Текст книги "Кузина Бетта"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– А я и не подозревала, что я такая ученая, – сказала Валери, досадуя, что прервали ее разговор с Венцеславом.
– Женщины все знают инстинктивно, – заметил Клод Виньон.
– Так вы мне обещаете? – обратилась она к Стейнбоку, касаясь его руки с робостью влюбленной девушки.
– Какой же вы счастливец, дорогой мой! – воскликнул Стидман. – Сама госпожа Марнеф обращается к вам с просьбой!..
– О чем идет речь? – спросил Клод Виньон.
– О бронзовой группе, – отвечал Стейнбок. – Далила срезает волосы Самсону.
– Задача трудная, – заметил Клод Виньон, – ведь там постель...
– Напротив, очень легкая, – возразила Валери, улыбнувшись.
– Ах, порадуйте нас этой группой! – сказал Стидман.
– Вот и модель для Далилы! – прибавил Клод Виньон, бросая лукавый взгляд на Валери.
– Как я воображаю себе композицию этой группы? – продолжала она. – Самсон проснулся без волос на голове, как многие денди с накладным тупеем! Герой сидит на краю постели. И вам потребуется обрисовать только контуры кровати, скрытой простынями и драпировкой. Он сидит совсем как Марий на развалинах Карфагена или как Наполеон на острове Святой Елены, верно? Он скрестил руки на груди, волосы у него коротко острижены. Далила перед ним на коленях, как «Магдалина» Кановы. Когда обольстительница погубит любовника, тут-то она и начинает его обожать! По-моему, эта еврейка боялась грозного, могучего Самсона, но она должна была полюбить Самсона, когда он превратился в малого ребенка. Итак, Далила раскаивается в своем поступке, ей хотелось бы вернуть своему любовнику волосы, она не смеет на него взглянуть и все же смотрит и улыбается, так как понимает, что Самсон уже прощает ее по своей слабости. Такая группа да еще статуя свирепой Юдифи объяснили бы самую сущность женщины. Добродетель отсекает голову, Порок срезает только волосы. Берегите свои хохолки, господа!
И, приведя в замешательство обоих художников, она ушла, предоставив им вместе с критиком петь ей хвалы.
– Можно ли быть прелестнее! – вскричал Стидман.
– Право, – сказал Клод Виньон, – я еще ни разу не встречал такой умной и привлекательной женщины. Соединение ума и красоты – большая редкость!
– Ну, если уж вы, имевший счастье близко знать Камиллу Мопен[74]74
Камилл Мопен – персонаж произведений Бальзака, псевдоним писательницы мадмуазель де Туш.
[Закрыть], выносите такой приговор, – отвечал Стидман, – что же говорить нам?
– Ежели вы, дорогой граф, сделаете из Далилы портрет Валери, – сказал Кревель, на минуту оторвавшись от карт и прислушиваясь к разговору, – я заплачу вам за экземпляр этой группы тысячу экю. Убей меня бог, готов выложить на бочку!
– Выложить на бочку! Что это значит? – спросил Клода Виньона Бовизаж.
– Если только госпожа Марнеф соблаговолит позировать.. – сказал Стейнбок, указывая Кревелю на Валери. – Попросите ее.
В эту минуту Валери собственноручно принесла Стейнбоку чашку чаю. То было больше, чем внимание, то было благоволение. Какое богатство оттенков вносят женщины в манеру угощать чаем! И как тонко владеют они этим искусством. Любопытно было бы изучить их движения, жесты, взгляды и все интонации, которыми они сопровождают этот акт вежливости, с виду такой простой. От обыденного вопроса: «Вы выпьете чаю?», «Не хотите ли чаю?», «Чашку чаю?» – этой холодной формулы, от приказания, данного нимфе, скромно держащей урну, подать чай, и до волнующей поэмы об одалиске, шествующей от чайного стола с чашкой в руке к паше, избраннику ее сердца, с покорным видом, ласковыми словами на устах и сладостными обещаниями во взоре, – психолог может наблюдать все проявления женских чувств – начиная от отвращения, равнодушия и до признания Федры Ипполиту[75]75
«...Признания Федры Ипполиту». – Федра и Ипполит – персонажи древнегреческой мифологии, главные действующие лица трагедий Эврипида, Сенеки, а также трагедии Расина «Федра» (1677). Федра влюбляется в пасынка Ипполита и, будучи не в силах побороть свое чувство, признается Ипполиту в любви.
[Закрыть]. Женщины могут тут выказать себя, смотря по желанию, оскорбительно надменными или покорными, как восточные рабыни. Валери была больше, чем женщина, то был змей-искуситель в образе женщины, она завершила дьявольское обольщение, когда подошла к Стейнбоку с чашкой чаю в руке.
– Я готов выпить сколько угодно чашек чаю, если вы будете так любезно подносить их мне! – шепнул художник, вставая с дивана и касаясь пальцами ее руки.
– Что вы тут говорили о позировании? – спросила Валери, не подавая и виду, как близко к сердцу она приняла это долгожданное признание.
– Папаша Кревель покупает у меня экземпляр вашей группы за тысячу экю.
– Это он-то? Тысячу экю за группу?
– Да, если вы согласитесь позировать для Далилы, – сказал Стейнбок.
– Надеюсь, он не будет при этом присутствовать, – заметила Валери, – иначе у него не хватит, пожалуй, всего его состояния, чтобы купить эту группу. Ведь Далила должна быть несколько... декольтированной...
Подобно тому как Кревель любил картинные позы, у всякой женщины есть свой победоносный прием, изученная поза, в которой она неотразима. В гостиных можно встретить женщин, которые только и заняты тем, что разглаживают кружева своих блузок и оправляют плечики платья или же созерцают карниз, играя глазками, чтобы все видели их блеск. Что до г-жи Марнеф, она не торжествовала своей победы открыто, как это делают другие. Она быстро повернулась и направилась к Лизбете, сидевшей за чайным столом. И это движение танцовщицы, взмахивающей юбками, которым она в свое время покорила Юло, очаровало и Стейнбока.
– Ты отомщена, – шепнула Валери Лизбете. – Гортензия выплачет все глаза, проклянет день и час, когда она отняла у тебя Венцеслава.
– Пока я не стану женой маршала, дело еще не сделано, – отвечала кузина Бетта, – но они все уже начинают желать этого брака... Сегодня утром я ходила к Викторену, – я забыла тебе рассказать. Молодой Юло выкупил отцовские векселя у Вовине. Завтра супруги подписывают обязательство на семьдесят две тысячи франков из пяти процентов, сроком на три года, под залог своего дома. Вот молодые Юло и закабалились на три года. Ну, а денег на выкуп дома им будет взять негде! Викторен страшно опечален: теперь он раскусил своего папашу. А тут еще Кревель! Он вполне способен поссориться с своими детками, когда узнает об их великодушном поступке.
– Так, значит, барон остался без всяких средств? – шепнула Валери на ухо Лизбете и тут же улыбнулась Юло.
– По-моему, без гроша. Но в сентябре он снова начнет получать свое жалованье.
– И у него есть еще страховой полис, он возобновил его! Право, пора бы уж ему назначить Марнефа столоначальником. Я пристану к нему с ножом к горлу нынче же вечером!
– Милый кузен, – сказала Лизбета, подходя к Венцеславу, – уходите, пожалуйста! Вы становитесь просто смешны. Разве можно так глядеть на Валери? Вы ставите ее в неловкое положение, а муж ее бешено ревнив. Не идите по стопам своего тестя, возвращайтесь-ка домой, я уверена, что Гортензия вас ждет не дождется...
– Госпожа Марнеф просила меня обождать, пока не разойдутся гости, чтобы нам втроем уладить наше дело, – отвечал Венцеслав.
– И напрасно, – возразила Лизбета. – Я сама передам вам эти десять тысяч франков; ведь ее муж глаз с вас не спускает! Просто неразумно вам оставаться. Завтра, в девять часов утра, приносите вексель. Чудак Марнеф в это время уже уходит на службу, и Валери может дышать спокойно... Вы, кажется, просили ее позировать для какой-то группы? Зайдите сначала ко мне. Ах, я всегда говорила, что в вас сидит распутник, – прибавила Лизбета, поймав взгляд, каким Стейнбок обменялся на прощанье с Валери. – А не правда ли, Валери очень хороша? Но все же постарайтесь не огорчать Гортензию!
Ничто так не раздражает женатых мужчин, как неуместное напоминание о жене, когда дело касается их увлечения, пусть даже мимолетного!
Венцеслав вернулся домой около часа ночи. Гортензия ждала его больше трех часов. С половины десятого до десяти она чутко прислушивалась к шуму экипажей и думала, что раньше, если Венцеславу и случалось обедать без нее у Шанора и Флорана, он никогда не возвращался так поздно. Она шила, сидя у колыбели сына: теперь Гортензия сама занималась починкой белья, чтобы обойтись без поденной швеи. Между десятью и половиной одиннадцатого у нее зародилось подозрение, она задала себе вопрос: «Действительно ли пошел он обедать к Шанору и Флорану? Одеваясь, он выбрал самый красивый галстук, самую красивую булавку. Он занимался своим туалетом так тщательно, точно кокетка, которая прихорашивается для поклонника. Я с ума сошла! Он меня любит! А вот и он...» Послышался стук колес, но проезжавшая карета не остановилась у подъезда. С одиннадцати часов до полуночи Гортензия рисовала себе всякие ужасы, какие только могли произойти в их уединенном квартале. «Если он возвращался пешком, – говорила она себе, – с ним, наверно, что-нибудь случилось!.. Разве нельзя расшибиться насмерть, споткнувшись о край тротуара или свалившись в яму. Художники так рассеянны!.. А что, если на него напали воры?.. Ведь в первый раз он оставил меня одну на шесть с половиной часов! Но зачем так мучиться? Он меня любит, одну меня!»
Мужчины должны были бы хранить верность своим женам, если жены их любят, хотя бы во имя тех чудес, которые постоянно творит истинная любовь в высшем мире, именуемом миром духовным. Любящая женщина находится по отношению к любимому человеку в положении сомнамбулы, которую магнетизер наделил печальной способностью: перестав быть зеркалом внешнего мира, она переживает как женщина то, что видит как сомнамбула.
Страсть приводит нервную систему женщины в состояние экзальтации, в котором предчувствие равносильно ясновидению. Женщина знает, что ей изменили, но она не слушает своего внутреннего голоса, она все еще сомневается, так сильна ее любовь! И она заглушает в себе этот пророческий голос: порыв любви, достойный поклонения. Для благородных сердец восхищение этой божественной силой любви служит преградой против измены. И в самом деле, можно ли не обожать прекрасное, одухотворенное существо, чья душа возвысилась до таких озарений?.. К часу ночи тревога Гортензии возросла до последней степени; узнав звонок Венцеслава, она кинулась к двери, обняла мужа, прижалась к нему с материнской нежностью.
– Наконец-то! Вот и ты!.. – сказала она, когда к ней вернулась способность говорить. – Друг мой, теперь я буду всюду ходить с тобой, я не хочу еще раз пережить такое мучительное ожидание... Чего мне только не привиделось; я представляла, что ты споткнулся о тротуар, разбил себе, голову! Что тебя убили воры!.. Нет, если это повторится, я сойду с ума... А ты, верно, веселился... без меня! Негодный!
– Что прикажешь, мой ангел! Там был Бисиу, который развлекал нас новыми карикатурами; был Леон де Лора, все такой же остряк; Клод Виньон, которому я обязан единственным благожелательным отзывом о памятнике маршалу Монкорне. Были там...
– Там были женщины?.. – с живостью спросила Гортензия.
– Почтенная госпожа Флоран...
– А ты мне сказал, что вы соберетесь в «Роше де Канкаль»! А, значит, обед устраивали у них в доме?
– Да, у них, я ошибся...
– Ты приехал в карете?
– Нет.
– И ты шел пешком с улицы Турнель?
– Стидман и Бисиу проводили меня бульварами до Мадлен. Мы всю дорогу болтали.
– Видно, и на бульварах, и на площади Согласия, и на Бургундской улице совсем сухо: ты ничуть не испачкался, – сказала Гортензия, глядя на лакированные сапоги мужа.
Ночью шел дождь, но Венцеслав, возвращаясь пешком с улицы Ванно на улицу Сен-Доминик, не успел загрязнить обуви.
– Смотри, вот пять тысяч франков, которые любезно одолжил мне Шанор, – сказал Венцеслав, чтобы прекратить этот допрос.
Он разделил полученные десять тысяч франков на две пачки: одну для Гортензии, а другую для себя, потому что у него было пять тысяч франков долгу, о чем не знала Гортензия: он был должен своему мастеру и рабочим.
– Ну вот, все твои тревоги кончились, моя дорогая, – сказал он, целуя жену. – С завтрашнего дня принимаюсь за работу! О, завтра в половине девятого я убегаю, и прямо в мастерскую! А сейчас иду спать, надо встать пораньше. Ты мне позволишь, кисонька?
Подозрение, вкравшееся в сердце Гортензии, рассеялось; она была за тридевять земель от истины. Г-жа Марнеф! Она о ней и не думала. Она боялась для своего Венцеслава общества лореток. Имена Бисиу и Леона де Лора, двух художников, известных своей беспутной жизнью, встревожили ее.
На другой день Венцеслав ушел из дома в девять часов утра, и Гортензия совершенно успокоилась. «Вот он уже работает, – говорила она себе, принимаясь одевать ребенка. – И я уверена, он сегодня в ударе!.. Ну что ж! Если мы не заслужили славы Микеланджело, то, по крайней мере, достигнем славы Бенвенуто Челлини!» Убаюканная радужными надеждами, Гортензия вновь поверила в светлое будущее; она разговаривала со своим сыном, которому было около двух лет, на том звукоподражательном языке, что так веселит ребенка, как вдруг, около одиннадцати часов, кухарка, не видевшая, как уходил Венцеслав, ввела в комнату Стидмана.
– Извините, сударыня, – сказал художник. – Как! Венцеслав уже ушел?
– Он у себя в мастерской.
– Я пришел условиться с ним относительно нашей работы.
– Я пошлю за ним, – сказала Гортензия, жестом приглашая Стидмана сесть.
Молодая женщина в душе благословляла небо за то, что ей представился случай поговорить со Стидманом и узнать от него подробности вчерашнего вечера. Стидман поклонился, поблагодарив графиню за ее любезность. Гортензия позвонила, явилась кухарка, и ей было приказано сходить за барином в мастерскую.
– Вы вчера приятно провели время? – сказала Гортензия. – Венцеслав вернулся во втором часу ночи.
– Приятно? Как сказать... – отвечал художник, у которого накануне были свои виды на г-жу Марнеф. – В свете приятно проводишь время только тогда, когда тебя кто-нибудь интересует. Госпожа Марнеф удивительно умна, но она кокетка...
– А как ее нашел Венцеслав? – спросила бедная Гортензия, стараясь сохранить спокойствие. – Он ничего не говорил мне о ней.
– Скажу вам только одно, – отвечал Стидман, – я лично нахожу ее весьма опасной.
Гортензия побледнела, как роженица.
– Стало быть, это... у госпожи Марнеф... – сказала она, – а не... у Шанора вы обедали... вчера... с Венцеславом, и он...
Стидман сообразил, что натворил беды, хотя и не знал, в чем она заключалась. Гортензия не окончила фразы и потеряла сознание. Художник позвонил, вошла горничная. Когда Луиза попыталась перенести графиню Стейнбок в спальню, с той сделался сильнейший нервный припадок, все ее тело сводили судороги. Стидман, как и всякий, кто необдуманным словом разрушает лживые хитросплетения мужа, никак не думал, что в припадке графини повинна его болтливость; он решил, что графиня находится в том болезненном состоянии, когда бывает опасна малейшая неприятность. Кухарка вернулась и громогласно объявила, что барина в мастерской нет. Услыхав эти слова, Гортензия, едва придя в себя, снова забилась в судорогах.
– Бегите за мамашей барыни!.. – приказала Луиза кухарке. – Да поживей!
– Если бы я знал, где сейчас Венцеслав, я дал бы ему знать, – сказал в отчаянии Стидман.
– Он у этой женщины!.. – воскликнула бедная Гортензия. – Ведь он оделся совсем не для мастерской.
Стидман поспешил к г-же Марнеф, признав правоту этой догадки, подсказанной ясновидением страстной любви. В это самое время Валери позировала для Далилы. Стидман, как человек сообразительный, не стал спрашивать, дома ли г-жа Марнеф, он прошмыгнул мимо швейцарской и взбежал на третий этаж, рассудив так: «Если я спрошу госпожу Марнеф, дома ее, конечно, не окажется. Если напрямик вызвать Стейнбока, мне в глаза засмеются... Ну, была не была!» На звонок вышла Регина.
– Вызовите графа Стейнбока, его жена при смерти!..
Регина, не менее сметливая, чем Стидман, уставилась на него с самым бессмысленным видом.
– Не понимаю, сударь... Что вам угодно?..
– Я знаю, что мой приятель Стейнбок находится здесь. Его жена при смерти. Причина достаточно уважительная, чтобы побеспокоить вашу хозяйку.
И Стидман ушел. «Совершенно ясно, Венцеслав там!» – решил он. И действительно, подождав несколько минут на улице Ванно, Стидман увидел Венцеслава, выходившего из дома Валери, и знаком подозвал его к себе. Рассказав ему о трагедии, разыгравшейся на улице Сен-Доминик, Стидман пожурил Стейнбока за то, что он не предупредил о необходимости держать в тайне вчерашний обед.
– Я погиб, – отвечал Стейнбок, – но я тебя прощаю. Я совсем забыл, что мы с тобой должны были встретиться нынче утром, и сделал ошибку, не предупредив тебя, что обедали мы у Флорана. Что прикажешь? Валери меня с ума свела! Но ради нее, дорогой мой, можно пожертвовать славой, пожертвовать счастьем... Ах! да что же это... Бог мой! Вот в какое ужасное положение я попал! Посоветуй, как быть! Что сказать? Как оправдаться?
– Посоветовать, как тебе быть? Право, не знаю, – отвечал Стидман. – Но ведь твоя жена любит тебя, не так ли? Ну что ж, она всему поверит! Скажи ей, что ты как раз был у меня, когда я заходил к тебе. Таким образом, ты вывернешься, хотя бы на нынешнее утро. Прощай!
Лизбета, осведомленная Региной о случившемся, тут же помчалась вслед за Стейнбоком и на углу улицы Иллерен-Бертен догнала его: она опасалась его польской наивности. Не желая попасть в неловкое положение перед родственниками, она что-то шепнула Венцеславу, и тот от радости тут же расцеловал ее, не обращая внимания на прохожих. Без сомнения, Бетта подала художнику руку помощи, чтобы он мог обойти рифы супружеской жизни.
Когда прибежала мать, Гортензия, увидав ее, залилась слезами. Итак, нервный припадок принял благоприятный оборот.
– Он изменил мне, мама! – сказала она. – Венцеслав дал мне честное слово, что не пойдет к госпоже Марнеф. А сам вчера там обедал и вернулся во втором часу ночи!.. Если бы ты знала! Накануне у нас была не то что ссора, а просто объяснение. Я говорила ему такие трогательные слова: «Я ревнива, измена убьет меня. Я подозрительна, ты должен уважать мои слабости, – ведь они исходят из моей любви к тебе. У меня в жилах не только материнская, но и отцовская кровь. Узнав об измене, я могу сгоряча натворить всяких безумств; я способна отомстить, я могу опозорить всех: и тебя, и себя, и нашего ребенка. Наконец, я способна убить тебя, а потом убить себя!» Как я его молила!.. И он все-таки пошел туда, он и сейчас там! Эта женщина решила погубить всех нас! Вчера брат и Селестина заложили свой дом, чтобы выкупить на семьдесят две тысячи франков отцовских векселей, подписанных из-за этой негодяйки... Да, мама, отца хотели преследовать судом, посадить в тюрьму. Неужели этой ужасной женщине мало моего отца и твоих слез? На что ей еще отнимать у меня Венцеслава? Я пойду к ней, убью ее!
Госпожа Юло, раненная в самое сердце ужасным признанием Гортензии, которая в бешенстве уже не помнила, что говорит, подавила свое горе героическим усилием воли, на какое способна только мать, и прижала к груди головку дочери, покрыв ее поцелуями.
– Обожди Венцеслава, дитя мое, и все объяснится. Горе еще не так велико, как ты думаешь! Мне тоже изменяли, милая моя Гортензия! Ты находишь, что я красива, совесть моя чиста, и, однако, меня променяли на разных Женни Кадин, Жозеф, Марнеф! Вот уже двадцать три года... Знала ты об этом?..
– Тебя, мама, тебя!.. И ты страдаешь уже двадцать...
Она замолчала, уйдя в свои думы.
– Следуй моему примеру, дитя мое, – продолжала мать. – Будь кротка, добра, и совесть твоя будет спокойна. На смертном одре твой муж скажет: «Жена моя не причинила мне ни малейшего огорчения!..» И бог, который внемлет нашим последним вздохам, зачтет нам все. Если бы я, как ты, впадала в неистовство, что сталось бы с нами? Отец твой, озлобившись, возможно, бросил бы меня совсем, ведь его не удерживала бы боязнь огорчить меня; разорение, постигшее нас сейчас, случилось бы на десять лет раньше; мы представляли бы печальную картину – супруги, живущие врозь. Зрелище скандальное, положение прискорбное, ибо тут уже гибель семьи! Ни твой брат, ни ты сама не могли бы устроиться в жизни... Я принесла себя в жертву и так хорошо владела собой, что, если бы не последняя связь твоего отца, свет до сих пор считал бы меня счастливой женщиной. Моя спасительная и мужественная ложь до сих пор охраняла доброе имя Гектора: он все еще человек уважаемый. Но эта старческая страсть завела его слишком далеко, я это вижу. Его безрассудство, боюсь, опрокинет ширму, которой я заслонила нас от общества... Целые двадцать три года прикрывала я истину этой завесой, за которой проливала слезы в одиночестве, не имея ни матери, ни друга, никакой поддержки, кроме религии... Двадцать три года охраняла я честь семьи...
Гортензия слушала мать, не отрывая от нее взгляда. Этот спокойный голос, эта покорность скорбной доле утишили боль первой раны, нанесенной молодой женщине; слезы выступили у нее на глазах; она опять разрыдалась. Подавленная величием души своей матери, в порыве благоговейной дочерней любви она опустилась перед Аделиной на колени и, схватив край ее платья, поцеловала его, как благочестивые католики целуют священный покров мученика.
– Встань, Гортензия, – сказала баронесса. – Ведь твоя любовь сглаживает многие мои тяжелые воспоминания! Дай я прижму тебя к своему сердцу, оно болеет только твоей болью. Твоя радость была моей единственной радостью, и отчаяние моей бедной дочурки сломало печать, которой были сомкнуты мои уста. Да, я хотела унести свои страдания с собой в могилу, сокрытые смертным саваном. Но чтобы смягчить твой гнев, я заговорила... Да простит меня бог! О, чего бы я не сделала, только чтобы твоя жизнь не была повторением моей жизни!.. Люди, свет, случай, природа, бог – словом, все в мире заставляет нас расплачиваться за любовь жестокими страданиями. Горечью обид, отчаяньем, вечными огорчениями, омрачившими последние двадцать четыре года моей жизни, заплатила я за десять лет счастья...
– Ты была счастлива десять лет, милая мама, а я всего три года!.. – воскликнула дочь с эгоизмом влюбленной.
– Но ведь еще ничто не потеряно, моя пташка, жди Венцеслава.
– Мамочка, – сказала Гортензия, – он солгал! Он обманул меня... Он сказал мне: «Я не пойду» – и пошел. И это у колыбели ребенка!..
– Ангел мой, мужчины, ради чувственного удовольствия, совершают величайшие низости, подлости, преступления; это, по-видимому, у них в натуре. А мы, женщины, созданы для самопожертвования. Я думала, что все мои несчастья кончились, но вот они начинаются снова: не ожидала я, что мне придется мучиться вдвойне, глядя на страдания дочери. Мужайся и молчи!.. Гортензия, поклянись мне, что никому, кроме меня, ты никогда не обмолвишься о своем горе, никому и виду не покажешь, что ты страдаешь... Будь горда и ты!
Тут Гортензия встрепенулась: она услыхала шаги мужа.
– Оказывается, – сказал Венцеслав, входя, – здесь был Стидман, а я ходил к нему!
– В самом деле? – вскричала Гортензия с жестокой иронией, которой оскорбленные женщины пользуются, как кинжалом.
– Ну да, мы только что с ним встретились, – отвечал Венцеслав, разыгрывая удивление.
– А вчера? – спросила Гортензия.
– Вчера я тебе солгал, любовь моя, и пусть твоя мать нас рассудит...
Откровенность мужа успокоила Гортензию. Все истинно благородные женщины предпочитают лжи – правду. Они не хотят видеть свой кумир поверженным, они хотят гордиться тем, кому покоряются.
Есть нечто от этого чувства и в отношении русских к царю.
– Выслушайте меня, дорогая матушка, – сказал Венцеслав. – Из любви к моей хорошей, доброй Гортензии я скрыл от нее, в каком бедственном положении мы оказались... что прикажете? Ведь она еще кормила тогда ребенка, огорчения могли дурно на ней отозваться. Вы же знаете, чем это может грозить женщине! Ее красота, свежесть, ее здоровье подвергались опасности. Ну, разве я не был прав? Она думает, что долгу у нас всего пять тысяч франков, а я лично должен еще пять тысяч... Позавчера мы пришли в полное отчаяние! Ведь никто не даст в долг художнику. Талантам нашим так же мало доверяют, как и нашей фантазии!.. Я стучался во все двери – напрасно! Тут Лизбета и предложила нам свои сбережения.
– Бедняжка, – сказала Гортензия.
– Бедняжка! – вторила ей баронесса.
– Но что такое эти две тысячи франков?.. Для Лизбеты – все, для нас – ничто. Тогда кузина вспомнила о госпоже Марнеф... Вот кто, сказала она, может дать денег взаймы без всяких процентов, просто из самолюбия, – ведь она всем обязана барону... Разве это не так было? Гортензия хотела заложить свои брильянты в ломбарде. Мы получили бы три-четыре тысячи, а нам нужно десять тысяч франков. И вот эти десять тысяч нам предлагают, сроком на год, и без процентов!.. Я и подумал: «Гортензия не узнает, возьмем-ка эти деньги!» Эта женщина, через моего тестя, вчера пригласила меня к обеду, намекнув, что Лизбета говорила с ней и что деньги я получу. Отчаяние Гортензии или этот обед? Я не колебался в выборе. Вот и все! Как могла Гортензия, целомудренная, чистая, цветущая женщина двадцати четырех лет, все мое счастье, моя гордость, моя Гортензия, без которой я шагу не ступил за все время нашего супружества, как могла она вообразить, что я предпочту ей... кого?.. женщину истрепанную, поблекшую, пожухлую – сказал он, употребив выражение из жаргона художников и стараясь в угоду жене подчеркнуть свое мнимое презрение к г-же Марнеф преувеличениями, которые так нравятся женщинам.
– Ах, если бы твой отец говорил со мною так! – воскликнула баронесса.
Гортензия с милой грацией бросилась в объятия мужа.
– Вот так бы и я поступила, – сказала Аделина. – Венцеслав, друг мой, ваша жена чуть не умерла, – продолжала она серьезно. – Видите, как она любит вас. Увы! Вы для нее – все! – И она глубоко вздохнула. «Он может сделать ее мученицей или счастливой женщиной!» – сказала она про себя, думая о том, о чем думают все матери, выдав дочь замуж. – Мне кажется, – произнесла она вслух, – достаточно я настрадалась в своей жизни, пусть хоть дети мои будут счастливы.
– Успокойтесь, дорогая мама, – продолжал Венцеслав, радуясь, что все обошлось благополучно. – Через два месяца я возвращу деньги этой ужасной женщине. Прошу прощения! – продолжал он, произнося это польское выражение с чисто польским изяществом. – Бывают моменты, когда готов занять у самого дьявола! В конце концов это наши семейные деньги. А разве я получил бы эти десять тысяч, которые обошлись нам так дорого, если бы ответил дерзостью на любезное приглашение?
– Ах, мамочка, сколько зла причиняет нам отец! – воскликнула Гортензия.
Баронесса приложила палец к губам, и Гортензия упрекнула себя за непозволительную дерзость; осуждение, впервые сорвавшееся с ее уст, нарушило героическое молчание, охранявшее от света слабости барона Юло.
– Прощайте, дети мои, – сказала г-жа Юло. – Вот и солнышко выглянуло! Только смотрите больше не ссорьтесь.
Когда Венцеслав с женой, проводив баронессу, вернулись к себе в спальню, Гортензия попросила мужа:
– Расскажи, как ты провел вечер!
И она глаз не сводила с Венцеслава, пока он говорил; она прерывала его вопросами, которые в таких случаях так и рвутся с женских уст. Рассказ мужа заставил Гортензию задуматься, она старалась представить себе, какие сатанинские удовольствия испытывают художники в порочном обществе.
– Говори правду, Венцеслав! Там были Стидман, Клод Виньон, Вернисе, кто еще?.. Словом, тебе было весело?
– Мне?.. Да я только и думал что о наших десяти тысячах и говорил себе: «Теперь моя Гортензия успокоится».
Допрос этот чрезвычайно утомил Стейнбока, и, воспользовавшись благоприятной минутой, он спросил жену:
– А ты, мой ангел, что бы ты сделала, если бы твой Венцеслав действительно провинился перед тобой?
– Я? – сказала она решительно. – Я взяла бы в любовники Стидмана, не любя его, конечно!
– Гортензия! – вскричал Стейнбок, вскакивая и принимая театральную позу. – Тебе бы это не удалось, я бы убил тебя!
Гортензия кинулась к мужу, обняла его и, осыпая поцелуями, восклицала:
– Ах! Ты меня любишь! О Венцеслав, теперь я ничего не боюсь! Но смотри, чтобы не было никаких Марнеф! Никогда больше не окунайся в это болото...
– Клянусь тебе, дорогая моя Гортензия, я пойду туда только для того, чтобы выручить свой вексель...
Гортензия надулась, как дуются любящие женщины, желая извлечь выгоду из своих капризов. Венцеслав, утомленный событиями этого утра, предоставил жене дуться и отправился в мастерскую, торопясь сделать макет группы «Самсона и Далилы», набросок которой лежал у него в кармане. Гортензия, вообразив, что Венцеслав рассердился на нее, встревожилась и прибежала в мастерскую, как раз когда ее муж уже кончал макет из глины, работая с горячностью художника, одержимого творческим замыслом. Увидав жену, он поспешно набросил мокрую тряпку на модель и обнял Гортензию, сказав ей:
– Ах! Мы больше не сердимся, не правда ли, детка?
Гортензия видела, как он закрыл эскиз тряпкой, и не проронила ни слова. Но, уходя из мастерской, она обернулась, приподняла тряпку и, взглянув на макет, спросила:
– А это что такое?
– Макет одной группы, чистейшая фантазия!
– А почему ты от меня скрыл?
– Хотел показать ее тебе уже в законченном виде.
– Женщина очень красива! – сказала Гортензия.
И тысячи подозрений мгновенно возникли в ее душе, подобно тому как в Индии в одну ночь поднимается мощная и пышная растительность.
Прошло около трех недель, и г-жа Марнеф почувствовала сильное раздражение против Гортензии. Женщины такого сорта весьма тщеславны, они хотят, чтобы лобызали их дьявольские коготки, они никогда не простят добродетели, которая не страшится их власти и даже борется с ними. А Венцеслав ни разу не появился на улице Ванно, даже не сделал визита, которого требует простая вежливость, особенно если женщина позировала вам для Далилы. Лизбета несколько раз наведывалась к Стейнбокам, но никогда не заставала их дома: граф и графиня буквально жили в мастерской. Поймав наконец двух голубков в их гнездышке в Гро-Кайу, кузина Бетта увидела, что Венцеслав увлечен работой, и узнала от кухарки, что барыня вовсе не расстается с барином. Венцеслав подчинился деспотизму любви. Теперь и Валери, по примеру Лизбеты, возненавидела Гортензию. Женщины так же дорожат любовниками, которых у них оспаривают, как мужчины дорожат женами, за которыми волочится длинный хвост обожателей. Стало быть, замечания, высказанные по поводу г-жи Марнеф, вполне относятся и к мужчинам, баловням женщин, – своего рода куртизанкам мужского пола. Каприз Валери обратился в настоящую одержимость, и особенно ей не терпелось получить свою группу. Она уже собиралась в ближайшее утро пойти к Венцеславу в мастерскую, но тут произошло одно их тех важных событий, которые в отношении женщины такого разбора могут быть названы fructus belli[76]76
Плод войны (лат.).
[Закрыть]. И вот как Валери сообщила эту новость, сугубо интимного характера. Она завтракала с Лизбетой и г-ном Марнеф.








