Текст книги "Микола Лысенко"
Автор книги: Остап Лысенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
В 70-е годы консерватория располагалась в музыкальных классах Михайловского дворца. Я знал, что отец бывал там и позже, когда во дворце был открыт Музей русского искусства. Михайловский дворец, весь какой-то легкий, воздушный, поражал благородством и простотой линий. По бокам широкой лестницы вечными стражами застыли мраморные львы, до того добродушные, что хотелось их погладить.
Мне не удалось, уже не помню, по какой причине, увидеть бывшие музыкальные классы, где учился Лысенко. Зато с русским живописным искусством я познакомился тогда основательно.
В нашей переписке с отцом и в «петербургских разговорах» музей занимал важное место. Вспоминаю, что академическая живопись, огромные картины на мифологические и библейские темы, виртуозно написанные знаменитыми мастерами первой половины XIX века, оставляли отца равнодушным. Я не раз, и всегда без успеха, спорил с ним на эту тему.
– Мастера большие. Тут ничего не скажешь. А вот души народной, русской в этих картинах не вижу. Светят, да не греют. Холодно мне от них. Что ни говори, Остап, а «Бурлаки» Репина мне во сто крат дороже. В них и стон бесконечный, и удаль, раздолье русское, в них многострадальное Сегодня и Завтра народа нашего.
Навсегда покорил отца могучий талант Репина.
– «Запорожцев» ощущаю физически, – как-то заметил он. – Не картина, а готовое либретто для оперы. Какие характеры! Какие типы! Один писарь чего стоит. Такой из пекла и то выберется. Такому сам черт не брат! А смеются как! У меня и теперь звенит в ушах их смех. От него не то что турецкому султану – самому сатане жарко, – и тихо, будто стыдясь внезапно нахлынувших чувств: – Чтобы написать такую картину, надо очень любить народ и верить в него… Очень!
Говоря об «академиках», Николай Витальевич обычно делал исключение только для Брюллова. На его картины (особенно «Последний день Помпеи») он смотрел влюбленными глазами Тараса, всегда с благоговением вспоминавшего «великого Карла» – своего освободителя от горькой крепостной неволи. Запомнился отцу и скульптурный портрет Павла I, выполненный знаменитым Шубиным по заказу императорского двора.
Низкий обезьяний лоб, лишенные живой мысли бездушные глаза, смесь воли и безволия, надменности и подозрительности, садизма и животного страха во взгляде, в каждой черточке тупого лица – таким скульптор-реалист запечатлел для грядущих поколений самодержца всея Руси.
– Подумай только, по заказу двора! «За царське жито царя й побито»! В музыке так зло посмеяться над криводержавием сумел, может быть, один только Римский-Корсаков в «Золотом петушке»!
Как-то, рассказывая о Русском музее, вспомнил отец и свое первое посещение Эрмитажа в 1874 году.
В Петербурге училось тогда немало земляков-украинцев, знавших отца по Киеву. «Землячество» устроило ему встречу со студенческим пуншем и пением «малороссийских песен». На следующий день вся компания в чумарках, сорочках и шароварах высыпала на набережную Невы, чувствуя себя по соседству с Зимним дворцом чуть ли не бунтовщиками. Кто-то предложил отправиться в таком виде в Эрмитаж. К тому же «новичку» Лысенко и самому хотелось познакомиться с этим чудом столицы. Пришлось, однако, вернуться несолоно хлебавши. Швейцар, величественней и безмолвней Александрийского столпа, не пропустил сынов Малороссии в храм искусства. Оказывается, согласно инструкции в Эрмитаж допускались только «господа в мундирах и фраках». Фраки и мундиры были в глазах царского двора высшими и единственными ценителями сокровищ Эрмитажа.
Ольга Антоновна Лысенко, жена композитора.
Село Романовна (конец 90-х годов). Слева направо: Т. Р. Рыльский, М. Т. Рыльский, В. Б. Антонович.
На письменном столе в кабинете отца всегда стояла фотокарточка с дарственной надписью. И теперь в кабинете-музее Н. В. Лысенко при Киевской консерватории со старинного фото на нас смотрит замечательный композитор, гениальный артист-виртуоз Антон Рубинштейн.
– Я бывал на концертах Рубинштейна, – рассказывал отец, – в 1874–1875 годах в зале Дворянского собрания. Незадолго до этого он как раз возвратился в Россию после своего знаменитого турне по Европе и Америке. Ничего подобного мне не довелось слушать ни раньше, ни в более поздние годы. Не забыть его одухотворенное лицо, львиную гриву, иссиня-черные волосы, глубоко посаженные, очень выразительные глаза. Играя Листа, Мендельсона, он весь сливался с инструментом. Казалось, из самой груди его исторгаются эти звуки, то нежные, то властные, почти демонической силы.
В 1883 году, когда Антон Григорьевич последний раз концертировал в Киеве, мы встретились как старые знакомые. Тогда-то он и подарил мне свое фото.
Судя по рассказам отца, большое впечатление на него произвела в начале 1875 года премьера рубинштейновского «Демона» в Мариинском театре. Дирижировал знаменитый Направник. Особенно понравились отцу хоры «Несут несчастного», «На воздушном океане», партия Демона в исполнении Мельникова и Петров – Гудал.
Мариинский театр приобретал в ту пору все более отчетливые национальные черты.
«Русалка» и «Каменный гость» Даргомыжского, «Борис Годунов» Мусоргского, «Кузнец Вакула» Чайковского, «Псковитянка» Римского-Корсакова еще раз убедили молодого композитора, что украинская опера сможет успешно развиваться только на основе и в содружестве с русским оперным искусством.
«Необходимо было бы каким-нибудь образом ознакомить их (украинскую музыкальную молодежь. – О. Л.) с «Русланом» и «Жизнью за царя» Глинки, «Русалкой» Даргомыжского, «Псковитянкой», «Снегурочкой» Корсакова и «Борисом Годуновым», «Хованщиной» Мусоргского (отчасти «Опричниками» Чайковского). Следовало бы некоторые произведения Бородина, хотя бы его симфонии, проштудировать», – писал Николай Витальевич Ивану Франко, излагая свою программу музыкального просвещения на Украине.
Из театральных впечатлений петербургской поры самое дорогое для отца – оперы Глинки.
Гаснут люстры, в сказочном, таинственном полумраке утопает зал, и под волшебную мелодию увертюры «Руслана и Людмилы» медленно плывет вверх тяжелый занавес.
Слушая «Руслана», я и теперь не раз переношусь в нашу гостиную на Рейтерской улице. Зал тускло освещен. Отец у рояля. На наших глазах совершается чудо. Кажется, не звуки, а огневое пламя брызжет из-под пальцев. Музыка такая, что хочешь не хочешь, а пустишься в пляс. Мои сестренки – Катря, Галя, Марьяна – подхватывают меня. И вот мы, то сплетая, то расплетая руки, кружимся в такт «лезгинки».
Позже отец охотно составлял нам, молодым, компанию, когда мы собирались на «Руслана» или «Ивана Сусанина» в наш киевский театр. В антрактах обычно разгорались горячие споры: «в ударе» или «не в ударе» исполнители «Руслана», на высоте ли оркестр? Вначале отец в спорах участия не принимал, сидел молча, загадочно, а иногда с лукавой смешинкой улыбался в усы. Под конец и его брало за живое. Воскресали петербургские впечатления. Партия Руслана и Сусанина… голоса Петрова, Стравинского, оркестр Направника, вновь открывшего Глинку для петербургской публики, чудо-декорации.
– Все, чем славился в те годы Мариинский, навсегда вошло в мою музыкальную жизнь, – убежденно говорил отец.
Любовь и ненависть – таково на всю жизнь отношение Лысенко к Петербургу, точнее к двум Петербургам.
Как и Шевченко, он ненавидел холодный, равнодушный к человеческому горю город царей, вельмож, тупых цензоров, город, где…
Церкви та палати,
Та пани пузаті…
Но жил в сердце Лысенко и другой Петербург – Петербург Римского-Корсакова и Соляного городка, Мариинского театра и Русского музея – умственный и эстетический центр России.
Этот Петербург радушно принял Лысенко, что, по словам Старицкого, «способствовало расширению музыкального кругозора… композитора, познакомило с особенностями русской гармонизации, которая навела его на типичный путь южной гармонизации. Наконец занятия у Римского-Корсакова увеличили его музыкальную эрудицию и раскрыли перед ним новые тайны звуковых композиций».
В последнем нетрудно убедиться, знакомясь с третьей, окончательной редакцией «Рождественской ночи», созданной в Петербурге под руководством Римского-Корсакова. Перед нами уже не оперетта, не музыкальная комедия, а комическая, точнее лирическая, опера. Вырвавшись из фортепьянного плена, впервые в полную силу зазвучали подслушанные в гуще житейской мелодии колядки, арии и дуэты, засверкала новыми гранями народная песня, бодрая музыкальная стихия «Рождественской ночи».
«Среди жемчужин оперной музыки выдающегося певца звездой первой величины сияет «Рождественская ночь», – пишет уже в наши дни украинский музыковед М. Гордийчук. Если это так, если звезда Лысенко не померкла на оперном небосклоне даже рядом с бессмертными творениями Чайковского и Римского-Корсакова[25]25
«Черевички» Чайковского и «Ночь перед Рождеством» Римского-Корсакова.
[Закрыть], то этим он в значительной мере обязан Петербургу, где окрепли крылья молодого орла.
Лысенко возвратился на Украину уже зрелым мастером.
МУЗЫКА К КОБЗАРЮ
«До Тараса». – Из той же криницы. – «Радуйся, ниво, неполитая». – На Тарасовой горе.
Микола Лысенко и Шевченко…
Над рабочим столом отца с незапамятных для меня времен висел под вышитыми рушниками большой портрет Кобзаря.
– Ну, я пішов до Тараса, – отправляясь в свой кабинет, говорил отец.
Порой заглянешь к нему: сидит в кресле, задумчиво смотрит на Шевченко, кажется, советуется с ним о чем-то очень важном, сокровенном…
Нельзя даже представить себе жизнь, творчество Николая Витальевича без великого Кобзаря.
С именем Шевченко связаны и первый самостоятельный шаг и вся почти полувековая деятельность Лысенко-композитора.
Две даты – два произведения. 1868 год, Лейпциг. Начало творческого пути. По просьбе галичан Лысенко создает свое первое произведение на слова знаменитого «Заповіта».
1912 год – «Элегия памяти Шевченко для скрипки и фортепьяно» – одно из последних творений композитора.
А между ними – десятилетия труда, больше тысячи произведений. Из них почти 90 (!) песен, романсов, кантат и хоров на слова Шевченко.
И до Лысенко «Кобзарь», как магнит, притягивал многих композиторов. Однако только отдельные творения на тексты Шевченко – среди них знаменитая мелодия «Заповіт» полтавского учителя Гладкого – популярны в наши дни.
Не увенчались успехом и попытки западноукраинских композиторов.
«Многие наши галицкие композиторы брались за музыкальную интерпретацию Шевченковой поэзии, но едва ли один из них попал на верную дорогу», – замечал полвека назад Людкевич, ныне здравствующий 80-летний патриарх украинской музыки.
«Достаточно сравнить музыку на стихи Шевченко «Ой, чого ти почорніло» Воробкевича или песню «Минають дні» Заремби с романсами Лысенко на эти же тексты, – писал он, – чтобы понять ту огромную разницу, прямо пропасть, которая разделяет оба рода музыки: там монотонность, местами неестественный пафос, что… иногда прямо искажает характер поэтического высказывания, – тут непосредственная простота, но оригинальная, правдивая красота в каждой музыкально-поэтической фразе…»
«…Пример органического слияния поэзии и музыки, в котором два народных корифея подали друг другу руки».
Сказано метко и верно. «Музыка к «Кобзарю» – действительно высшее достижение Лысенко-композитора.
Подняться в «Музыке к «Кобзарю» «до тех самых высот вдохновенного творчества», что и Шевченко в своих стихах»'. Николаю Витальевичу помог народ. Живой водой из глубинных истоков творчества народного омыл свою музу Тарас, из той же криницы черпал свое вдохновение Лысенко.
«В «Музыке к Шевченковому Кобзарю» каждая нотка, каждая фраза, каждая песня насквозь оригинальна и вместе с тем искренне-народна…» Эти слова тоже принадлежат известному исследователю украинской музыки, этнографу и композитору Филаретту Колессе. Он же, имея в виду прежде всего шевченковский цикл, писал: «В своих оригинальных композициях Лысенко является типичным представителем украинского народа и толкователем его интимнейших чувств. Он настолько овладел народным стилем, что творил в народном духе, не подражая народным мотивам: он тянул («снував») дальше золотую нить народного творчества».
Трепетная песня степного жаворонка, раскатистый гул днепровских порогов, трубные призывы к битве – и на этом фоне кипение человеческих страстей, бьющаяся через край жизнь народная.
В «Музыке к «Кобзарю» звучат и колыбельные напевы («Ой, люлі»), и плач одинокой сироты («Ой, одна я, одна»), и горе-печаль покинутой девушки («Нащо мені чорні брови»), тоска ссыльного поэта по родному краю («Сонце заходить»), его гневный протест против неволи горькой («Ой, чого ты почорніло» и «Мені однаково»), А как верно передан бунтующий, негодующий, пророческий голос великого Кобзаря в кантатах «Б’ють пороги» и «Радуйся, ниво…»!
«Радуйся, ниво неполитая» – любимое творение отца, созданное на один из революционнейших текстов Шевченко – «Исайя. Глава 35 (подражание)». Я часто слушал кантату в исполнении Лысенкового хора. И мне всегда казалось, что именно в ней, возможно с наибольшей полнотой, воплотился тот своеобразный, лысенковский музыкально-песенный стиль, который как нельзя лучше соответствует духу Кобзаря. Свободная от шаблона, живая, изменчивая мелодия… Спокойный речитатив приобретает' бурные, насыщенные драматизмом акценты и снова разливается вольно, широко. Как всегда верный тексту, Лысенко поделил кантату на пять самостоятельных частей.
Радуйся, ниво неполитая!
Радуйся, земле, не повитая, —
торжествующе славит хор природу, землю, победу «добра и воли».
Вторая часть кантаты – квартет «І процвітеш, позеленієш» захватывает светлым лиризмом, мелодичностью. Придет время, и зазеленеет родная земля.
мечтательно запевает солистка. Сопрано, подхваченное женским хором, сменяется в 4-й части кантаты теноровым соло:
Тоді, як господи, святая
На землю правда прилетить.
Все мужественнее звучит голос певца. Слышатся в нем отзвуки героических песен украинского народа. Правда победит. Прозрят слепые. Немым откроются уста.
Ликованием весны, жизни (тут широко использованы интонации народных веснянок) насыщен финал кантаты.
Оживут степи, озера, раскрепостится земля, сбросят рабские цепи люди, пустыней завладеют веселые села.
Дух борения, революционное звучание текста не только сохранен, но даже усилен в музыке.
До самой смерти Николай Витальевич свято чтил память Тараса. Ежегодно в марте, несмотря на запрещения и преследования, устраивались им в Киеве шевченковские вечера, концерты. Традицией стали поездки в Канев, на могилу Тараса. Бывало, только зазеленеют «ланы широкополі і днипрові кручі», отец уже места себе не находит.
Пора, пора к Тарасу в гости. Всегда в последнюю минуту к нам присоединялись десятки знакомых– Старицкие, Косачи, хористы, ученики отца.
– О-о! Придется пароход нанимать, – шутил отец. – Тем лучше: избавимся от «недремлющего ока».
…Набатно, призывно реяло над седым Днепром слово Тараса. «Поховайте та вставайте», – гремел хор, и ветер подхватывал грозную мелодию.
Потом долго поднимались на крутую гору. Шли молча. Отец часто останавливался, опираясь на свой гуцульский топорик, тяжело дыша.
Видно было, что ему, человеку с больным сердцем, нелегко дается гора.
На этой горе тогда еще не было ни величественного памятника, ни музея, ни гостиницы для приезжих. Только белел над самой могилой огромный каменный крест, а рядом утопала в зелени маленькая хатка, где жил Иван Ядловский – бессменный сторож Тарасовой могилы. Зато сколько было тут цветов, больших венков и маленьких веночков, сплетенных детскими руками! Народ насыпал эту высокую гору. Народ вплетал в эти венки бессмертную, как жизнь, любовь к своему певцу.
Долго-долго простаивал Николай Витальевич над дорогой могилой…
В ГОСТЯХ У ПОБРАТИМОВ
Охматовский рай. – Хор Порфирия Демуцкого. – Письмо друга. – В Романовне. – Сюрприз. – Малая фольклорная экспедиция. – По Сквирщине. – Смерть товарища. – Наш «квартирант»
Не знаю, несчастливая ли карта, а может, каприз расточительной красавицы заставили бывшего владельца покинуть старый дом, зеленоватый, таинственный по ночам ставок, словно перекочевавший из гоголевской «Майской ночи», широкие, солнечные аллеи парка. Как бы там ни было, к нашему приезду в Охматово весь этот рай с белыми колоннами среди стройных тополей и кленов уже принадлежал Порфирию Даниловичу Демуцкому.
От небесного рай Демуцкого отличался, пожалуй, тем, что попасть сюда было легко и просто.
Ни днем, ни ночью не закрывались массивные двери дома. Из отдаленнейших сел Уманщины приходили больные к Демуцкому, зная, что и кабинет его и сердце всегда открыты для бедняка.
Имя Демуцкого было, впрочем, известно и за пределами Уманщины. Искусный врач уживался в нем с фольклористом-музыкантом, собирателем и знатоком народного эпоса. Любимый ученик и последователь Николая Витальевича, Демуцкий организовал в Охматове первый на Украине селянский хор.
Среди ценителей народной песни, людей моего поколения, вряд ли найдется человек, не помнящий гастролей прославленного хора в Киеве.
Простота, естественность исполнения, истинный народный дух, а не пение «под народ» – вот чем всегда брали охматовцы.
Но выступления в Киеве начались позднее. Первое наше знакомство с хором произошло в конце 90-х годов в Охматове, куда Демуцкий давно уже звал своего друга.
Демуцкий учился в Киевском университете в 70-х годах, несколькими годами позже Лысенко, Тадея Ростиславовича Рыльского и Старицкого, но был выкован из той же стали. Своими думами и делами, бескорыстным служением народу он, безусловно, принадлежал к славным побратимам-шестидесятникам.
Еще студентом Демуцкий познакомился с отцом и вскоре стал его правой рукой в хоре. Получив диплом врача, Демуцкий навсегда поселился на Уманщине (до Киева рукой подать) в селе Охматово.
…Мы выехали всей семьей после обеда, а к вечеру с балкона «Охматовского рая» уже любовались широкой поляной, покрытой как ковром густым разноцветьем трав.
Вскоре в зеленый узор ковра вплелись девичьи платки, вышитые сорочки парубков. Это хор Демуцкого. Управляет им сам Порфирий Данилович, сидя за фисгармонией посреди поляны.
Заходит солнце, но воздух все еще насыщен его теплом, его лучами. Бледно-розовые с сероватым оттенком блики ложатся на белые колонны, вспыхивают и мелькают на окнах, одевают в фантастические одежды певцов и все вокруг.
Пели много песен-примитивов, то есть без профессиональной обработки, а также в обработке Лысенко и Демуцкого.
По цей бік – гора.
По той бік – гора.
Поміж тими крутими горами
Сходила зоря.
В эту простую историю о встрече девушки-зари и козаченька у колодца хор вкладывал столько чувства, столько прозрачной печали, так нежно звучали голоса девушек.
Хорошо помню чумацкую песню:
Ясно, ясно сонечко сходить,
А хмарнесенько заходить…
Смутен, смутен чумацький отаман,
Він по табору ходить.
Отец сидел с закрытыми глазами, весь отдавшись волшебной власти песни. Что видел он в эту минуту? Степь без конца и края, покрытую голубоватой дымкой, суровые фигуры чумаков у костра? А может, слышались ему тревожные шаги чумацкого атамана…
И снова чумаки в дороге…
Песня протяжная, как та степь, по которой сотни лет тянулись сквозь беду и горе чумацкие обозы… Пели и «Реве та стогне» и «Заповіт».
Отца поразило, с каким мастерством, с каким врожденным вкусом и чувством исполнялись довольно сложные, многоголосные песни.
– Растрогали вы меня, старого, своим пением, – говорил он охматовцам. – В крови каждого из нас звенит она, наша родная песня… Поверьте, я знаю это по себе, друзья.
* * *
– Угадай-ка, Оля, от, кого это я весточку получил. – И тут же на пороге своего кабинета отец прочитал нам (вся семья собиралась обедать) письмо своего старого университетского друга Тадея Ростиславовича Рыльского.
Тадей Ростиславович, став экономистом, печатал свои статьи о положении украинского селянства в петербургских и киевских журналах; с годами обзавелся семьей, небольшим хозяйством, но остался верен юношеским увлечениям: как и в студенческие годы, жил интересами «меньшего брата», записывал словесный фольклор и пересылал отцу в Киев. В каждом письме напоминал, что романовские парубки и девчата «самые певучие» на всю Украину.
Неудивительно, что отец так обрадовался приглашению друга. Утром мы уже были на вокзале. Поехали, как всегда, в третьем классе. Отец преотлично чувствовал себя среди бойких, острых на язык молодиц. Возвращаясь с базара, они делились новостями или дружно заводили песню, то грустную, то веселую и задиристую, да так, что вагонные стекла дрожали.
Проехали мы Фастов, а от Попельни до Романовки недалеко.
В благоухающем цветнике, среди пышных роз и нежных чернобривцев – небольшой, аккуратный домик, прилепившийся к старому лесу. Зеленые стражи дома – столетние дубы. Вот и сам хозяин Тадей Ростиславович, высокий, худощавый, с густой бородой и бакенбардами.
– Рад приветствовать вас, старый друже, в моем курени. А что Остапа взяли с собою – не пожалеете, мои хлопцы не дадут ему скучать.
С нескрываемой гордостью знакомил Тадей Ростиславович со своими хлопцами.
– Самый старший, Иван, – моя правая рука в хозяйстве. Знает и любит землю. Богдан – тот любит песни. Где какая свадьба в селе или просто парубки собираются, там ищи его. А этот, – Тадей Ростиславович показал на худенького хлопчика с черными глазенками, – мой меньшенький, Максим. Малое, но бедовое. Слишком уж умен для своих лет, да и шалун, каких мало.
Максиму, может, и больше попало бы от отца, но на помощь сыновьям уже спешила жена Тадея Ростиславовича:
– Обед давно на столе. Прошу вас, дорогие гости.
Памятные дни провели мы у Рыльских. Какая это была простая, дружная семья!
Отец и Тадей Ростиславович целые дни проводили за беседой. Вспоминали студенческие сходки, споры, любимых профессоров, первых сеятелей любви к народу, к «меньшему брату», этнографическую работу в Географическом обществе. Только и слышно было: «А помните…», «А тот гаспид, что он только не вытворял на лекциях профессора. Так ему и надо, старому солдафону-пугалу, все стращал нас солдатчиной».
Разговор незаметно переключался на современное. Экономист, близкий по своим взглядам к народникам, Тадей Ростиславович глубоко изучил положение крестьян-переселенцев, причины полного обнищания послереформенного села. Отец внимательно слушал, лишь изредка перебивая друга характерными для него возгласами: «Та невже?», «Та це ж чорт-батька зна що!»
В Романовке, среди милых, дорогих его сердцу людей, отец отдыхал и телом и душой. А вечерами подолгу рассказывал о концертных поездках, о Тарасовых вечерах.
– На этих вечерах особенно чувствуешь, как сердечно любит Тараса наш народ. Не раз приходилось мне Тарасовы концерты давать при таком стечении публики, что с потолка капал дождь от пара да гасли лампы.
И не переставал восхищаться романовскими пейзажами:
– Боже, какая красота!
– Еще и не то будет, друже коханый, – говорил Тадей Ростиславович, загадочно усмехаясь. И хоть чувствовалось, что готовится какой-то сюрприз, но вышло все неожиданно.
Вечер. На столе кипит самовар. Из села доносится парубочий говор, пение девчат, возвращающихся с поля. Вот тихо засветилась первая звезда. Вдруг лес вспыхивает дивно-розовым пламенем. Теперь уже настоящими великанами кажутся дубы, на наших глазах они вырастают до самого неба. На длинных дубовых ветвях, расцвеченных пламенем, мгновенно повисают какие-то сказочные существа. Они свисают вниз головой, вертятся «солнцем». Их карликовые тени на земле вмиг вытягиваются на десятки метров. Длинные, странные фигуры то исчезают в темени, то вылетают из нее, освещенные блестками огня. Мы даже с мест вскочили: «Что за диво?»
А это молодые Рыльские с сельскими парубками зажгли костер, чтобы показать гостям свои успехи в гимнастических упражнениях.
На смену гимнастам на «зеленую сцену» выходят романовские парубки и девчата – сюрприз Тадея Ростиславовича.
Над костром, над черными дубами стелется песня.
– Ой ти, зіронько, та вечірняя, чом ти рано не зі-ходила? – выводит высокий чистый тенор. В мелодию вплетаются басы, догоняют и никак не могут догнать запевалу. Кажется, воздух, которым мы дышим, тоже полон дивной мелодией. Отец замирает в своей любимой позе, подавшись вперед.
– Вот так романовцы! Вот так песня! Обязательно запишу ее.
– Это, дорогой мой друже, – удовлетворенно усмехается Тадей Ростиславович, – только цветочки романовского фольклора. Разве не писал я вам, что Романовна самая певучая на Украине?
На другой день отец отправился в первую, как он шутя назвал ее, малую «фольклорную экспедицию» по Романовке. Тадей Ростиславович прикомандировал к нам Богдана.
– Хлопец хорошо знает Романовку.
Богдан и в самом деле оказался превосходным помощником.
На селе хлопца любили, по его просьбе охотно пели для отца.
Я заметил, что при записи старинных песен отец обычно отдает предпочтение пожилым женщинам, старухам или дедам.
– Так вернее, ближе к первоисточнику. Хорошая песня как вино. Чем старее, тем лучше, – заметил он, возвратившись из «экспедиции».
– Вот видите, на ловца и зверь бежит, – пошутил Тадей Ростиславович, выслушав рассказ отца. – А не отправиться ли нам куда-нибудь подальше? По правде, засиделся я дома, а вы растормошили, разбудили во мне «фольклористическую» жилку. Разве мы не козаки?! Снаряжу доброго воза, запасемся хлебом-солью – и с богом!
Через два дня на рассвете (еще не погасли зори) воз с «экспедицией» загромыхал по дорогам Сквирщины.
Мы с Богданом (шутка ли!) почти полноправные члены «экспедиции».
Твердого плана у нас не было, на «экспедиционном совете» порешили останавливаться в крупных селах. Тадей Ростиславович взял на себя словесный фольклор: пословицы, сказки, легенды. К ним всегда лежало у него сердце.
В Белках попали как раз на ярмарку. Знакомая картина. Длинные ряды возов, а между ними крикливые перекупки. Над всем этим криком, гамом заунывное пение слепцов-лирников.
Отец долго не отходил от старого лирника, слушая какой-то псалом, а потом заинтересовался, не знает ли тот «светских» песен.
– Может, смешливых, про пана или попа?
Лирника не пришлось упрашивать. Он запел, наигрывая, кажется, «Про Хому та Ярему». Отец щедро вознаградил лирника, но, к моему удивлению, ничего не записал. Возвратившись на постоялый двор, он сразу уселся за стол и быстро сделал эскизные записи.
– Так оно лучше выходит, а то сразу начинаешь записывать, и человек уже фальшивит в пении, а то и побаивается.
Тадей Ростиславович пришел немногим позже, довольный, что ему удалось «раскопать» очень интересные пословицы.
Остановились мы в Белках у Юдки-корчмаря, старого знакомого Тадея Ростиславовича. Юдка начал было жаловаться на пристава-хапугу, которому «дай, дай, и все мало». Добрался и до более высоких чинов. «Пусть горит все ясным огнем, раз им бедняк поперек горла стоит».
И тут же забегал, засуетился:
– Такие гости! Такие гости! А я побасенки развел. Панычи небось с утра и росинки во рту не видали, – скороговоркой сыпал корчмарь.
Наконец Юдка торжественно выплыл из кухни в сопровождении своей жены, маленькой, сухонькой, с праздничным подносом, на котором аппетитно разлеглась большая фаршированная щука.
– Вы же знаете мою Голду, пан Рыльский! Негоже жену хвалить, но у Голды золотые руки, дай бог ей и всем нам здоровья. – Голдэ-сердце, налей и панычам по маленькой. Вишневка полезна. От нее хороший аппетит.
Щука «пошла» бы и без вишневки, так как действительно была приготовлена на славу. Все остались довольны, а больше всех старый Юдка, с лица которого до нашего отъезда не сходила счастливая улыбка.
Так закончился первый день «фольклорной экспедиции». К сожалению, это был и последний день ее. Вечером мы заехали к хорошему приятелю, другу отца и Тадея Ростиславовича, доктору Иосифу Юркевичу. Встретили нас тут как самых дорогих гостей, угостили поистине лукулловым ужином. Юркевич уже и сам хотел было присоединиться к нашей «экспедиции», но к утру погода резко изменилась. Надвинулись серые, тяжелые тучи, завыл совсем не по-летнему холодный ветер, заморосил дождь. Но хуже всего – совсем плохо почувствовал себя Тадей Ростиславович. Сразу как-то пожелтело его лицо, налились болезненной синевой мешочки под глазами. Пришлось нашей «фольклорной экспедиции» вернуться в Романовку.
Невеселое было возвращение. Тадей Ростиславович сначала шутил, но, помню, в дороге, грустно улыбаясь, сказал отцу:
– Записал я, друже, на ярмарке пословицу: «Був кінь, та з’їздився». Вот так и я…
И уже молчал до самого дома.
На другой день, когда Тадею Ростиславовичу стало лучше, мы с отцом выехали в Киев.
…Прошло несколько лет.
Здоровье Тадея Ростиславовича все ухудшалось. Только изредка приезжал он к нам из своей Романовки. Крепился, ни на что не жаловался. Но отец все понимал без слов.
Осенью 1902 года Тадея Ростиславовича не стало.
Смерть друга глубоко потрясла Николая Витальевича.
Вот что писал он товарищу университетских лет Борису Познанскому:
«Любимый и всегда милый моему сердцу Борис! Всем сердцем сочувствую твоему горю – потере незабвенного Тодося. И на меня этот гром упал неожиданно. Утром 26 октября принесли мне письмо, говорят, от Юркевичей – соседи наши, а Хведьку приятели по имениям… Письмо оказалось от Ивана – старшего сына Хведька. Пишет из Романовки: «Извещаю вас этими несколькими словами, что отец наш вчера умер». Я, остолбенел, послал к Юркевичам. «Правда, – говорят, – сегодня едем в Романовну». Я сюда-туда, к товарищам. Оповестил. Сейчас же послали заказ на два венка: «От старших товарищей незабвенному Федьку Рыльскому», другой от товарищества – «Честному работнику на родной ниве Тадею Рыльскому».
Говорят мне, чтоб ехал. На другой день, 27-го, вместе с молодежью из издательства… и с двумя студентами от Студенческого украинского общества поехали… Весь дом с утра и до поздней ночи был окружен селянами: бабуси и молодицы, старые деды и чоловики сидели в зале вокруг тела, два дня не выходя… Четыре пары волов хозяйских впрягли четыре парубка-погоныча в воз. Гроб, покрытый «червоной китайкой» – заслугой козацкой, несли мы все и народ до самого кладбища мужицкого, на котором покойный хотел быть похороненным. Занесли в церковь… Когда вносили гроб, все волы заревели, «стоя в ярме». Потом гроб понесли на кладбище, где уже был приготовлен склеп каменный. Там и похоронили.
…Умер цветок юношества 60-х годов, славных годов общественной сознательности и возрождения украинского национального чувства…»
А через некоторое время в нашем доме на Мариинско-Благовещенской улице появился «квартирант». По просьбе жены Тадея Ростиславовича отец взял к нам младшего Рыльского – Максима, поступившего в одну из киевских гимназий.