Текст книги "Кузина Бетта"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Решительными шагами она поднялась прямо в мансарду. И вот почему. За десертом ей удалось положить в ридикюль немного фруктов и сластей для своего кумира, и она спешила его угостить, как угощают старые девы лакомым кусочком любимую собачку.
Герой девичьих грез Гортензии, бледный, белокурый молодой человек в рабочей блузе, сидел за верстаком, где стояла маленькая лампа, слабый свет которой усиливался, проходя сквозь стеклянный шар, наполненный водой. Верстак был завален инструментами для чеканки, красным воском, стеками, обделанными вчерне цоколями, муляжами из меди: держа в руках восковую модель небольшой группы, он всматривался в свою работу взглядом взыскательного художника.
– Поглядите-ка, Венцеслав, что я принесла вам, – сказала мадмуазель Фишер, расстилая на уголке стола свой носовой платок.
И она бережно вынула из мешочка сласти и фрукты.
– Вы очень добры, мадмуазель, – отвечал несчастный изгнанник печальным голосом.
– Фрукты освежат вас, бедное мое дитя. Работа чересчур утомляет вас, ведь вы не рождены для такого грубого ремесла...
Венцеслав Стейнбок с удивлением посмотрел на старую деву.
– Ну, ну, кушайте, – продолжала она грубовато. – Что вы уставились на меня, точно на какую-нибудь вашу фигурку, когда она вам по вкусу?
Получив этот словесный щелчок, молодой человек перестал удивляться, потому что сразу же признал своего ментора в юбке, в котором всякое проявление нежности представлялось ему чем-то необычным, – так он привык к резкости мадмуазель Фишер. Несмотря на то что Стейнбоку было уже двадцать девять лет, он казался, как и многие блондины, лет на пять, на шесть моложе своего возраста, и тот, кому случалось видеть его молодое лицо, чуть поблекшее от усталости и невзгод изгнания, рядом с сухой и суровой физиономией старой девы, невольно приходил к мысли, что природа ошиблась и перепутала их пол. Он встал и бросился в ветхое кресло в стиле Людовика XV, обитое желтым утрехтским бархатом; ему, видимо, хотелось отдохнуть. Тогда старая дева взяла ренклод и поднесла его своему другу.
– Благодарю, – сказал он, беря сливу.
– Вы устали? – спросила она, протягивая ему вторую сливу.
– Устал, только не от работы, а от жизни, – отвечал он.
– Что за мысли! – возразила она с некоторой горечью. – Разве нет у вас доброго гения, который печется о вас? – продолжала она, угощая его сластями и любуясь, с каким удовольствием он их ест. – Вот видите, я и за обедом у кузины думала о вас!
– Я знаю, – сказал он, бросая на Лизбету ласковый и жалобный взгляд. – Не будь вас, меня бы и на свете давно не было... Но, дорогая моя, художникам нужны развлечения...
– Ах, вот оно что! – воскликнула Лизбета, не дав ему договорить, и, подбоченившись, вперила в него горящий взгляд. – Вы хотите погубить свое здоровье в парижских вертепах, по примеру многих мастеровых, которые кончают свою жизнь в больнице? Нет, нет! Сперва разбогатейте, а когда у вас будет рента, развлекайтесь, милый мой, сколько вашей душе угодно. Тогда, распутник вы этакий, у вас хватит денег и на докторов, и на развлечения!
Слова эти, выпущенные залпом, сопровождались огнем взоров, исполненных такой магнетической силы, что Венцеслав Стейнбок понурил голову. Даже самый отъявленный злопыхатель, наблюдая эту сцену, признал бы лживость клеветы, пущенной супругами Оливье по адресу девицы Фишер. Самый тон голоса, жесты, взгляды этих двух существ – все указывало на чистоту их отношений. Нежность старой девы проявлялась в грубой форме, но то была нежность поистине материнская. И молодой человек, как почтительный сын, сносил эту тиранию матери. Такая своеобразная связь была, по-видимому, следствием длительного воздействия сильной натуры на слабый и непостоянный характер славянина, который проявляет героическую храбрость на поле сражения, но крайне неустойчив в обычной жизни; причины подобной душевной вялости должны были бы заинтересовать физиологов, потому что в области политики физиологи значат то же, что энтомологи в сельском хозяйстве.
– А если я умру, не успев разбогатеть? – спросил Венцеслав с грустью.
– Умрете? – вскричала старая дева. – Ну нет, я не дам вам умереть! Жизни во мне хватит на двоих, и я перелью в ваши жилы свою кровь, если понадобится.
При этом страстном и простодушном восклицании слезы выступили на глазах Стейнбока.
– Не печальтесь, милый Венцеслав, – продолжала растроганная Лизбета. – Слушайте-ка, мне показалось, моя кузина Гортензия находит вашу печатку премиленькой. Подождите, я постараюсь повыгоднее продать вашу бронзовую группу; вы расквитаетесь со мной, будете делать, что пожелаете, станете свободны! Ну же, улыбнитесь!
– Мне никогда не расквитаться с вами, мадмуазель, – отвечал бедный изгнанник.
– Почему же? – спросила вогезская крестьянка, принимая его сторону против себя самой.
– Потому что вы не только кормили меня и заботились обо мне, когда я был нищим, но вы еще придали мне силы! Вам я обязан всем, хотя вы часто бывали суровы и заставляли меня страдать...
– Я? – перебила его старая дева. – Опять начинается болтовня о поэзии, об искусстве... Чего доброго, еще вздумаете ломать пальцы, воздевать руки, разглагольствуя о красоте, об идеале и прочей чепухе. Чем только у вас на Севере голову себе не забивают! Прекрасное не стоит прочного, а прочное – это я! У вас богатое воображение! Вишь ты!.. У меня тоже есть воображение... А какая польза, что у вас что-то есть там, в душе, когда из этого ничего не получается! Да разве вам, людям с воображением, угнаться за теми, у кого нет воображения, зато есть уменье действовать?.. Не мечтать надо, а работать. Что вы тут без меня делали?
– А что сказала ваша хорошенькая кузина?
– Кто вам сказал, что она хорошенькая? – живо спросила Лизбета, и в ее голосе зарычала ревность тигра.
– Да вы же сами!
– Сказала я это затем, чтобы видеть, какая физиономия у вас будет! Ах вы волокита! Вы любите женщин, ну ладно! Лепите их, вкладывайте ваши желания в бронзу, потому что вам, дружок, придется обойтись еще некоторое время без любовных страстишек, а тем более без моей кузины! Такая дичь не про вас! Этой барышне нужен муж с доходом в шестьдесят тысяч франков... И он уже найден. Смотрите-ка! Постель не оправлена, – сказала она, заглянув в соседнюю комнату. – Бедный мой котенок! Я не позаботилась о нем!
Энергичная девица тотчас же сбросила с себя мантилью, шляпку, перчатки и, как простая служанка, прибрала скромную постель художника. Соединением резкости, даже грубости, и доброты, возможно, и объяснялась та власть, какую приобрела Лизбета над этим молодым человеком, ставшим как бы ее собственностью. Разве жизнь не привязывает нас к себе именно этим чередованием добра и зла? Если бы Венцеслав Стейнбок встретил в начале своего поприща г-жу Марнеф, а не Лизбету Фишер, он обрел бы в ней весьма снисходительную покровительницу, которая увлекла бы его на скользкий, позорный путь, и он бы погиб. Он, конечно, не стал бы работать, из него не вышел бы художник. Поэтому, как ни досаждала ему скупая старая дева своим неусыпным и гнетущим надзором, разум говорил ему, что следует предпочесть ее железную руку праздному и пагубному существованию некоторых эмигрантов, его соотечественников.
Начало этому союзу женской энергии с мужской слабостью, – что противоречит здравому смыслу, но, говорят, нередко встречается в Польше, – положило следующее событие.
Однажды около часу ночи (это было в 1833 году) мадмуазель Фишер, которая зачастую просиживала за работой до утра, почувствовала вдруг запах угара и услышала стоны и хрип, доносившиеся из мансарды, расположенной как раз над двумя ее комнатами. Она подумала, что молодой человек, недавно поселившийся в этой мансарде, которая перед тем пустовала три года, решил покончить с собою. Взбежав по лестнице, эта лотарингская крестьянка высадила дверь сильным плечом и увидела, что новый жилец корчится в судорогах на раскладной койке. Она затушила тлевшие в жаровне угли. В растворенную дверь ворвался свежий воздух, юноша был спасен. Уложив его, как больного, в постель и дождавшись, чтобы он уснул, Лизбета огляделась вокруг, и полная нищета, о которой говорили голые стены обеих комнаток мансарды, убогая обстановка, состоявшая из жалкого стола, раскладной кровати и двух стульев, объяснила ей причины этой попытки к самоубийству.
На столе лежала записка, Лизбета прочла ее:
«Я – граф Венцеслав Стейнбок, уроженец Ливонии, города Прейли.
Прошу в моей смерти никого не винить; причины моего самоубийства кроются в словах Костюшко[30]30
Костюшко Тадеуш (1746—1817) – вождь польского национально-освободительного восстания в 1794 г.
[Закрыть]: «Finis Polonia»[31]31
Конец Польше! (лат.)
[Закрыть].Внучатый племянник одного из доблестных генералов Карла XII не желает нищенствовать. Слабое сложение не позволило мне посвятить себя военной службе, а вчера я увидел, что сотня талеров, с которой я прибыл из Дрездена, пришла к концу. Оставляю двадцать пять франков в ящике стола. Это мой долг домовладельцу.
Родственников у меня нет, и моя смерть никого не огорчит. Прошу моих соотечественников не обвинять французское правительство. Я не заявлял о себе, как об эмигранте, я ничего не просил, я не встречался с другими эмигрантами, никто в Париже не знает о моем существовании.
Я умираю как христианин. Бог да простит последнему из Стейнбоков!
Венцеслав Стейнбок».
Мадмуазель Фишер, до глубины души растроганная честностью самоубийцы, который не забыл заплатить за квартиру, открыла ящик стола, и там действительно лежало пять монет по пяти франков.
– Бедный молодой человек! – воскликнула она. – Никому на свете нет до него дела!
Она сошла к себе, взяла работу и вернулась обратно в мансарду, охранять сон ливонского дворянина.
Можно себе представить, каково было удивление изгнанника, когда он, проснувшись, увидел женщину, сидевшую у изголовья его кровати; он подумал, что продолжает грезить. А между тем старая дева, не переставая расшивать золотом аксельбанты, давала себе обещание взять под свою защиту бедного юношу, которым она любовалась, покамест он спал. Когда молодой граф окончательно проснулся, Лизбета постаралась ободрить его, стала его расспрашивать, желая сообразить, какой бы найти ему заработок. Поведав историю своей жизни, Венцеслав прибавил, что до такого бедственного положения его довело призвание к искусству; он всегда мечтал стать скульптором, но оказалось, что в этом деле требуется обучение, чересчур длительное для человека без средств, а теперь он так изнурен и слаб, что не в силах заняться ручным трудом или взяться за большую скульптурную группу. Речи эти были китайской грамотой для Лизбеты Фишер. В ответ на сетования несчастного она говорила о том, какие возможности представляет Париж, была бы только охота работать. Еще не было случая, чтобы мужественный человек погиб тут, надо только запастись терпением.
– Я вот – бедная крестьянская девушка, однако ж я сумела добиться независимого положения, – сказала она под конец. – Выслушайте меня. Если вы серьезно хотите работать, я помогу вам; у меня есть кое-какие сбережения, я буду давать вам ежемесячно, сколько потребуется на прожитие, но жить вам придется очень скромно, а не кутить, не распутничать! В Париже можно пообедать за двадцать пять су, а завтрак я буду каждое утро готовить на нас обоих. Кроме того, я обставлю вашу комнату и оплачу обучение, какое вы найдете необходимым для себя. Взамен вы будете давать мне расписки, по всей форме, в получении денег, которые я израсходую на вас. А когда вы разбогатеете, вы вернете мне свой долг. Но если вы вздумаете лениться, – прощайте! я умываю руки.
– Ах! – вскричал несчастный, еще чувствовавший горечь первого объятия смерти. – Недаром из всех стран изгнанники стремятся во Францию, как души из чистилища стремятся в рай. Есть ли еще другая такая нация! Повсюду, даже в мансарде, встретишь помощь, великодушное сердце! Вы будете всем для меня, моя дорогая благодетельница, а я стану вашим рабом! Будьте моей подругой! – сказал он с той особой ласковостью, свойственной полякам, за которую их несправедливо обвиняют в льстивости.
– О нет! Я чересчур ревнива, я сделаю вас несчастным. Но я охотно буду... ну, как бы вроде вашего товарища, – ответила Лизбета.
– Ах, если бы вы знали, как страстно я желал, чтобы хоть одна живая душа, пусть даже тиран, приняла во мне участие, когда я томился в пустыне Парижа! – продолжал Венцеслав. – Я мечтал о Сибири, куда царь сослал бы меня, если бы я вернулся! Будьте моим провидением! Я возьмусь за работу, постараюсь стать лучше, чем я есть, хотя я не могу назвать себя дурным человеком.
– А обещаете вы делать все, что я вас заставлю делать? – спросила она.
– Конечно.
– Ну, хорошо, беру вас в сыновья! – сказала она весело. – Значит, теперь у меня есть сынок, восставший из гроба! Итак, начинаем! Я иду за провизией. Одевайтесь и приходите ко мне завтракать, когда я постучу в потолок щеткой.
На другой день мадмуазель Фишер, придя к господину Риве, которому она принесла выполненную работу, осведомилась, как живут в Париже скульпторы. Из расспросов она узнала, что существует мастерская Флорана и Шанора, где занимаются литьем и чеканкой дорогих бронзовых изделий и роскошной серебряной посуды. Она привела туда Стейнбока в качестве ученика по скульптуре, что вызвало немалое удивление. Там выполняли заказы по моделям самых знаменитых художников, но не обучали ваянию. Настойчивостью и упорством старая дева добилась того, что устроила своего подопечного в эту мастерскую рисовальщиком орнаментов. Стейнбок быстро овладел моделировкой, проявил творческую изобретательность художника, обнаружил несомненный талант. Через пять месяцев, по окончании обучения чеканке по металлу, он познакомился с знаменитым Стидманом, главным скульптором в мастерской Флорана. На исходе второго года обучения у Стидмана Венцеслав уже превзошел своего учителя; но за два с половиной года сбережения, которые старой деве удалось сделать в течение шестнадцати лет, откладывая монету за монетой, были дочиста истрачены. Две тысячи пятьсот франков золотом! Деньги, которые она скопила на черный день, рассчитывая поместить их в пожизненное обеспечение, во что они обратились теперь? В заемное письмо безвестного поляка! Потому-то Лизбете приходилось работать, как в молодые годы, и днем и ночью, чтобы оплачивать расходы ливонца. Когда она увидела, что в руках у нее вместо золотых монет осталась какая-то бумажка, она потеряла голову и побежала спросить совета у г-на Риве, ставшего за пятнадцать лет наставником и другом своей первой и самой искусной мастерицы. Узнав о злоключениях вышивальщицы, супруги Риве пожурили Лизбету, назвали ее сумасбродкой, выбранили эмигрантов, которые, не считаясь ни с чем, интригуют в интересах национального своего возрождения, подрывая торговлю, нарушая спокойствие Франции; в конце концов почтенные буржуа убедили старую деву потребовать, выражаясь языком коммерческим, обеспечения.
– Помните, что этот молодец может предложить в качестве обеспечения только свое право жить на свободе, – сказал г-н Риве.
Господин Ахилл Риве был членом коммерческого суда.
– А это не шутка для иностранца, – продолжал он. – Француз отсидит пять лет в тюрьме и выходит оттуда чистехонек, правда, не заплатив долгов, к чему его теперь-то ничто уж не может принудить, кроме его совести, а она у него всегда спокойна. Но иностранцу из тюрьмы нипочем не выйти. Дайте-ка мне ваш вексель, перепишем его на имя моего счетовода, а он опротестует этот вексель, возбудит иск к вам обоим, добьется передачи дела в суд, а суд вынесет постановление об аресте за долги, и когда все законности будут соблюдены, истец откажется от своего иска к вам. К тому же по векселю будут набегать проценты, и у вас в руках окажется оружие против вашего поляка!..
Старая дева отдала себя под покровительство закона, а своего подопечного успокоила, сказав, что вся эта история затевается по желанию одного ростовщика, который согласен ссудить их деньгами, но требует обеспечения. Такой уловкой она была обязана гениальной изобретательности члена коммерческого суда. Наивный художник, слепо доверявший своей благодетельнице, поблагодарил ее и раскурил трубку гербовыми бумагами – он курил, как курят все люди, которые прибегают к наркотикам, чтобы усыпить свое горе, а вместе с ним и свою энергию. Однажды г-н Риве показал мадмуазель Фишер исполнительный лист и заявил:
– Теперь Венцеслав Стейнбок связан по рукам и ногам, он весь в вашей власти, и если пожелаете, вы можете в двадцать четыре часа заключить его в Клиши до конца его жизни.
Достойный и честный член коммерческого суда испытал в этот день особое удовлетворение, которое вызывается уверенностью в том, что, поступив дурно, ты сделал доброе дело. Это выражение, казалось бы противоречащее здравому смыслу, вполне применимо к одному из способов благотворительности, ибо в Париже всякий по-своему творит добрые дела. Раз ливонец попался в путы судейской кляузы, надлежало довести дело до уплаты долга, ибо для почтенного коммерсанта Венцеслав Стейнбок был мошенником. Сердечность, честность, поэтичность, на его взгляд, равнялись в делах денежных стихийным бедствиям. В интересах несчастной мадмуазель Фишер, которую, по его выражению, поляк облапошил, Риве счел за благо посетить богатых фабрикантов, у которых Стейнбок обучался мастерству художника. Когда позументщик явился туда наводить справки о польском эмигранте, именуемом Стейнбоком, в кабинете Шанора сидел тот самый Стидман, который с помощью золотых дел мастеров довел французское ювелирное искусство до такого совершенства, что ныне оно может соперничать с искусством флорентинцев и других мастеров эпохи Возрождения.
– О каком Стейнбоке вы говорите? – насмешливо спросил Стидман. – Не тот ли это молодой поляк, который был моим учеником? Знаете, сударь, он большой художник! Говорят, будто я воображаю себя самим дьяволом; а этот малый небось и не подозревает, что может стать богом!..
– Э-э-э! Хотя вы и выражаетесь довольно неучтиво, разговаривая с человеком, который удостоился избрания членом коммерческого суда департамента Сены...
– Прошу прощения, консул[32]32
Консул – так называли судей коммерческого трибунала.
[Закрыть]! – сказал Стидман, отдавая ему честь.
– ...однако ж я очень рад услышать ваше мнение. Стало быть, этот молодой человек может хорошо зарабатывать?..
– Разумеется, – сказал старик Шанор. – Но ему надобно работать. Парень был бы уже хорошо обеспечен, останься он у нас. Что поделаешь! Художники не выносят зависимого положения.
– Они сознают свою ценность и оберегают свое достоинство, – отвечал Стидман. – Я не осуждаю Стейнбока за то, что он идет своей дорогой, старается создать себе имя, хочет стать знаменитым. Это его право! Но я, конечно, много потерял, когда он от меня ушел!
– Ну вот видите! – вскричал Риве. – Вот каковы претензии молодежи! Не успеют соскочить со школьной скамьи, как... Нет, голубчик, обеспечь сперва себе ренту, а потом уж гоняйся за славой!
– Зашибая деньги, испортишь себе руку! – отвечал Стидман. – Добейся славы – она принесет богатство.
– Что с ними будешь делать? – сказал Шанор г-ну Риве. – Их ничем не обуздаешь...
– Они перегрызут и узду и недоуздок! – заметил Стидман.
– У всех этих господ, – продолжал Шанор, глядя на Стидмана, – причуд не меньше, чем таланта. Все они моты, содержат лореток, швыряют деньги за окошко, им работать недосуг! Они начинают пренебрегать нашими заказами, и мы поневоле обращаемся к ремесленникам, которые и в подметки им не годятся, и эти ремесленники обогащаются! А потом господа художники сами же жалуются на трудные времена... И напрасно! Будь они прилежней в работе, у них были бы целые горы золота!
– Полноте, старый ворчун! – сказал Стидман. – Вы мне напоминаете книготорговца дореволюционных времен, который говаривал: «Ах, ежели бы я мог держать Монтескье, Вольтера и Руссо нищими, взаперти у себя в мансарде, спрятав их штаны! Сколько бы они тогда написали хороших книжек! Нажил бы я на них состояние!» Ежели бы художественные вещи можно было ковать, как гвозди, тогда бы любой торгаш этим занимался... Давайте-ка мне тысячу франков и помолчите!
Господин Риве вернулся домой, радуясь за бедную мадмуазель Фишер; она обедала у него по понедельникам и теперь уже поджидала его возвращения от фабрикантов.
– Если вам удастся заставить парня работать, – сказал он, – тогда ваше счастье: вы вернете свой капитал с процентами. У этого поляка талант, он может зарабатывать на хлеб. Но только спрячьте подальше от него панталоны, башмаки и не пускайте его бегать по всяким там «Хижинам»[33]33
«Хижина» (Шомьер) – увеселительное заведение с прилегающим к нему парком в Париже, где устраивались публичные балы:
[Закрыть] и в квартал Нотр-Дам-де-Лоретт. Держите его на привязи. Иначе ваш скульптор начнет шататься, а если бы вы знали, что означает на языке художников шататься! Ужас, да и только, а? Я слыхал, что они в один день выбрасывают тысячу франков? Интересно, на какие такие дела!
Происшествие это оказало страшное влияние на отношения Венцеслава и Лизбеты. Благодетельница, вообразив, что ее сбережения в опасности, – а ей частенько казалось, что они и вовсе потеряны, – отравила хлеб изгнанника горечью упреков. Добрая мать стала мачехой, она без устали школила бедного пасынка, корила его: то ей казалось, что он недостаточно усердно работает, то, что он взялся за слишком трудное ремесло. Она не хотела верить, чтобы модели из красного воска, статуэтки, зарисовки орнамента, наброски могли иметь какую-то ценность. Но тут же, досадуя на себя за свою резкость, она старалась загладить ее внимательностью, нежностями, заботою. Бедный юноша то сетовал на свое положение, зависимое от этой мегеры, на владычество над ним какой-то вогезской крестьянки, то успокаивался, утешенный ее нежностью и материнским попечением, направленным только на материальную сторону жизни. Он поступал как женщина, которая ради мимолетного примирения прощает мужу дурное обращение с ней в течение всей недели. Итак, мадмуазель Фишер приобрела неограниченную власть над этой слабой душой. Зачатки властолюбия, дремавшего в сердце старой девы, быстро разрослись. Теперь она могла удовлетворить свое тщеславие и жажду деятельности: разве не появилось в ее жизни существо, принадлежавшее ей всецело, – человек, которого она могла бранить, наставлять, хвалить, радовать, не опасаясь соперничества? Итак, теперь равно проявлялись хорошие и дурные черты ее характера. Если иной раз она и тиранила бедного художника, свою жестокость она искупала нежностью, сравнимой лишь с прелестью полевых цветов; ее радовало сознание, что он ни в чем не нуждается, она отдала бы жизнь за него. Венцеслав мог быть в этом уверен. Как все прекрасные души, бедный художник не помнил зла, забывал о недостатках этой девицы, которая к тому же рассказала ему историю своей жизни, как бы в оправдание своего дикого нрава; он помнил только ее благодеяния. Однажды старая дева, взбешенная тем, что Венцеслав бросил работу и пошел погулять, устроила ему сцену.
– Вы принадлежите мне! – сказала она. – Если вы порядочный человек, вам следовало бы постараться как можно скорее вернуть мне свой долг.
Венцеслав, в котором вскипела дворянская кровь Стейнбоков, побледнел.
– Ах, боже мой! – сказала Бетта. – Скоро нам придется жить на мой скудный заработок – на тридцать су в день!
Взволнованные этим словесным поединком, они раздражались все больше; и тут впервые художник жестоко обидел свою благодетельницу, заявив, что она вырвала его из объятий смерти для того, чтобы обречь на жизнь каторжника, а эта жизнь хуже, чем небытие, которое, по крайней мере, дало бы ему покой, и теперь ему остается только бежать.
– Бежать?.. – вскричала старая дева. – Ах, вот как! Господин Риве был прав!
И решительным тоном она объяснила поляку, каким образом можно в двадцать четыре часа заключить его в тюрьму до конца жизни. Удар был ошеломляющий. Стейнбок впал в черную меланхолию и не произносил ни звука. На следующую ночь Лизбета, услыхав шум наверху, поняла, что он задумал покончить с собою. Она поднялась в мансарду к своему нахлебнику, вручила ему исполнительный лист и расписку.
– Вот возьмите, друг мой, и простите меня! – сказала она со слезами на глазах. – Будьте счастливы, покиньте меня, я слишком мучаю вас. Но обещайте, что вы хоть иногда будете вспоминать о бедной девушке, которая помогла вам найти заработок. Видите ли, вы сами повинны в моих злых выходках: ведь я могу умереть, а что с вами станется без меня?.. Вот почему я с нетерпением жду, когда же вы начнете делать такие вещи, которые можно будет продать? Я не для себя прошу вас возвратить мне деньги, полноте!.. Я боюсь вашей лености, хотя вы и называете ее мечтательностью, я не могу видеть, как вы целыми часами сидите, задумавшись, устремив взгляд в небо... Я так хотела бы, чтобы вы привыкли к труду.
Вся ее поза, взгляд, слезы, тон, которым были сказаны эти слова, растрогали благородное сердце художника; он крепко обнял свою благодетельницу и поцеловал ее в лоб.
– Храните у себя эти бумаги, – отвечал он с некоторой даже веселостью. – Зачем сажать меня в Клиши? Разве я не нахожусь тут в плену благодарности?
Этот случай в их общей и скрытой от посторонних глаз жизни, происшедший полгода тому назад, побудил Венцеслава создать три вещи: печатку, которую хранила Гортензия, скульптуру, выставленную в лавке торговца редкостями, и прелестные часы, модель которых он уже заканчивал, ввинчивая последние винтики.
Часы эти представляли собою двенадцать Ор[34]34
Оры – женские божества античной мифологии. По некоторым римским мифам, их было двенадцать, и они олицетворяли двенадцать часов дня и ночи.
[Закрыть], дивно изображенных в виде двенадцати женских фигур, кружащихся в столь стремительной, бешеной пляске, что трем амурам, взобравшимся на ворох цветов и плодов, удается поймать на лету только Ору полуночи, чья разорванная хламида осталась в руках самого дерзкого амура. Группа эта покоилась на круглом цоколе с очаровательным орнаментом из причудливого сплетения каких-то фантастических животных. Циферблат был вставлен в пасть, разверстую в чудовищной зевоте. Удачно найденные символические изображения, характерные для каждого часа, заменяли собою цифры.
Теперь легко понять, какую необычайную привязанность питала мадмуазель Фишер к своему ливонцу; она хотела только одного – видеть его счастливым, а он на ее глазах чахнул, блекнул, сидя в своей мансарде. Тут не было ничего удивительного. Дочь Лотарингии охраняла этого сына Севера, как нежная мать, как ревнивая жена, как бдительный Аргус; она устраняла всякую возможность какого-либо веселого приключения, какого-нибудь скромного кутежа, оставляя его вечно без денег. Она желала сохранить для себя свою жертву, своего друга, приневолив его к затворнической жизни, и не понимала всего варварства этого неразумного желания, ибо сама она давно уже привыкла ко всяким лишениям. Она любила Стейнбока настолько, что даже не стремилась выйти за него замуж, и любила так сильно, что не хотела уступить его другой женщине; она не находила в себе смиренной готовности быть для него только матерью и сама сознавала, какое с ее стороны безумие мечтать о другой роли для себя. Эти противоречия, эта дикая ревность, это счастье властвовать над молодым красавцем волновали сердце старой девы. Охваченная настоящей страстью, длившейся уже четыре года, она лелеяла несбыточную надежду, что эта безрассудная и безысходная совместная жизнь никогда не кончится, и не думала о том, что ее настойчивость могла стать причиной гибели человека, которого она называла своим сыном. Борьба инстинктов и разума делала ее несправедливой и деспотичной. Она вымещала на молодом художнике все свои обиды, и главное то, что сама она была и немолода, и небогата, и некрасива. Но после каждой такой мстительной выходки она сознавала свою неправоту и тогда, преисполнившись нежности, доходила до унижения. Она не умела приносить жертвы обожаемому идолу, не оставив на нем ударами секиры знаков своей власти. Короче, то была шекспирова «Буря» наизнанку: Калибан стал господином Ариэля и Просперо[35]35
«...Шекспирова «Буря» наизнанку: Калибан стал господином Ариэля и Просперо». – Калибан и Ариэль – аллегорические образы пьесы Шекспира «Буря» (1612). Калибан, олицетворяющий грубые темные силы природы, и Ариэль – воплощение ее светлого начала – подчиняются волшебнику Просперо, мечтавшему о счастье людей.
[Закрыть]. Что касается Венцеслава, человека с возвышенными мыслями, склонного к созерцанию, мечтательности и лени, то в глазах у него, как у львов, запертых в клетках зоологического сада, отражалась пустыня, созданная у него в душе его безжалостной покровительницей. Напряженный труд, к которому Лизбета побуждала его, не заглушил в нем томления сердца. Тоска обратилась в физическую болезнь, и он изнемогал, не имея духа попросить денег, не умея достать сотню франков на какую-нибудь бесшабашную выходку, естественную для молодого человека. Бывали дни, когда прилив энергии и сознание своего несчастья еще усиливали его раздражение, и тогда он смотрел на Лизбету, как измученный жаждою путник, блуждая по бесплодным пескам, смотрит на воды соленого озера. Эти терпкие плоды нищеты и это затворничество в самом сердце Парижа доставляли Лизбете неизъяснимые радости. Но она с ужасом предвидела, что малейшее увлечение вырвет у нее ее раба. Порою она упрекала себя в том, что, понуждая поэта своими упреками и тиранией стать большим мастером малых вещей, она сама дает ему в руки средство обходиться без ее помощи.
На другой день после этой сцены в жизни нескольких людей, так по-разному, но действительно жалкой, – жизни отчаявшейся матери, супругов Марнеф и бедного изгнанника, – сказались последствия наивной любви Гортензии и той необычайной развязки, которой разрешилась несчастная страсть барона к Жозефе.
Подъехав к зданию Оперы, член Государственного совета был озадачен мрачным видом этого храма Искусства, воздвигнутого на улице Лепелетье; у подъезда не было ни жандармов, ни зажженных фонарей, ни театральных служителей, ни барьеров, сдерживающих напор толпы. Взглянув на афишу, барон увидел белый листок наклейки и прочел сакраментальные слова:
СПЕКТАКЛЬ ОТМЕНЯЕТСЯ ПО БОЛЕЗНИ АРТИСТКИ
Он тотчас же поскакал к Жозефе, которая, как все актеры, служившие в Опере, жила поблизости, на улице Шошá.
Швейцар поразил его совершенно неожиданным вопросом:
– Что вам угодно, сударь?
– Как? Да что это ты! Ты, верно, не узнал меня? – сказал встревоженный барон.
– Как не узнать, сударь, ведь я вас не впервой вижу. Потому и говорю: «Что вам угодно?»
Барона даже в дрожь бросило.
– Что случилось? – спросил он.
– Ежели бы вы, господин барон, изволили взойти в квартиру барышни Мирах, вы бы там увидали целую компанию: барышню Элоизу Бризту, господина Бисиу, господина Леона де Лора, господина Лусто, господина де Вернисе, господина Стидмана и всяких дамочек, насквозь пропахнувших пачулями. Тут справляют новоселье...
– Ну-с, а где же?..
– Барышня Мирах? Уж не знаю, сударь, как и сказать вам...
Барон сунул в руку швейцара две пятифранковых монеты.
– Изволите ли видеть, сударь, барышня переехала на улицу Виль-л'Эвек, в особняк, который, как говорят, подарил ей герцог д'Эрувиль, – понизив голос, отвечал швейцар.








