой роковой ореол, перестало выставлять напоказ свою свободу, бросая тем самым вызов обществу. Нет больше ловеласов, поскольку есть ловеласки. Люди отдавались друг другу, уходили и появлялись, не требуя объяснений, по обоюдному согласию или внезапному решению, и эта простота очаровывала меня.
Каждой я непринужденно говорил «люблю тебя», и они принимали это сильное признание, не помышляя о брачном договоре. Озаренный великолепием этих перекрестных судеб, я различал в любовных связях лишь красоту начальных мгновений. Я собрал неслыханную коллекцию человеческих экземпляров, плескался в череде захватывающих моментов, которые поддерживали меня в состоянии невесомости. Счастье от испытанных острых ощущений, некая варварская жажда разнообразия порождали во мне чувство – разумеется, наивное, – что я подлаживаю свой шаг под чудовищный ход общества. Когда миновало время первого сексуального разгула, я стал подумывать об эмиграции. Франция – страна, которая спит, в ней нельзя избежать ухода в себя, это родина частной жизни, вот почему здесь более, чем в других местах, процветает супружеский сифилис, эгоистичная любовь двоих, забаррикадированных в четырех стенах, за закрытыми ставнями, когда мир вокруг них встает на дыбы. Используя свою специализацию в паразитологии, я завязал контакты с «Врачами без границ» и просил направить меня в страну бедную, но либеральную с точки зрения нравов, где-нибудь в Черной Африке или в Юго-Восточной Азии, поскольку знал, что буду работать лучше, если смогу без помех удовлетворять свои эротические склонности. В общем, после тридцати лет движения ощупью я полагал, что смогу наконец сочленить свою маленькую историю с богатейшей историей других людей
Я вижу вашу гримасу, Дидье. Вы говорите себе: экая свинья, он хвастает своими гадостями, с улыбкой на устах вываливает передо мной все свои мерзости. Что ж, не щадя себя, я оставляю привилегию негодовать за вами. Но ведь и я облегчаюсь – превращаю ваши уши в мусоропровод, куда сбрасываю свои грехи.
Взгляд его, светившийся отвратительным умом, вызвал у меня приступ тошноты. Не сказав ни единого слова, я встал. Лишь человек, испытывающий подлинную радость от самобичевания, способен с таким хмельным упоением опуститься до столь бесстыдных признаний. Быть может, ему доставляет удовольствие чернить себя? Мне не хватило времени, чтобы обдумать все эти вопросы: едва я закрыл за собой дверь его каюты, как наткнулся в коридоре на живое существо – это была Ребекка, которая явно подслушивала у замочной скважины. Странная вещь: она не вскрикнула. Мы оба хранили молчание: она – поскольку шпионила за нами и была застигнута на месте преступления, я – застыв от изумления и все еще оглушенный исповедью паралитика. Казалось, она хотела что-то сказать мне, вероятно, у нее тоже была своя тайна. Она отступила в пятно света от лампы на потолке: яркий отблеск, безжалостный для любой другой женщины, лишь подчеркнул красоту ее прекрасного, еще смутно полудетского лица. Волосы у нее подрагивали под дуновением кондиционированного воздуха, глаза казались еще больше из-за длинных ресниц, которые придавали им какое-то особое мерцание. Я ощущал, как во мне рождается почтительное чувство к этим губам, замкнутым и для извинений, и для сожалений, я уже не знал, сердиться за ее предательство или нет, держать ли на нее зло.
– Теперь ты знаешь, как я была несчастна!
Этот резкий переход на «ты» растрогал меня: итак, мы восстановили прежнюю близость, и я без промедления принял ее дружеское приглашение.
– Я не могу поверить, что вы… что ты вынесла все это.
– Не суди обо мне по внешнему впечатлению, я только выгляжу сильной… Но скажи мне, ты не злишься из-за того свидания днем?
– Нет, да, в общем…
– Это была идиотская шутка, согласна, но поверь мне, Дидье, только так ты мог узнать всю правду.
– Но зачем поручать это ему, почему тебе самой не рассказать о своей жизни?
– Я оставляю в распоряжении Франца слова, ведь телом он пользоваться уже не может. Это его последняя радость. Каждый раз, когда заводит с кем-нибудь знакомство хотя бы на сутки, его распирает неудержимое желание выболтать все. Чаще всего ему дают от ворот поворот. Тогда, чтобы заманить слушателей, он намекает, что я могу им отдаться, если они проявят терпение. Это всего лишь его бредни, я никогда не пойду на такую сделку.
– Знаю, он мне сказал. Но я его слушаю вовсе не поэтому, – добавил я, стремясь не выказать излишней заинтересованности.
– Так это из сострадания?
Тогда я забросал ее беспорядочными вопросами о странных отношениях с мужем, однако каждый напоминал ей о муках и славе, которые она уже пережила, отчего и распространяться о них больше не желала. Признав свое поражение, я спросил:
– Могу я надеяться на еще одно свидание? На сей раз настоящее?
– Значит, ты меня простил… Ступай завтра к Францу, выслушай его последнюю исповедь, и я обещаю, что после этого… Но прости, я должна тебя оставить, это час его уколов.
Повернувшись, я увидел, что за нами издали, из-за поворота коридора наблюдает Тивари. Обнаружив, что его заметили, он потупился и исчез в своей каюте. Куда он лезет, этот индус?
Я вернулся во второй класс, потирая руки, весь во власти эгоистической, тщеславной радости того, кто надеется преуспеть и сорвать плод, которого давно жаждал. Итак, во мне не было злости на Ребекку: даже не получив от нее ничего осязаемого, я полностью успокоился. Необычная сделка ее мужа была всего лишь фантазией больного, измышлением одинокого человека. Не существовало никакого союза между ним и ею, вот что имело значение для меня, были только мы с Ребеккой – Ребеккой, которая проникла в мое сердце, как взломщик проникает в квартиру, и с этой прекрасной воровкой я вступил в сговор.
Войдя в нашу каюту, я сразу понял, что Беатриса нравится мне гораздо меньше. Или скорее она оставалась прежней, тогда как все вокруг нее изменилось.
– Почему ты не вернулся? – бросила она, розовая от возбуждения. – Мы составили партию с Марчелло и Тивари, выиграли четыре раза.
– Мне пришлось зайти к Францу, – сухо ответил я, предпочитая откровенность ставшей бесполезной лжи.
– К Францу? А я думала, ты больше не хочешь его видеть?
Она была так довольна проведенным днем, что даже не расслышала мой ответ.
Мы съели легкий ужин в стороне от других. Я смотрел на эту столовую, заполненную угрюмыми потными людьми, словно никогда не видел ее прежде, и впервые ощущал жуткое уродство самого судна. По правде говоря, я познакомился с очень немногими из этих пассажиров, и в большинстве своем они мне были безразличны: у них возникали некие туманные группировки, но я не смог бы даже по имени их назвать или различить по какому-то определенному признаку. Как ни тешил я себя надеждой при мысли о завтрашнем дне, перспектива провести вечер наедине с Беатрисой без всяких шансов увидеть Ребекку напрочь лишала меня оптимизма. Вследствие чудовищной подмены, противостоять которой я был не в силах, рассказ Франца, нисколько не умалив его жену, ухудшил мои отношения с подругой. Теперь я видел прямую связь между этой историей и нарастающей утратой интереса к ней. И то презрение, которое он кичливо выказывал к своей любовнице, я переносил на мою. Простое совпадение, конечно, но у меня проскользнула мысль, что калека заразил меня своими склонностями, привил мне душу паразита.
Нет, я ошибался, Франц никак не мог повлиять на мое охлаждение к Беатрисе: само это путешествие стало катализатором подспудного недовольства, прорвавшегося наружу под давлением обстоятельств. Иначе как объяснить этот удар молнии на безмятежном небе? Не была ли поездка на Восток попыткой подлатать наш союз? Мы оставались вместе, потому что наша связь началась и должна была иметь продолжение, более благородных причин у нас не было, мы покорились рутине, которую сами же порождали. В этом было нечто абсурдное. Я уже не принимал Беатрису как она есть, но взвешивал ее достоинства и недостатки, как вульгарный торгаш. Всего два дня назад я именовал ее «своей нареченной», но теперь мне хотелось сказать – «моя несносная».
– Что с тобой, – спросила она, – ты какой-то странный, ничего не говоришь, у меня такое чувство, что ты от меня ускользаешь?
– Почему ты решила, что я от тебя ускользаю?
– Ты сегодня мне ничего не читал, ты как будто забыл о нашем путешествии.
– О нашем путешествии! Ты говоришь так, словно это наш грудничок.
– Похоже, ты предпочитаешь своего грудничка Франца и роман-фельетон о его Дульцинее.
Впервые она помянула Ребекку в таком тоне.
– Почему ты называешь ее Дульцинеей? Что она тебе сделала?
– Она меня раздражает, вот и все. Терпеть не могу взгляд, каким она мерит вас с головы до ног, ненавижу ее за манеру стравливать между собой девушек.
Дремавший во мне хам ответил:
– Ты злишься на нее, потому что она красивее и моложе тебя.
Беатриса посмотрела на меня с удивлением, как если бы такого все-таки не ожидала!
– Что же я, старая и невзрачная?
– Этого я не говорил.
– Мне кажется, ты слишком пылко ее защищаешь. Я знаю, что она красивая и нравится тебе. Я напала на нее, чтобы увидеть твою реакцию.
– Твои проверки – это сущий идиотизм.
Я был унижен тем, что меня так быстро вывели на чистую воду. Но Беатриса произнесла просто:
– Знаешь, мне кажется, мы стали реже заниматься любовью.
Покорный этому приглашению, я после ужина исполнил свой долг в нашей тесной плавающей норе. Однако подруга моя, даже голая, щеголяла в футляре законной жены. И чем дольше я смотрел, с каким усердием Беатриса совершает свои омовения, занимаясь интимным туалетом (она была помешана на гигиене и всегда подмывалась перед любовью), тем меньше меня влекло к ней. Все в этой морфологии было скособочено, и мне пришлось закрыть глаза, чтобы не очернить ее со злорадным удовольствием, столь чуждым моей терпимости.
Наконец, руководствуясь в основном привычкой, мы кое-как спарились. Но все во мне восставало против этой белой бездны, географию которой я знал вплоть до самой тайной складочки, – вдобавок усиливающаяся с каждым часом бортовая качка никак не способствовала нашим объятиям. Неприметно для меня самого образ нервной и дикой Ребекки вставал между этой предсказуемой плотью и моим желанием, которое уже не знало, к какому объекту устремиться. Тщетно я гнал ее, она становилась неодолимым магнитом – третий лишний, нарушавший мой покой. Я небрежно ласкал свою партнершу, силясь дозваться от ее кожи ответа, который был мне знаком до мельчайших деталей, но так и не пришел в тот вечер. Потом, в своем стремлении скорей оказаться в завтрашнем дне, я мгновенно заснул, словно камнем пойдя ко дну.
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ
Горечь обманутых симпатий.
Протянутая рука
Утром четвертого дня, пробудившись от сна, в котором Беатриса гримасничала, словно от нестерпимой боли, я встал с одной мыслью – сойтись с Ребеккой в ближайшие сутки. Всю ночь бушевал шторм, и, когда мы входили в Коринфский пролив, свинцовые волны по-прежнему гарцевали вдоль бортов, пытаясь взять приступом мертвенно-бледный горизонт. Блеклый свет, еще более потускневший от водопадов дождя, облекал в траур плоские песчаные пляжи и рыбачьи хибары, стоявшие полукругом на берегах небольших бухт. Беатриса была такой же пасмурной, как погода. Она слегка накрасилась, но лицо ее, осунувшееся после дурной ночи, оставалось пресным. Мы должны были подойти к Афинам около полудня, но я думал только о встрече Нового года и ни секунды не сомневался, что празднество это станет решающим. Предвкушение идиллии на корабле резко уменьшило мой интерес к Востоку, застывший на самой низшей точке: по правде говоря, утомившись от бесед за столом на эту избитую тему и пресытившись скучными россказнями Марчелло, я чувствовал, что мне до смерти надоела страна, на землю которой я еще не ступал.
Бросив свою хмурую любовницу, я вышел прогуляться. Случай, которому я изрядно поспособствовал, распорядился так, что мы с женой Франца столкнулись нос к носу в баре первого класса. Она встретила меня таким взрывом радости, что я поразился, четырежды расцеловала в обе щеки и, продолжая держать за руку, усадила рядом с собой. Близость с ней придавала помещению очаровательную интимность. Это было мое первое настоящее свидание с женщиной, о которой я знал все, но которая по-прежнему оставалась для меня загадкой. Она оставила свой презрительный вид, так пугавший меня поначалу: ее прямой взгляд, полный веселой дерзости, озарял лицо, изящное как у фарфоровой статуэтки. Перед таким шармом я заробел, стал запинаться. Но говорливость моей новой подруги, ее ослепительная улыбка, восторг от первого ее комплимента – она сказала, что у меня красивые глаза, – понемногу вернули мне уверенность в себе.
– На этом корабле все больны, – сказала она, – если так будет продолжаться, придется отменить праздник.
Я же со своей стороны сообщил ей все новости о втором классе, не упустив ни единой детали в том, что касалось стюардов и дежурных по каютам. Собственно, мне нечего было ей сказать, но я говорил без умолку – слова толпами, поспешно, слетали с губ, так что я сам изумлялся остроумию и уместности своих речей. Я чувствовал, как между нами возникает спонтанная близость, один из тех потоков доверия, которые за несколько минут цементируют долголетнюю привязанность. Мы переглядывались, целиком проникнутые очарованием рождающейся симпатии и уже заигрывая друг с другом глазами, улыбкой.
– У тебя, оказывается, есть чувство юмора, – сказала Ребекка и, мягко притянув меня к себе, поцеловала в лоб.
Эта ласка воспламенила мне кровь, губы у нее были теплые, и я сожалел, что не успел поймать на лету две мушки, сорвавшиеся со рта. Она забрала назад волосы, открыв маленькие розовые ушки, в которых поблескивали сапфиры.
– Помоги мне закончить кроссворд, – бросила она, разложив на стойке бара номер «Мари-Клер».
Затем протянула мне полупустую пачку «Мальборо»:
– Хочешь сигарету?
– Спасибо, я не курю.
– Ты и в этом безгрешен? Кстати, знаешь, что говорит паровоз электровозу?
– Нет.
– Как вам удалось бросить курить?
Она фыркнула. Это глупенькая шутка восхитила меня.
– Ты не обязан смеяться, даже из сострадания. Ладно, скажи мне, что служит верхом удовольствия для японца в горизонтальном положении?
Увы, надо же было так случиться, что именно в этот момент явилась Беатриса и застукала нас вдвоем. В течение нескольких секунд никто не произнес ни слова – словно на сцене бульварного театра (поразительно, до какой степени жизнь воспроизводит худшие условности водевиля). Мне хотелось нарушить это молчание заговорщиков, но я ничего не сумел придумать.
– Надеюсь, я вам не помешала, – сказала непрошеная гостья, не в силах справиться со своим дрожащим подбородком.
Голос у нее почти пропал.
– Вовсе нет, – ответила Ребекка. – Приятно тебя видеть. Мы составляем список новостей дня.
– Хроника подобного рода меня не интересует.
– У тебя глаза опухшие, наверное, ты недавно встала?
– Нет, я проснулась в шесть утра. Мне не дает спать качка.
– Да? Извини, но ты выглядишь так, словно из постели.
В их репликах сквозила вежливая едкость, грозившая перерасти во взаимные оскорбления. И мне в голову пришла тщеславная, утешительная мысль, что эти две женщины готовы разорвать друг друга из-за меня.
– Что ты наденешь вечером? – спросила Ребекка.
– Не знаю, мне не очень хочется идти туда.
– Я могу тебе одолжить что-нибудь из своих вещей, мы одного роста, хотя в бедрах ты явно шире.
Беатриса сильно вздрогнул, а я с трудом удержался от смеха.
– Мне не нужна твоя одежда. Все необходимое я взяла.
– Я предложила это, чтобы ты не выглядела слишком запущенной. Ладно, голубки, я вас оставляю, мне надо принести корм в клювике для моего птенца.
Долгое молчание воцарилось во внезапно опустевшем баре. «Голубки» избегали смотреть друг на друга, еще более смущенные внезапным исчезновением этой чужой женщины.
– Я помешала вам, правда?
– Вовсе нет, мы разговаривали…
– Не лги, Дидье, это было написано у тебя на лице, когда я вошла.
– Хватит с меня твоих подозрений!
– Дидье, – повторила она (и в ее дрожащем голосе звучала мольба), – скажи своей Беатрисе, что это недоразумение, что все это мне снится.
Я остался глух к этим сигналам бедствия. Она смотрела на меня удивленными глазами, мало-помалу проникаясь истиной, в которую не хотела верить. Она уже все угадала и что-то лепетала, готовая заплакать. Не помню пошлостей, которыми мы тогда обменялись: я говорил ей обычные вещи, но сказать мне было нечего, и стереотипы, в принципе запрещенные между двумя любящими людьми, громоздились между нами, словно трупы. Пустяки, казавшиеся такими обворожительными в устах Ребекки, раздражали меня в Беатрисе – она в очередной раз проиграла это состязание.
– Взгляни на меня, – заговорила она с болью в голосе, – я не только красивая, но живая, искрящаяся. А Ребекка – сексуальная западня, выдумка мужчин. Не понимаю этой потребности все разрушить между нами просто потому, что ты пожелал эту девку.
Я чуть не расхохотался: она – искрящаяся? Да, словно выдохшееся шампанское! Она сообразила наконец, что досаждает мне своим присутствием. Одного слова было бы достаточно, чтобы вернуть ей надежду, но я промолчал.
– Это Франц вскружил тебе голову, не знала, что ты настолько подвержен влиянию. Знаешь, она не такая уж красивая, твоя Ребекка, слишком вычурная, искусственная…
Вместе с ней я сторонился радостного легкомыслия, пора было мне наверстывать упущенное.
– Но ответь мне наконец, неужели ты не видишь, что они насмехаются над нами, настраивают тебя против меня, чтобы рассорить нас?
– Префекты полиции и ревнивые женщины сходятся, по крайней мере, в одном: у них галлюцинация заговора, – сказал я с иронией, радуясь, что сумел развить идею, подброшенную мне накануне Францем.
– Ну, разумеется, я брежу…
Она – дрожала всем телом, вся во власти сильного волнения; нос у нее вздулся, и рыдания не заставили себя ждать: сквозь слезы слышались жалобы, что мы больше не любим друг друга. Бармен смотрел на нас озадаченно. Этот диалог прискучил мне, как всегда бывает, когда ты виноват и нужно оправдываться. Истина же состояла в том, что Беатриса больше не котировалась на рынке и не могла с этим смириться. Котироваться на рынке: не знаю, почему тем утром это выражение так мне понравилось. Я воображал мир влюбленности огромным базаром, где одни предлагали себя, а другие выбирали. По мере того как люди старели, их становилось все больше в стане предлагающих, и они меньше привередничали в выборе желанного объекта. И я думал о парижских подругах Беатрисы – всем по тридцать, как ей самой, некогда высокомерные мученицы, вокруг которых роились мужчины, чьи лица теперь выражали постоянную мольбу: «любите меня», жалкие страдающие девицы, готовые уцепиться за любого, лишь бы спастись от заброшенности и одиночества. И я чувствовал, как далек, безмерно далек от этой женщины, не принадлежавшей более к миру моих нынешних чувств: хоть бы она убралась куда-нибудь на сутки!
Позже, под проливным дождем, в компании Марчелло, Раджа Тивари и еще двух десятков человек мы высадились в Пирее. Для меня, отправляющегося в Азию, Афины могли быть лишь тем, что называется штрафом при игре в гуська, смутным воспоминанием второстепенного порядка. Эти пресловутые истоки нашей культуры были мне почти так же чужды, как мифология племен банту или пантеон сибирских божков. Мои недавние интриги значили для меня гораздо больше, чем это нагромождение памятников, выставляющих напоказ ностальгию о своем ушедшем величии. Я отправился в путь за открытиями, а не за воспоминаниями. Уродливость Пирея подтвердила мою неприязнь: редкие живые существа в непромокаемых плащах или под черными зонтами бродили среди этих эстетических ужасов, у подножия отвратительных домов, источавших зловонное дыхание. Ледяной ветер, гнавший перед собой скомканные газеты, наконец, агрессивность автомобилистов, которые из озорства наезжали на нас, изо всех сил нажимая на клаксоны, окончательно настроили меня против этой экскурсии. И когда надо было спуститься в метро, чтобы добраться до площади Омония, а затем до Акрополя – иными словами, потерять час или даже полтора в общественном транспорте, – я забастовал и повернул назад, невзирая на уговоры Беатрисы. Что мне шедевры античной Греции – мне, который готов был отдать Парфенон, Дельфы и Делос за один поцелуй!
Я поднялся на борт, очень довольный этой передышкой. Море бурлило, было слышно, как оно ярится в порту, хлещет стоявшие у причала корабли, блестящая от масла зыбь постоянно вздымала катера и буксиры. «Трува», разинув огромные челюсти, увенчанные решеткой с острыми зубьями, заглатывала десятки туристических машин, большей частью голландских и немецких. Я направился в каюту Франца, ибо должен был, согласно желанию Ребекки, в последний раз выслушать его рассказ. Я надеялся, что он с жестоким тщанием представит во всех деталях историю своего увечья, и заранее радовался его падению, как радуются неудаче злополучного конкурента. Калека в этом не сомневался, поскольку сказал мне почти сразу после моего прихода:
– Я буду краток, ибо сегодня расскажу вам о своем поражении и думаю, что это оглушительное несчастье некоторым образом польстит вашему самолюбию.
Протянутая рука
Итак, вот конец нашей плачевной саги, которую я воссоздаю перед вами фрагмент за фрагментом три ночи подряд. На девятом месяце моего добровольного целибата, в разгар беспутной и полной наслаждений жизни, на рассвете после ночного кутежа с обильными алкогольными возлияниями, я был сбит машиной на зебре и очутился в больнице со сломанной берцовой костью. Мой врачебный статус позволил мне вытребовать отдельную палату, и я не без удовольствия предвкушал две недели вынужденного отдыха, за которыми последует месяц на окончательное выздоровление и реабилитацию, и уже прикидывал, какую сумму и проценты с нее выколочу со своего лихача в возмещение ущерба.
Прошла неделя. В середине дня дверь робко отворилась, и на пороге возникла особа женского пола. По меньшей мере минуту я не мог опознать хорошенькую загорелую девушку слегка восточного типа. А когда узнал, был разочарован: речь шла о Ребекке.
– Ты здесь, значит, с собой не покончила?
Она побледнела от этого оскорбления и не осмелилась посмотреть мне в лицо.
– Нет, еще нет… я узнала, что ты болен, от общего друга, М., которого встретила на бульваре Сен-Жермен. И вот я пришла навестить тебя.
Как могла она на это решиться после той отчаянной шутки, что я разыграл с нею? Впрочем, мы не стали говорить о моем обмане и сценах отчаяния, которые неизбежно должны были последовать. Ребекка сказала только, что провела полгода в одном израильском кибуце на границе с Ливаном. Она была гораздо красивее, чем сохранившееся у меня воспоминание о ней, выглядела стройнее, у нее появилась интересная гамма новых жестов и новых выражений, предвещавших неожиданную и волнующую зрелость.
Она вернулась на следующий день, затем стала приходить ежедневно. Как и прежде, мне нечего было ей сказать, и вскоре я начал относиться к ней с высокомерием и презрением прошлых дней. Однажды в воскресенье, когда я посмеялся над ее частыми визитами ко мне, она встала на дыбы:
– Ты опять будешь оскорблять меня?
– Смотри-ка, богиня мясного рагу обиделась?
Лицо ее приняло жесткое выражение, и глаза закрылись так, что остались лишь узкие щелочки.
– Прощай, – холодно сказала она, – ты меня больше не увидишь.
Она склонилась надо мной, чтобы поцеловать, я ощутил, как ее руки ощупывают спинку кровати – с обоих боков меня защищали привинченные болтами перегородки, – но ничего не заметил, буквально впившись в ее глаза. Тон последней фразы вызвал у меня странную дрожь. Она направилась к двери. Реакция больного или мимолетная слабость, не знаю, но я окликнул ее: