355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Остап Лысенко » Микола Лысенко » Текст книги (страница 3)
Микола Лысенко
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Микола Лысенко"


Автор книги: Остап Лысенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

«АНДРИАШИАДА»

«Дела давно минувших дней». – Русификаторы из министерства «народного затемнения». – Князь Ширинский-Шихматов и «Святой Ардалион». – «Народный календарь» Андриашева

И все-таки денег на поездку не хватило. Еще на год растянулись сборы в консерваторию. Тоскливо, медленно, как на волах, потянулись дни в Тараще, которая отличалась от гоголевского Миргорода не больше, чем голова Ивана Ивановича, похожая на редьку хвостом вниз, от головы Ивана Никифоровича (редька хвостом вверх).

Одно хорошо – Киев близко.

По первому зову и без зова кандидат в мировые посредники бросал никому не нужные «Проекты уставных грамот» и мчался к своим друзьям-единомышленникам, к своей «Андриашиаде».

– Дела давно минувших дней, – рассказывал отец полвека спустя, – а ничего не забыто. То-то смеху было. Ну и попало Андриашеву и всей компании русификаторов, подлиз царских! Гимназисты, бывало, на уроках напевали арии из оперы. Не помогал и карцер.

Историю «Андриашиады» я не раз слыхал от ее авторов. И всякий раз, как только заходила речь об этой веселой опере, перед нами вставала трагическая тень Михаила Петровича Драгоманова, дяди Леси, – горькая доля эмигранта, десятки лет тосковавшего по родине и умершего на чужбине.

– Кому смех, а кому слезы, – говорил отец.

Вот как это было.

Михаил Петрович Драгоманов со своей сестрой Ольгой Косач жил тогда на Жандармской (ныне имени Саксаганского) улице в одном доме со Старицким. Славная собралась компания.

Зимой Николай Витальевич перебрался в Киев, и друзья сходились чуть ли не ежедневно. Засиживались, спорили до петухов.

О чем? Конечно, и о музыке и об искусстве. Но чаще всего – о Тарасе и о «младшем брате».

– Надо нам нести свет науки в народ, – горячо твердил Драгоманов, – чтобы в каждом селе – школа, просвещенные учителя, чтобы преподавание велось на родном языке.

Преподаватель 2-й Киевской гимназии, лектор «временной» педагогической школы, готовящей сельских учителей для Юго-Западного края, талантливый последователь Ушинского и Пирогова, Драгоманов грезил наукой для народа.

С глубоким возмущением рассказывал он своим друзьям о царских держимордах – русификаторах из министерства «народного затемнения» (так называл он министерство народного просвещения).

Чаще всего попадало в таких случаях попечителю Киевского и Московского учебных округов князю Ширинскому-Шихматову и директору 1-й Киевской гимназии Андриашеву. Товарищ министра сенатор Александр Петрович Ширинский-Шихматов за четыре года своего пребывания в Киеве много сделал, чтобы вытравить «пироговский» дух, животворные традиции педагогической системы знаменитого хирурга и просветителя.

Ширинский-Шихматов не отличался ни ученостью, ни даже уважением к науке, зато на всю Россию славился своей фанатической набожностью.

В свое время гурман, душа роскошных банкетов, пьяных оргий, охотник до хорошеньких девиц как из «высшего», так и «низшего» света, Ширинский-Шихматов, нежданно лишившись в Вильно всех своих четырех детей (умерли от скарлатины), принял это как наказание божье, стал каяться, поститься, замаливать свои бесчисленные грехи.

Во всем «небожественном» (а «небожественными» были Пушкин и Пирогов, Толстой и Менделеев, вся художественная литература и естественные науки) мерещился ему сам обер-сатана со всем своим штатом.

Он сократил до минимума преподавание новейшей русской литературы в гимназиях.

 
Гоголя сожигатель,
Дарвина гонитель,
Сеченова истребитель,
Островского притеснитель.
 

Таким предстает перед нами Ширинский-Шихматов и в либретто «Андриашиады».

Будь это в его власти, он наверняка запретил бы преподавание всех предметов, кроме «закона божьего». И этот человек-архизатемнитель был в разное время попечителем Виленского, Московского, Киевского округов, считался высшим авторитетом в органах народного просвещения!

Набожность князя переплеталась с самодурством, с чисто восточным деспотизмом в отношениях к подчиненным.

 
О, если б я, если б ханом был,
Я всем бы вам секим башка ломил,
Отдул бы вас жилами по пятам,
Пригвоздил бы ваши уши ко гвоздям.
 

Неудивительно, что при «царствовании» Ширинского-Шихматова низкопоклонство, карьеризм и ханжество пышно расцвели в Киевском округе. Педагоги, одни в надежде на повышение в чине, иные в страхе перед всесильным князем, стали во всем проявлять набожность, смиренное благочестие. Инспектируя ту или иную гимназию, попечитель прежде всего интересовался, как часто посещают преподаватели храм божий, добросовестно ли исполняют обязанности старосты или пономаря при гимназической церкви.

На струнке киевского попечителя неплохо играли всякие авантюристы и карьеристы.

Одну прекурьезную историю частенько вспоминала Ольга Петровна Косач.

Слухи об особой набожности попечителя дошли до директора Житомирской раввинской школы[10]10
  Разжигая национальную рознь, не допуская евреев в гимназии и университеты, царское правительство одновременно поддерживало связь с реакционными религиозными еврейскими общинами и даже заботилось о подготовке соответствующих «кадров» – казенных раввинов. С этой целью и была создана Житомирская школа раввинов. Директорами этой школы обычно назначались неевреи.


[Закрыть]
Ардалиона Калистратова, когда он пронюхал, что открылась выгодная вакансия директора Каменецкой гимназии. Авантюрист, каких мало, Калистратов поехал в Киев «лечиться» от «застарелой болезни». По соседству с домом, где жил благочестивый князь, он нашел подвальное помещение. Завел дружбу с монахом Печерской лавры и выпросил у него на время древнюю библию печерской печати в старых кожаных обложках.

Ту часть комнаты, которую хорошо видно было с тротуара, он превратил в настоящую келью: пристроил аналой, укрытый парчой, всю стенку заставил иконами, понавешивал лампадки.

На «охоту» выходил, как правило, с утра. И до самой ночи подстерегал, караулил свою жертву. Как только показывался князь, Калистратов тут же спускался в свою святую келью, на тлеющие угли бросал добрую пригоршню ладану и падал на колени перед аналоем, где лежала знаменитая, печерской печати библия.

Каждый раз, проходя мимо открытого окна, князь с благоговением вдыхал излюбленные ароматы ладана. Подумал было, что покойник, но на третий день не стерпел и, присев у окна, увидел «святого человека» во всей его красе.

Несколько дней спустя князь приметил этого человека и в университетской церкви.

«Святой» всю службу простоял на коленях и клал земные поклоны. Князь заинтересовался братом по вере, стал расспрашивать, что за особа и откуда. Собрался даже намести визит таинственному «святому», а тут лакей докладывает, что к нему явился на прием директор житомирской раввинской школы. Князь, как водится, пригласил директора в свой кабинет, узнал в нем «святого» и… обнял его, выкрикивая в экстазе: «Я вас знаю! Я вас понимаю! Я вам сочувствую!»

Как и надо было ожидать, ловкий авантюрист получил назначение на весьма выгодную должность – директора училищ Подольской губернии. Вскоре за свою трехмесячную «службу» в Каменец-Подольском он в Петербурге выхлопотал себе по протекции того же князя кругленькую пенсию.

Такими вот калистратовыми окружил себя князь Ширинский-Шихматов.

Кровным братом Калистратова был директор 1-й Киевской гимназии, главный персонаж «Андриашиады», оперы-сатиры Драгоманова, Старицкого и Лысенко.

Драгоманов, горячо поддержанный друзьями, особенно Лысенко и Старицким, пошел войной на Шихматова. В статье «О педагогическом значении мало-русского языка» Драгоманов остро раскритиковал и высмеял «Читанку» для сельских школ, изданную попечителем, подчеркивая, что буквари и «читанки» для первых классов следует издавать на украинском языке.

Его сиятельство тут же обратилось к министру с доносом на Драгоманова.

Сражение разгорелось. Стараясь завоевать протекцию и доверие князя, «ассигнации» и «чины», Алексей Хомич Андриашев и сам стал открыто нападать на Драгоманова – публично пропагандировать насильственную русификацию, русский язык и православие из-под палки. Для более успешной борьбы против «хлопоманства» (украинофильства) Андриашев затеял издание «Народного календаря». По субботам Андриашев после вечерней молитвы собирал свою божью гвардию, «пономарей из учителей». Они-то и сочиняли тексты для календаря.

«Народный календарь», издаваемый с большой помпой, весь пестрел неуклюжими, бессмысленными выражениями, ошибками, искажениями.

Помню, отец смеха ради показывал гостям андриашевский календарь 1866 года, единственный, надо думать, календарь в мире с листиком за 31 (!) февраля.

Отдельные «шедевры» календаря я еще гимназистом вписал в свой рукописный сборничек курьезов и анекдотов.

Вот один из них.

В статье «О погоде» написано:

«Если бы земля вся состояла из одного вещества, например железа, и если бы на ней не было ни гор, ни долин, ни рек, ни озер, ни морей, ни лесов, ни городов, ни людей – словом, чтобы земля была чем-нибудь вроде голого железного мяча, то с помощью средств, которыми владеют ученые, можно было бы высчитать распределение на ней тепла».

Календарь стал излюбленной мишенью для драгомановцев.

И пошло… В своей газете «Друг народа» Андриашев, захлебываясь в злобной ненависти, нападал на «местный патриотизм» украинцев. Из кожи лез, стараясь доказать, что его календарь чуть ли не вторая библия для народа, а украинский язык и не язык даже, а жаргон, «помесь белорусского с польским», на котором «крестьянин южнорусский не сможет ни указов царских прочитать, ни законов понимать». Полемика с мракобесом и русификатором Андриашевым, наконец, приелась друзьям Драгоманова, и было решено собрать «Большую раду».

На «Раде» – драгомановцы собирались то у Старицкого, то у Лысенко – за несколько вечеров (надо думать веселых, ибо, вспоминая эти вечера лет через сорок, отец, случалось, смеялся до слез) и составили программу оперы-сатиры.

– Был бы тогда с нами Репин, – шутил отец, – наверняка с нас и писал бы своих «Запорожцев».

Вся «соль» оперы-сатиры – в неожиданном звучании очень популярных в те годы мелодий итальянских опер.

Андриашев (баритон) пел свои слова на мотив партии Виолетты (колоратурное сопрано):

 
Орден мне дадут на шею
И субсидию в карман,
Орден, орден, крупный орден
И хоть тысячу в карман.
 

Пономарь Радкевич исполнил свою партию на мотив любовной мелодии Альфреда из той же «Травиаты».

Подобным образом пелись и другие партии. Вышло остроумно, донимающе и очень смешно. Отрывки оперы с неизменным успехом исполнялись в домашних концертах.

Нашелся, однако, провокатор – студент Юзефович. Ужом пробрался он в драгомановскую компанию и стал тут «своим». Наиболее острые места из «Андриашиады» он исполнял в аристократических Липках, где было немало сторонников Андриашева. Их тоже смешили злые осы-арии, что, однако, не мешало панам аристократам во всем остальном поддерживать Андриашева. Намекнули Ширинскому-Шихматову, что «пасквильная сатира» направлена и против него.

Кончилось тем, что над Андриашевым стал смеяться весь Киев.

А Драгоманов вскоре ушел в отставку, а позже эмигрировал за границу.

Воистину кому смех, а кому слезы!

Вспомнились проводы Драгоманова. Грустное вышло прощание. Распадалось славное товарищество, надолго расставались друзья-побратимы, которые так мечтали «слово правды и любви в степи и дебри разнести».

Не поэтому ли так печально звучит романс Лысенко на известные слова Тараса Шевченко, посвященный Драгоманову в день его отъезда:

 
Чи ми ще зійдемося знову?
Чи вже навіки розійшлись?
 

Стал собираться в дорогу и Николай Витальевич, На этот раз сборы были недолги.

Тут мы вступаем в новую главу – Лейпциг.

ЛЕЙПЦИГ

Письма с дороги. – «Без языка». – Бой за Шопена и Глинку. – Концерты в Гевандгаузе. – Глазами полтавчанина. – В Праге среди родаков. – «Это духи степи». – Нетронутому полю нужен свой пахарь

«Дорогие голубчики, бесценные мамочка, папочка, Сонечка и Михайло! Вот вчера я вам писал из Киева, а сегодня пишу уже за 128 верст от Киева… Крепко мне взгрустнулось, как труба кондуктора протрубила отъезд, но я оправился, одумался, сообразил, что я же не по неволе еду, а по своему собственному, да еще и заветному желанию…»

Так начинается первое дорожное письмо Николая Витальевича.

По «собственному, да еще и заветному желанию» Сентябрьским утром 1867 года отправился он в далекий, нелегкий путь. Житомир, Новоград-Волынск, Корец, Ровно, Дубно, Радзивиллов. Сотни верст в дилижансе, утомительная езда в тряской, громоздкой фуре-балагуле. Зато впереди – Лейпцигская консерватория. По свидетельству М. Старицкого, она «тогда считалась лучшей в Европе».


Кобзарь Остап Вересай и программа славяно-этнографического концерта Лысенко в Петербурге (1875 г.).


Поездка с хором по Украине (Полтава, 1899 г.).


Хор Лысенко (в центре стоят: М. Кропивницкий и Н. Лысенко; справа от них сидит М. Садовский), Киев, 1880 г.

Выбор на Лейпциг пал и по другой причине. В чемодане молодого фольклориста-музыканта – два готовых к печати выпуска первого сборника украинских народных песен для голоса с фортепьяно. В знаменитой Лейпцигской нотопечатне их можно издать дешевле и лучше, чем где бы то ни было. И об этом думает путешественник, прильнув к слюдяному окошку дилижанса. Плывут навстречу леса, мелькают шлагбаумы, столбы. С жадностью впитывает Микола Лысенко дорожные впечатления: краски, запахи, звуки, лица, яркие, непривычные для глаза одежды, певучий говор… Мысленно слагает очередное письмо-отчет «дорогим голубчикам мамочке, папочке, Сонечке и Михаилу».

«Из Житомира начались нам все леса по обоим сторонам шоссе… Я об одном жалел, что довелось ночью проезжать через Корец, очень древнее место, где мне при слабом тусклом свете месяца показывали старинные развалины замка кн. Корецкого, древнего православного южнорусского рода князей, да видел развалины костела доминиканов. Стены, как остовы, чернели, но из темноты вырезывались то арка, то какая-то анфилада колонн, все другие детали стушевались тьмою… Утром, на рассвете, проезжали через местечко Гощу, где с моста на Горыни открывалась бесподобная панорама внизу: полог, прорезанный змейкой Горынью, с сенокосами, нивами, и все это на горизонте окаймлялось одвечными лесами… А народ тут совсем отличный от нашего по костюму. Представьте себе на нем вроде наших кирей[11]11
  Верхняя крестьянская одежда.


[Закрыть]
долгих, и вся грудь вышита красными шнурками, как на венгерках, и плечи и рукава и разрезы внизу – все окаймлены красными шнурками. На голове тоже конфедератка… 4-х угольная, но углы приподняты и загнуты и посередине шапки небольшая китица… Женщины встречаются очень недурные, но закутываются, как в чадры».

…Передо мной тоненькие листики почтовой бумаги, густо исписанные бисерно мелким почерком.

Письма – настоящий дневник путешествия и лейпцигского бытия. Сам Николай Витальевич неоднократно повторял, что «чем-чем, а писательским даром всевышний обошел его». И даже в воспоминаниях самых близких друзей композитора никто и словом не обмолвился о пишущем Лысенко. Считалось, что композитор не отличался склонностью к литературному творчеству. Но уже одни письма «лейпцигского цикла» – только малая толика громадного эпистолярного наследия Лысенко – говорят об ином.

К сожалению, значительная часть Лысенкового архива погибла в дни гитлеровской оккупации, и все же дошедшие до нас письма, адресованные родным, университетским товарищам, классикам украинской литературы, композиторам, актерам, художникам, историкам, – письма деловые и лирические, спокойные и полные полемического задора, насыщенные то меткими этнографическими наблюдениями, то важными, подчас «ключевыми» теоретическими выводами, составляют два больших тома.

Дело, конечно, не в количестве писем, а в том, что письма всегда оставались (на другое и времени не хватало) излюбленным литературным жанром композитора.

«Лейпцигские письма» продиктованы нежной привязанностью к родным, заботой о них, но главное не это, а желание Лысенко поскорее подытожить, запечатлеть на бумаге увиденное, услышанное. Его так и тянет описать незнакомую местность, старинные замки, людей, с которыми он встречается, их нравы, язык.

«Вчера еще часов в 11 утра я прибыл в Ровно. Повели меня осматривать стародавние развалины замка кн. Любомирского, что стоит тут же близенько на острове… Громадное это здание, видно, великолепно когда-то устроенное, судя по фрескам и богатой, уже наполовину облупившейся, истертой живописи, одиноко стоит себе, как свидетель давней панской славы и произвола… Не стало бы бумаги описывать все».

Чем ближе к Львову, к сердцу Галиции, земли единокровных русинов[12]12
  Галичан.


[Закрыть]
, тем громче звучит в письмах голос Лысенко-этнографа.

«Оставалось 8 миль до Львова, и я боялся пропустить вечерний поезд до Кракова. Я присматривался к нашему галичанскому люду. Мужчины…особенно молодежь, довольно рослый, статный народ с длинными волосами, падающими на плечи…

Уже под самым Львовом и в Львове я встречал парубков в необыкновенно редком костюме – весь синий с красными отворотами, вырезками, с зубцами и проч., а также в голубых шапочках – низеньких, на манер скуфеек, но со сглаженным дном».

В самом Львове новые наблюдения – и горечь, боль, вызванная онемечиванием древнего украинского города.

«Тут царство объявлений, афиш, всевозможных анонсов, продажа газет, фотографий разных видов. Во Львове только немецкие да польские надписи и вывески, русинской, к сожалению, я сам не видел ни одной. Языка нашего в публичных местах тоже не слышно. Видно, гонение сильное».

Из Львова Лысенко уже поездом, впервые в жизни, отправился через Краков, Бреславль, Дрезден в Лейпциг.

На границе с Пруссией в ревизионном отделении распаковали его чемодан, осмотрели, – «прусский воин минами потребовал от меня взятку, что я и сделал, и за это наклеил марку ревизионную на мешок, не осматривая его… Тут уже исчезает польский язык – аминь! Все и говорит и молчит по-немецки… Порядок во всем».

Все здесь ново, все интересует. Наблюдательный глаз замечает и «тщательно обработанные поля», и «великолепные дороги и шоссе и заводы». Их по всей дороге столько, «что вся местность кругом как бы застлана туманом от дыма. Только и видишь – домики, дома, домищи и трубы, трубы высочайшие – все фабрики!»

Дрездена Николай Витальевич не осматривал: так хотелось поскорее добраться до места. И вот 26 сентября 1867 года он уже в Лейпциге, а 5 октября – ученик консерватории.

Сначала положение нового студента было весьма грустное – от неуверенности в сколько-нибудь сносном знании немецкого языка. Совестно было даже выходить из своей комнаты: вдруг портье или какой-нибудь слуга обратится с предложением услуг. «Фразу-то сплесть я чувствовал в себе возможность, – жаловался он родным, – но понять это певчее, канальское саксонское наречие при быстроте их разговора – я просто терял веру в возможность достигнуть этого когда-нибудь. Англичане, хоть ты их зарежь, не будут иначе говорить, как по-английски где бы то ни было. До чего этот уважаемый народ сумел высоко поставить себя среди других национальностей и заставить уважать свой родной язык, что даже в консерватории для них был переводчик речи… Нам, не знающим немецкого языка или плохо его понимающим, переводил один из ассистентов на французский язык…»

Но свет не без добрых людей, и на помощь студенту пришел кастелян консерватории. В сопровождении его и совершил Лысенко свой «первый выход» – на концерт оркестра.

«На эстраде, увитой цветами, – записывает Николай Витальевич, – располагается 40 или 50-душный оркестр, отлично все исполняющий. Но что меня поразило: вхожу в залу, мест нумерованных и чинно в ряд расставленных не вижу. Вижу мириады людей, дам, девиц и проч., сидящих за столами и едящих, пьющих и курящих. Представьте, как я разочаровался. Эта шельмовая публика (правда, все исключительно купечество. Да тут, в Лейпциге, собственно, и нет другого сословия, разве в новом городе через реку) ест и пьет и прегромко разговаривает и смеется, когда ей захочется, во время самого исполнения отличных пьес…

Знаете, уровень понимания музыки у нас и тут совершенно один в массе, да у нас чинно слушают подобные вещи, хотя и несознательно, а так принято, дескать».

Тот же ангел-спаситель в облике консерваторского кастеляна познакомил Лысенко с учениками консерватории из России. Среди них грузин – студент Московского университета Размадзе.

«Тут я отвел душу и мог целый вечер говорить, не стесняясь, – делится своей радостью Николай Витальевич. – Мы уже и не разлучались. Каждый божий день виделись, а вечера проводили поочередно».

Показал ему кастелян и музей при консерватории. «Чего я там не видел! Например, факсимиле Гете, Лютера, часть подлинного корана, многие подлинные рукописные памятники 14, 12 столетий и еще глубже. Видел тысячи томов книг в сотнях шкафов и столько редкостей, что и не припомню».

Директор консерватории принял Николая Витальевича «очень ласково» – «говорил со мной с полчаса о моей музыке, о сочинениях…»

Подробно описывает Лысенко свой вступительный экзамен, обстановку, настроение.

«Мы собрались в верхнюю залу, большую, с хорами и эстрадой, с 2-мя фортепиано. Здесь каждую пятницу ученики консерватории играют публично трио, квартеты, соло с оркестром, – вроде недельных концертов и испытаний чисто практических. На авансцене бюст Мендельсона, ученика этой консерватории и так высоко ее поднявшего, что она имеет первое европейское реномэ. Около него по бокам Бетховен, Моцарт, Гендель, Бах, Гайдн, Глюк… Возле меня сидел Рейнеке, знаменитый теоретик и капельмейстер, а по другую сторону доктор музыки Рихтер, замечательный своим учебником гармонии. Я сыграл им Serenade и Allegro giouoso. Рейнеке не дал мне кончить, только выслушал по странице с обеих частей и сказал «гут». А Рихтер, старичок, у которого глубокая ученость даже в лице видна, спросил, в состоянии ли я понимать немецкий язык, чтобы слушать профессора, и знаю ли теорию, – я сказал, что очень мало знаю теорию. Он улыбнулся: «Будет гут. Будем заниматься». И такой внушительный классический тон его речи, медленный, что я все понял».

«…У меня по расписанию три учителя фортепианной игры, – замечает Николай Витальевич в другом письме, – Мошелес, Рейнеке и Венцель. Последний, говорят, самый замечательный учитель. Он почти не играет сам, но метод учения гениальный (исключительное умение образно и доступно раскрыть ученику содержание произведения и показать на примерах, как преодолеть технические трудности. – О. Л.). Его сравнивают в консерватории с Шуманом в преподавании». И новая запись: «Сегодня я видел Венцеля. Представьте себе портрет Бетховена с длинными такими же седыми растрепанными волосами».

У Мошелеса, друга Бетховена, игравшего когда-то в четыре руки с Шопеном в кабинете Луи Филиппа в Париже, Лысенко должен был только присутствовать на уроках: «слушать и смотреть», что он другим показывает.

«Это такой комик, что можно помереть со смеху, как он представляет комически игру разных артистов и в особенности школы Листа. От старости уже руки изменяют. Иную пьесу не в состоянии доиграть и сердится после, что уже «руки не ходят». Но это интересный старик, как современник и друг Бетховена, Гуммеля, Мендельсона, Клементи, и часто о них рассказывает».

Рихтера Николай Витальевич характеризует как громкую европейскую знаменитость. «Он носит титул и диплом органиста церкви Петра и Павла… Это живой старичок с седыми кудрями, черными глазами, которыми он в мириадах теоретических этюдов заметит и поймает малейшую ошибочку, а метод чтения – в рот кладет, да и только».

Но, отдавая должное маститым профессорам консерватории, у которых «ученость даже в лице видна», рисуя в письмах меткие и выразительные портреты своих учителей, Николай Витальевич в то же время едко и зло пишет о чисто прусской нетерпимости некоторых из них к славянской культуре, о национальной ограниченности тех, кто «Шопена не понимает», «о Глинке и не ведает».

Как-то на лекции истории музыки у Бренделя Лысенко и Размадзе обрезали одного немца, с презрением отозвавшегося о музыкальной России: «какая там, мол, может быть музыка». «Ну да и обработали же мы его при всей честной компании, – рассказывал Николай Витальевич. – На что вам старик Брендель, почтенный доктор музыки, – все его лекции наполнены выражениями – немецкий ум, национальность, немецкая гениальность. Все это хорошо и всякому известно, но дойти до такого абсурда, что сказать о Шопене и других славянских музыкантах, что все они писали – крали из немецкой музыки, это пристало только человеку, ограниченному в его национальной глупости».

Страстный, порывистый грузин Размадзе, влюбленный в Глинку, в русскую классическую музыку, – не только добрый товарищ, но и единомышленник, союзник на трудном в Лейпциге поприще пропагандирования славянской музыки.

«Сегодня, – сообщает Николай Витальевич, – мы с Размадзе знакомили Венцеля с увертюрой Глинки «Жизнь за царя» и «Арагонской хотой». Очень ему понравилось».

И во всех письмах, о чем бы в них ни шла речь, слышится один и тот же мотив: работа, работа, работа…

Как ни экономит, как ни отказывает себе Николай Витальевич (подчас в необходимом), сбережения его тают, как мартовский снег. Единственный выход – за два года пройти четырехлетний курс.

«Занятий у меня столько, что и сказать вам не могу. Каждый божий день я от 8 часов утра и до 10 вечера, кроме лекций, обеда, разумеется, не встаю от фортепьяно, иначе не хватит времени, потому что нужно двум профессорам, Венцелю и Рейнеке, готовить заданное. А больше всего отравляет мое существование прелюдии и фуги Баха, которых я уже восьмеро проглотил, а впереди их еще 88. Это такая подлая музыка (действительно, очень трудная для исполнения. – О. Л.), что ее не раскусишь до тех пор, пока не выучишь, а тогда в состоянии ровно и надлежаще играть и в ту пору так к ней привязываешься, что играешь хоть 100 раз, а тебя так и подмывает сыграть еще 101-й раз…» «Часто, когда фуга не дается играть плавно и безошибочно, я просто в голос ругаю Себ. Баха, так что он поворачивается в своем гробу, а потом самому смешно станет, из-за чего таки Баху было бы улегчать исполнение фуги на том основании, что будущему Николаю Витальевичу придется трудно ее одолевать. На этой мысли примиришься и дальнейшим штудированием-таки оборешь ее, – вода, как говорят, камень долбит».

«Истинная услада среди трудов» – концерты в Гевандгаузе[13]13
  Филармония.


[Закрыть]
, благо на генеральные репетиции оркестра учеников консерватории пропускают бесплатно. Лысенко и Размадзе, два неразлучных друга, забираются на хоры и три часа затаив дыхание слушают…

Концерты – по четвергам.

«Сегодня исполняли симфонию Моцарта, увертюру Раффа к мейерберовским «Гугенотам». Это бесподобная штука. Затем оркестр исполнял несколько отрывков из бетховенского «Прометея», такая свежая, простая гениальная мелодия, до слез хорошая… И, наконец, еще концерт Шумана для фортепьяно с оркестром исполняла какая-то юная артистка… К каждому четвергу есть новый артист или певица. Все они считают священным долгом перебывать каждый сезон в Лейпцигском Гевандгаузе. Прошлую среду играли 4-ю симфонию Бетховена… А в этот четверг симфонию Шумана. Что это за оркестр, если бы вы слышали, когда профессора играют (Давид первую скрипку). А духовые как серебро. А какие нюансы целый оркестр делает. Боже мой! Волосы кверху лезут! Концерт как иголочка!» – не перестает восхищаться Лысенко.

«Сколько в последнее время было концертов! Каждый день буквально, и все знаменитости. Приезжала Клара Шуман из Дрездена с великолепным певцом Штокгаузом. Были и гобоисты и тромбонисты и знаменитый флорентийский квартет струнный, Петерса кажется, где исполнение доведено до непостижимого совершенства». «Был тоже в замечательном концерте в пользу фонда пенсионного для семейств музыкантов. Играл приезжавший Таузиг из Берлина, страшные вещи по трудности: фантазию Листа из Дон Жуана, полонез, ноктюрн и чертовский этюд в терциях Шопена. Не то мы, а профессура рты по-раскрывала и только плечами пожимала в знак сильного изумления. Играл Давыдов из Москвы, первый теперь европейский виолончелист, свой концерт с оркестром и фантазию. Великолепно играет. Второе отделение занимала громадная симфония Берлиоза «Гарольд в Италии», от которой я остался просто без ума. Такое потрясающее впечатление производит эта удивительная оригинальность, эта колоссальность оркестровки и образность ее».

С молодой ненасытностью «глотая» концерт за концертом, порой буквально захлебываясь от новых музыкальных впечатлений, Лысенко плывет к своему берегу, явно отдавая предпочтение естественности, прямоте, народности.

Восхищение вызывает услышанная им впервые опера «Фиделио» («Леонора») Бетховена:

«Что это за божественная музыка – детски природная. Казалось бы, нашим ушам, с юных лет привыкшим к музыкальным эффектам, подобная, без всяких фейерверков музыка должна бы казаться жиденькою, простою, – но в том-то и сила гения, что при такой абсолютной простоте вы постоянно напряжены к прелестям мелодий и такой силы чуда оркестровки, какая может быть только у Бетховена».

В Лейпциге начинающий композитор впервые познал и на всю жизнь полюбил органную музыку.

«Был я в знаменитой по старине «Thomas Kirche»[14]14
  Церковь Фомы.


[Закрыть]
, той самой, где Бах был органистом. Огромное, мрачное, с черными стенами здание наподобие дома, с длинными страшно и узкими окнами, крутою крышею и высокой шпицеобразной колокольней. Тут каждую субботу, от половины 2-го часа, сбегается весь музыкальный Лейпциг послушать огромный хор мальчиков, поющих с органом. Но что эго за пение божественное, и поют все хоры Баха, Бетховена, Рихтера, Рейнеке и других знаменитостей с органом».

Как ни увлекается своими занятиями, музыкой, концертами студент консерватории, в письмах из Лейпцига снова все чаще пробивается голос бытописателя.

В метких «уличных» сценах, в описаниях студенческого житья-бытья восторженная романтическая приподнятость уступает место мягкому, чисто украинскому юмору. Так и выглядывают из этих писем наблюдательные со смешинкой-хитринкой глаза полтавчанина.

«По поводу моих жалоб на худой корм вы пишете, чтобы я заказывал себе обед сытный, сходный славянской натуре. Все можно, только не последнее. Что же тут выдумаешь, когда немцы нашего борща, каши и других таких утешительных блюд не знают, когда у них не только рот, но и ухо не привыкло к таким названиям, а не то блюдам…»

И тут же, добродушно посмеиваясь, сообщает, какой переполох произвели в Лейпциге неожиданные морозы.

«Немцы за голову хватались, что такой холод, и еще потому, что почему-то у них подошвы щекочет смерзшийся снег под ногами (таких курьезов я никогда не слыхал). Тем не менее приветливо встречали зиму, катаясь в своих длиннообразных санях, где кучер сидит сзади седоков и оттуда правит так, что вожжи ходят мимо вашего лица (это тут такой способ езды на санях), и в это время неистово ляскает бичом».

Не таким уж трудным, каким рисовалось вначале, оказалось для Николая Витальевича и «канальское саксонское наречие». Теперь, уже «с языком», он чаще общается с хозяевами своей квартиры, бывает у них на вечерах, завязывает новые знакомства, особенно в консерваторских кругах, свободнее чувствует себя на лекциях, на шумных в праздничные дни улицах Лейпцига.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю