355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Кузина Бетта » Текст книги (страница 14)
Кузина Бетта
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:16

Текст книги "Кузина Бетта"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Когда Кревель зажег канделябры в гостиной, барон был поражен обдуманной до тонкости и кокетливой роскошью обстановки. Бывший парфюмер предоставил Грендо полную свободу действий, и старик архитектор блеснул стилем Помпадур, что, впрочем, вскочило Кревелю в шестьдесят тысяч франков. «Я хочу, – сказал Кревель старику Грендо, – чтобы даже герцогиня, войдя сюда, ахнула от удивления...» Он мечтал создать прекраснейший парижский Эдем, где он будет обладать своей Евой, женщиной из общества, своей Валери, своей герцогиней.

– Тут две кровати, – пояснял Кревель, указывая на диван, из которого выдвигалась постель, как ящик из комода. – Вот одна, а другая в спальне. Стало быть, мы оба можем здесь переночевать.

– Доказательства! – твердил барон.

Кревель взял свечу и повел своего приятеля в спальню, где на диванчике Юло увидел великолепный халат Валери, – в этом халате она щеголяла на улице Ванно, а потом переправила его в квартиру Кревеля. Мэр нажал потайную пружину прелестного наборного секретера, именуемого поверенный тайн, порылся в нем, вынул письмо и протянул барону.

– Вот тебе, читай.

Член Государственного совета прочел записку, написанную карандашом:

«Прождала тебя даром, старая крыса! Такой женщине, как я, не пристало дожидаться отставного торгаша. Обед не был заказан, папирос не было. Ты за это поплатишься!»

– Узнаешь ее почерк?

– Бог мой! – сказал Юло, опускаясь в кресло, совершенно убитый. – Я узнаю все ее вещи... вот ее чепчики, ее туфли. Да ну же! Говори, давно ли...

Кревель кивнул в знак того, что он понял вопрос, и вытащил из секретера целую пачку счетов.

– Смотри, старина! Я уплатил подрядчикам в декабре тысяча восемьсот тридцать восьмого года, а в октябре, за два месяца перед тем, в этом прелестном домике мы справляли новоселье.

Член Государственного совета понурил голову.

– Как же, черт возьми, вы устраиваетесь? Каждый ее час у меня на учете.

– А прогулка в Тюильри?.. – потирая от восторга руки, сказал Кревель.

– Ну и что же? – спросил барон, недоумевая.

– Твоя так называемая любовница отправляется в Тюильри. Считается, что она прогуливается там от часу до четырех. Но, раз-два! Скок да скок, и она тут! Ты читал Мольера? Так вот! Твой титул, барон, не плод воображенья[64]64
  «Твой титул, барон, не плод воображенья». – Речь идет о комедии Мольера «Сганарель, или Мнимый рогоносец» (1660).


[Закрыть]
.

Сомнений больше не было, и Юло погрузился в зловещее молчание. Катастрофы располагают сильных и мыслящих людей к философствованию. По своему душевному состоянию барон напоминал человека, заблудившегося ночью в лесу. Его угрюмое молчание, его искаженное, осунувшееся лицо встревожили Кревеля, вовсе не желавшего смерти своему сподвижнику.

– Как я тебе уже сказал, старина, мы с тобою квиты. Сыграем решающую... Хочешь сыграть решающую, а? Ну-ка! Кто кого!

– Почему это, – говорил Юло, рассуждая сам с собою, – из десяти красивых женщин по меньшей мере семь распутниц?

Но барон был чересчур расстроен, чтобы найти решение загадки. Красота имеет великую власть над человеком. Всякая власть, не встречающая противовеса, власть без препон, ведет к злоупотреблениям, к безрассудству. Произвол – это безумие власти. У женщины произвол – это безумие ее прихотей.

– Тебе грех жаловаться, дорогой мой собрат, – у тебя жена красавица, и она весьма добродетельна.

– Я сам виноват, – сказал Юло. – Я пренебрег женой, причинил ей много страданий, а ведь она – ангел! Бедная Аделина, ты отомщена! Она безропотно страдает в одиночестве, она достойна преклонения, она заслуживает моей любви, я должен бы... ведь она все еще прелестна, такая беленькая, стройная – и, право, даже помолодела... А есть ли на свете женщина подлее, бесстыднее этой злодейки Валери?

– Она негодяйка, – подтвердил Кревель, – развратница! Таких, как она, следовало бы стегать кнутом на площади Шатле... Но, дорогой мой Канильяк, раз мы с тобой «голубые кафтаны», распутники в духе Регентства и живем в самом что ни на есть восемнадцатом веке, среди всех этих Трюмо, маршалов Ришелье, маркиз Помпадур и Дюбарри, то нам, пожалуй, не к лицу прибегать к полицейской расправе.

– Как добиться, чтобы тебя любили?.. – вопрошал Юло, не слушая Кревеля.

– Глупо нам с тобой мечтать о любви, милый мой, – сказал Кревель. – Хорошо еще, что нас с тобой терпят. Ведь госпожа Марнеф во сто раз распутнее Жозефы...

– И корыстнее!.. Она мне обошлась уже в сто девяносто две тысячи франков!.. – вскричал Юло.

– И сколько сантимов? – съязвил Кревель. Как богач, он находил эту сумму ничтожной.

– Сразу видно, что ты ее не любишь, – печально сказал барон.

– С меня хватит! – заметил Кревель, – Ведь она от меня получила больше трехсот тысяч франков!..

– Где же все это? Куда все это уходит? – восклицал барон, хватаясь за голову.

– Ежели бы мы с тобой сговорились, как юнцы, которые в складчину содержат грошовую лоретку, – Валери дешевле бы нам обошлась...

– А ведь это мысль! – поддержал барон. – Но она бы все равно обманывала нас. Ну а что ты думаешь, толстяк, о бразильце?..

– Ах ты старый воробей! Да ведь ты прав! Нас надули, как каких-нибудь акционеров!.. – сказал Кревель. – Любая из этих женщин – компания на паях!

– Так она сама сказала тебе про свечу на окне?.. – спросил барон.

– Друг мой! – воскликнул Кревель, становясь в позу. – Мы с тобой околпачены! Валери просто... Она велела задержать тебя здесь... Теперь мне все ясно... У нее бразилец... Баста! Отказываюсь от нее! Все равно обманет. Держи ее за руки, она пустит в ход ноги. Ах ты дрянь этакая, потаскуха!

– Она ниже всякой проститутки, – сказал барон. – Жозефа и Женни Кадин, те хоть имели право нас обманывать, они откровенно торгуют своими прелестями!

– Но она-то... Ведь она разыгрывает скромницу, святую, – сказал Кревель. – Слушай, Юло, возвращайся-ка к своей жене, ведь у тебя неважно идут дела... Поговаривают о каких-то векселях, выданных тобою мелкому ростовщику, некоему Вовине, специальность которого ссужать деньги лореткам. Что касается меня, теперь я уж излечился от пристрастия к порядочным женщинам. А впрочем, на что нам, в наши-то годы, нужны эти мошенницы, которые, говоря откровенно, и не могут не обманывать нас? У тебя, барон, седые волосы, вставные зубы. Ну а я? Похож на Силена. Лучше я буду копить деньги. Деньги не обманут. Правда, казначейство доступно каждому, но только раз в полгода, зато оно дает мне проценты, а этой женщине нам самим приходится платить... Ради тебя, дорогой мой собрат Гюбетта[65]65
  Гюбетта – персонаж драмы В. Гюго «Лукреция Борджиа» (1833), соучастник во всех интригах и преступлениях Лукреции.


[Закрыть]
, старый мой сообщник, я еще могу мириться со своим положением – патологическим, нет, философическим. Но из-за какого-то бразильца, который, может быть, вывез из своей страны подозрительные колониальные товары...

– Женщина – существо необъяснимое, – изрек Юло.

– Вполне объяснимое, – возразил Кревель. – Мы стары, а бразилец молод и красив...

– Да, это верно! – сказал Юло. – Согласен, мы стареем. Но, друг мой, как отказаться от этих прелестных созданий, от удовольствия видеть, как они раздеваются, причесываются, лукаво улыбаются нам из-под руки, укладывая свои папильотки, строят милые гримаски, несут всякий вздор, упрекают нас в холодности, когда у тебя голова пухнет от забот, и все-таки развлекают нас?

– Да, черт возьми, это единственная радость в жизни!.. – воскликнул Кревель. – Ах, когда этакая очаровательная мордашка вам улыбнется да скажет: «Мой котик, знаешь ли ты, как ты мил! Ведь я совсем не такая, как другие женщины, которые увлекаются легкомысленными юнцами с козлиной бородкой, вертопрахами, курильщиками, грубыми, как лакеи! Они молоды и потому нахалы!.. Словом сказать, они приходят к вам, говорят: здравствуйте – и исчезают... Ты вот подозреваешь меня в кокетстве, а я предпочитаю этим молокососам людей солидных, так лет пятидесяти, – они надежнее. Уж они-то нам верны: они знают, что женщину легко потерять, и ценят нас... Вот почему я люблю тебя, мошенник ты этакий!..» И все эти, скажем, объяснения в любви сопровождаются такими милыми гримасками, шалостями и... ах! все это лживо, как посулы отцов города!..

– Ложь часто дороже истины, – сказал Юло, вспоминая прелестные сценки, которые комически воспроизвел Кревель, передразнивая Валери. – Ложь дается не легко, ведь приходится расшивать блестками ее театральные костюмы...

– Какие они ни есть лгуньи, а в конце концов мы у них своего добиваемся, – цинично сказал Кревель.

– Валери – настоящая фея! – воскликнул барон. – Она старика превращает в юношу...

– О да! – согласился Кревель. – Это какая-то змейка – так и ускользает из рук. Но какая же это прелестная змейка... беленькая, сладкая, как сахар!.. Забавна, как Арналь[66]66
  Арналь Этьен – французский комический актер XIX в.


[Закрыть]
, а уж до чего изобретательна! А-ах!..

– А как остроумна! – восклицал барон, уже позабыв о своей жене.

Оба собрата улеглись спать лучшими друзьями на свете, припоминая одно за другим совершенства Валери, ее голосок, ее кошачьи повадки, ее жесты, дурачества, остроты; ибо она была искусной артисткой в любви, подобно знаменитым тенорам, которые, чем больше поют, тем лучше исполняют свои арии. И оба задремали, убаюканные дьявольски соблазнительными воспоминаниями, от которых так и пышет адским огнем.

На другой день, в девять часов, Юло собрался идти в министерство, а у Кревеля оказались дела за городом. Они вышли вместе, и Кревель, протянув руку барону, сказал:

– Забудем нашу размолвку, не так ли? Ведь нам с вами больше нет дела до госпожи Марнеф.

– О, с этим покончено! – отвечал Юло, содрогаясь от ужаса.

В половине одиннадцатого Кревель со всех ног взбегал по лестнице к г-же Марнеф. Он застал эту подлую тварь, эту обворожительную волшебницу в очаровательном утреннем туалете за изысканным завтраком в обществе барона Анри Монтес де Монтеханос и Лизбеты. Хотя присутствие бразильца было для Кревеля тяжелым ударом, он попросил г-жу Марнеф уделить ему минутку для разговора наедине. Валери прошла с Кревелем в гостиную.

– Валери, ангел мой, – начал влюбленный Кревель, – господин Марнеф долго не проживет. Если ты будешь мне верна, мы с тобой поженимся. Подумай об этом. Я избавил тебя от Юло... Посуди сама, стоит ли какой-то бразилец парижского мэра, человека, который ради тебя может добиться высокого положения, у которого и теперь восемьдесят с лишним тысяч годового дохода.

– Подумаем, – отвечала она. – Я приду на улицу Дофина в два часа, и мы поговорим. Но будьте паинькой! И помните о передаточном акте... Надеюсь, вы не забыли вчерашнее свое обещание?

Она вернулась в столовую, куда последовал за нею и Кревель, воображавший, что он нашел средство стать единственным собственником Валери, но тут он встретился с бароном Юло, который успел во время вышеописанного короткого разговора явиться с теми же намерениями. Член Государственного совета попросил, как и Кревель, уделить ему несколько минут. Г-жа Марнеф поднялась и, опять направляясь в гостиную, улыбнулась бразильцу, как бы говоря: «Они просто с ума сошли! Разве они не видят тебя?»

– Валери! – сказал член Государственного совета, – дитя мое, этот кузен похож на американского дядюшку...

– О, довольно! – перебила его Валери. – Марнеф никогда не был, не будет и не может быть моим мужем. Первый и единственный человек, которого я любила, вернулся, совершенно неожиданно... Разве я виновата в этом? Но поглядите хорошенько на Анри и поглядите на себя в зеркало. А затем спросите себя, может ли женщина, в особенности женщина любящая, колебаться в выборе? Дорогой мой, я не какая-нибудь содержанка. С нынешнего дня я не хочу больше изображать библейскую Сусанну между двух старцев. Если вы и Кревель дорожите мной, будьте нашими друзьями. Но между нами все кончено, потому что мне двадцать шесть лет, и отныне я хочу быть святой, безупречной, достойной женщиной... как ваша супруга.

– Вот как! – воскликнул Юло. – Ах, вот как вы меня принимаете? А я-то шел к вам, как папа римский, с целым ворохом индульгенций!.. Хорошо же! Вашему мужу никогда не быть ни столоначальником, ни кавалером ордена Почетного легиона...

– Это мы еще посмотрим! – сказала г-жа Марнеф, устремив на Юло многозначительный взгляд.

– Не будем ссориться, – продолжал огорченный Юло. – Вечером я приду, и мы поговорим.

– У Лизбеты, да!..

– Ну что ж! – сказал влюбленный старик. – Пусть хоть у Лизбеты!..

Юло и Кревель вышли вместе, молча спустились по лестнице, но на улице они взглянули друг на друга и горько рассмеялись.

– Старые мы дураки!.. – сказал Кревель.

– Я дала им отставку, – заявила Лизбете г-жа Марнеф, снова садясь за стол. – Я никогда не любила, не люблю и никогда не полюблю никого, кроме моего ягуара, – прибавила она, улыбнувшись Анри Монтесу. – Лизбета, душенька моя, ты знаешь, что Анри простил мне все гадкие поступки, на которые толкнула меня нужда?..

– Я во всем виноват, – сказал бразилец. – Я должен был послать тебе сто тысяч франков...

– Бедный мальчик! – вскричала Валери. – Мне бы надо было самой зарабатывать на хлеб! Но мои руки слишком изнежены для труда... Спроси у Лизбеты.

Бразилец удалился, чувствуя себя самым счастливым человеком в Париже.

Было около полудня; Валери и Лизбета беседовали, сидя в великолепной спальне г-жи Марнеф, где эта опасная парижанка, оканчивая свой туалет, наводила на себя последний лоск, что всякая женщина предпочитает делать собственноручно. Двери были заперты, портьеры опущены, и Валери описывала в мельчайших подробностях все события вечера, ночи и утра.

– Ты довольна, мое сокровище? – спросила она Лизбету, закончив свой рассказ. – Кем мне быть – госпожой Кревель или госпожой Монтес? Как лучше, по-твоему?

– Такой распутник, как Кревель, не проживет больше десяти лет, – отвечала Лизбета, – а Монтес молод. Кревель оставит тебе доходу около тридцати тысяч франков. Пусть Монтес подождет, с него достаточно того, что он всегда будет твоим любимцем. В тридцать три года ты все еще будешь красавицей, моя девочка, выйдешь замуж за своего бразильца, а шестьдесят тысяч франков ренты позволят тебе занять видное положение в обществе, особенно при покровительстве супруги маршала Юло.

– Да, но Монтес – бразилец, он никогда не добьется настоящего положения, – заметила Валери.

– Мы живем, – сказала Лизбета, – во времена железных дорог, когда иностранцы начинают играть видную роль во Франции.

– Подождем, когда Марнеф умрет, – сказала Валери. – Дни его сочтены.

– Припадки просто истерзали его, – заметила Лизбета. – Что ж, разве это не расплата грешной плоти?.. Ну-с, я иду к Гортензии!

– Да, да, ступай, моя дорогая, – отвечала Валери. – И приводи ко мне моего художника! За три года не подвинуться ни на шаг! К стыду для нас обеих! Венцеслав и Анри! Вот две мои страсти! Один – моя любовь, другой – мой каприз.

– И хороша же ты сегодня! – сказала Лизбета, обняв Валери за талию и целуя ее в лоб. – Я радуюсь твоим радостям, твоему богатству, твоим нарядам... Я живу только с того дня, как мы с тобой стали сестрами...

– Подожди, моя тигрица! – смеясь, сказала Валери. – У тебя шаль съехала набок. Ты все еще не умеешь носить шаль, хотя я обучаю тебя этому искусству вот уже три года. А еще хочешь быть супругой маршала Юло...

Обутая в прюнелевые ботинки, в серых шелковых чулках, в платье из великолепного левантина, в прелестной черной бархатной шляпке, подбитой желтым атласом, из-под которой виднелись черные бандо волос, Лизбета шла на улицу Сен-Доминик по бульвару Инвалидов, размышляя, когда же наконец сломится Гортензия и она, Лизбета, подчинит себе ее гордую душу и устоит ли против соблазна любовь Венцеслава, если он, при его сарматском непостоянстве, будет захвачен врасплох.

Гортензия и Венцеслав занимали нижний этаж дома на углу улицы Сен-Доминик и площади Инвалидов. Квартира, которая так гармонировала в дни медового месяца с их любовью, представляла теперь смешение ярких и блеклых красок – так сказать, картину осеннего увядания домашнего уюта. Новобрачные всегда беспорядочны, сами того не замечая, они портят прекрасные вещи, небрежно обращаясь с ними, подобно тому как излишествами они губят свою любовь. Они поглощены друг другом и мало заботятся о будущем, о котором впоследствии только и думают матери семейства.

Когда пришла Лизбета, Гортензия кончала одевать маленького Венцеслава, и его вынесли в сад.

– Здравствуй, Бетта, – сказала Гортензия, открывая гостье дверь.

Кухарка ушла на рынок, а горничная, она же няня, была занята стиркой.

– Здравствуй, дорогая детка, – отвечала Лизбета, целуя Гортензию. – А где же Венцеслав? – шепнула она на ухо племяннице. – Он у себя в мастерской?

– Нет, беседует с Шандором и Стидманом в гостиной.

– Мы можем побыть вдвоем?

– Пройдем в мою комнату.

Комната Гортензии была обтянута персидской тканью с розовыми цветами и зелеными листьями на белом фоне, но от солнца обои уже выгорели, как и ковер. Занавеси давно не чистились. Все было пропитано запахом сигар, ибо Венцеслав, аристократ до мозга костей, став большим барином в искусстве и чувствуя себя любимцем семьи, которому все прощается, а также богачом, стоящим выше мещанских забот, стряхивал пепел на ручки кресел, на самые красивые вещи – словом, куда попало.

– Ну что ж, поговорим о твоих делах? – спросила Лизбета, увидев, что Гортензия молчит, откинувшись в кресле. – Да что с тобой? Ты нынче что-то бледна, моя дорогая!

– Опять появились в печати две статьи, убийственные для моего бедного Венцеслава. Я их прочла и прячу от него, а иначе он, бедняжка, совсем падет духом. Мраморная статуя маршала Монкорне признана никуда не годной. Отдают справедливость барельефам, восхваляют Венцеслава как талантливого мастера в искусстве орнаментики... Какое жестокое коварство! Ведь этим они хотят сказать, что серьезное искусство ему недоступно! Я умоляла Стидмана высказать откровенно свое мнение, и он безмерно меня огорчил: он признался, что его суждение вполне сходится с оценкой всех художников, критиков и публики. «Если Венцеслав, – сказал он мне вон там, в саду, перед завтраком, – не выставит в будущем году какой-нибудь образцовой вещи, ему придется бросить монументальную скульптуру и ограничиться идиллическими сюжетами, статуэтками, ювелирными изделиями и тонким мастерством чеканщика!» Приговор этот очень меня опечалил, а Венцеслав никогда с ним не согласится: он полон творческих сил, у него столько прекрасных замыслов...

– Замыслами не расплатишься с поставщиками, – заметила старая дева. – Сколько я ему об этом твердила!.. Тут нужны деньги. А деньги получают только за сделанные вещи. Да еще нужно, чтобы они пришлись по вкусу мещанам, которые их покупают. Раз дело идет о хлебе насущном, пусть лучше у скульптора на его верстаке красуется модель подсвечника, какой-нибудь подставки для углей, столика, а не группы или статуи, потому что обиходные вещи всякому нужны, а любителя статуй и его денег приходится дожидаться месяцами...

– Ты права, славная моя Лизбета! Скажи все это ему сама. У меня смелости не хватит... И кроме того, как он говорил Стидману, если ему взяться опять за орнаментику, за мелкую скульптуру, то надо отказаться от Академии, от создания монументальных произведений искусства, от трехсот тысяч франков, которые обеспечены нам в будущем заказами Версаля, города Парижа и военного министерства. Вот чего лишают нас эти ужасные статьи, продиктованные нашими конкурентами, которые сами притязают на наши заказы.

– О том ли ты мечтала, моя кисонька, – сказала Лизбета, целуя Гортензию в лоб. – Ты мечтала об аристократе, который царил бы в искусстве, стоял бы во главе скульпторов... Но, видишь ли, все это поэтическая фантазия... такая мечта требует годового дохода в пятьдесят тысяч франков, а у вас всего две тысячи четыреста франков, пока я жива, и три тысячи после моей смерти.

Слезы выступили на глазах Гортензии, и Бетта как будто слизнула их взглядом, как кошка слизывает пролитое молоко.

Вот краткая история медового месяца Гортензии. Рассказ этот будет, пожалуй, полезен для художников.

Упорная работа над собой, искания в области творчества требуют от человека напряжения всех его сил. В высокой сфере искусства, подразумевая под этим словом все создания человеческой мысли, из всех качеств человека самое ценное – мужество, то особое мужество художников и мыслителей, о котором и не подозревает толпа и значение которого, быть может, впервые будет разъяснено на этих страницах.

Изнемогая под бременем нищеты, оказавшись, по милости Бетты, в положении лошади, на которую надели шоры, чтобы она не озиралась по сторонам, измученный упреками черствой девицы, живого олицетворения Необходимости, этой низшей разновидности Судьбы, Венцеслав Стейнбок, поэт и мечтатель по природе, перескочил от Замысла к Воплощению, не измерив глубины пропасти, лежащей между этими двумя стадиями творчества. Мыслить, мечтать, задумывать прекрасные произведения – премилое занятие: это то же, что курить одурманивающие сигары или вести жизнь куртизанки, занятой удовлетворением своих прихотей. Задуманное произведение предстает перед очами художника во всей своей младенческой прелести, и он, исполненный материнского чувства, видит краски благоуханного цветка, вкушает сладость быстро зреющего плода. Таков творческий замысел и наслаждения, которые он дает. Тот, кто может бегло обрисовать словами свой замысел, уже прослывет человеком незаурядным. Этим даром обладают все художники и писатели. Но создавать! Но произвести на свет! Но выпестовать свое детище, вскормить его, убаюкивать его каждый вечер, ласкать его всякое утро, обихаживать с неиссякаемой материнской любовью, умывать его, когда оно испачкается, переодевать его сто раз в сутки в свежие платьица, которые оно поминутно рвет, не пугаться недугов, присущих этой лихорадочной жизни, и вырастить свое детище одухотворенным произведением искусства, которое говорит всякому взору, когда оно – скульптура, всякому уму, когда оно – слово, всем воспоминаниям, когда оно – живопись, всем сердцам, когда оно – музыка, вот что такое Воплощение и Труд, совершаемый ради него. Рука всегда должна быть готова к действию, всегда послушна велениям мысли. Но мысли не прикажешь творить по заказу, как не прикажешь сердцу хранить постоянство.

Эта потребность созидания, эта неодолимая жажда материнства, воплощением которой является женщина-мать (дивное творение природы, так глубоко понятое Рафаэлем!), словом, способность нашего мозга к творчеству, этот редкий дар, утрачивается с необыкновенной легкостью. Вдохновенье – это счастливые минуты гения. Оно не касается земли своими крыльями, оно парит в воздухе, взмывает ввысь, как недоверчивая птица, у него нет привязи, за которую поэт мог бы его поймать, кудри его – пламя, оно ускользает, как прекрасные бело-розовые фламинго, приводящие в отчаяние охотников. Поэтому творческий труд – это изнурительная борьба, которой страшатся и которой отдаются со страхом и любовью прекрасные и могучие натуры, рискуя надорвать свои силы. Великий поэт нашего времени сказал о тяжести творческого труда: «Я сажусь за работу с отчаянием и кончаю ее с сожалением». Да будет это известно непосвященным! Если художник, не раздумывая, бросается в глубины творчества, как Курций – в пропасть на римском Форуме[67]67
  «...как Курций – в пропасть на римском Форуме...» – Курций Марк – римский юноша-патриот, который, согласно легенде, пожертвовал собой ради спасения родного города, бросившись в пропасть, открывшуюся посреди римского Форума.


[Закрыть]
, как солдат на вражеский редут, и если, в недрах этого кратера, он не трудится, как рудокоп, засыпанный обвалом, – словом, если он растерянно отступает перед трудностями, вместо того чтобы побеждать их одну за другой, по примеру сказочных принцев, которые, преодолевая злые чары, освобождали заколдованных красавиц, то произведение останется незавершенным, оно гибнет в стенах мастерской, где творчеству уже нет места, и художник присутствует при самоубийстве своего таланта. Россини, этот гений, столь родственный Рафаэлю, являет разительный пример творческого подвига, если вспомнить его нищету в юности и довольство в зрелые годы. Такова причина всеобщего признания, громкой славы и лавров, которыми равно венчают и великих поэтов, и великих полководцев.

Венцеслав, натура мечтательная, истратил столько энергии на творчество, на обучение, на физический труд под неумолимым надзором Лизбеты, что теперь любовь и привольная жизнь оказывали на него обратное действие. Сказался его истинный характер. Леность и беспечность, сарматская мягкость снова заняли в его душе насиженное место, откуда изгнала их розга наставника. Первые месяцы художник посвятил любви. Гортензия и Венцеслав с милой ребячливостью отдавались страсти, законной, счастливой и безрассудной. И Гортензия прежде всего старалась освободить Венцеслава от всякого труда, гордясь тем, что она восторжествовала над своей соперницей, Скульптурой. Впрочем, женские ласки всегда отпугивают Музу и ослабляют неукротимую, суровую волю к труду. Прошло шесть-семь месяцев, и пальцы скульптора разучились держать стеку. Когда же стало необходимым вернуться к труду, когда князь Виссембургский, председатель комитета по установке памятника, пожелал увидеть статую, Венцеслав произнес знаменитые слова лентяев: «Я принимаюсь за работу!» И он убаюкал свою дорогую Гортензию обманными речами, радужными надеждами художника-мечтателя. Гортензия еще больше полюбила своего поэта, она представляла себе статую Монкорне каким-то чудом искусства. Монкорне должен был являть собою образец храбрости, отваги в духе Мюрата, идеал кавалериста! Все победы императора станут понятны при взгляде на эту статую! А какое мастерское исполнение! Карандаш был весьма услужлив, он покорно следовал за словами.

Вместо статуи появился на свет прелестный маленький Венцеслав.

Как только скульптору надо было идти в мастерскую Гро-Кайу мять глину и делать макет, всякий раз случалось так, что либо часы, заказанные принцем, требовали его присутствия в мастерской Флорана и Шанора, где отливались фигуры, либо день был серый и пасмурный; сегодня – деловые разъезды, завтра – семейный обед, не считая тех дней, когда прихрамывал талант или прихрамывало здоровье, наконец – когда просто хотелось побыть с обожаемой женой. Дело дошло до того, что маршал князь Виссембургский разгневался и пригрозил пересмотреть свое решение, если ему не представят модель статуи. И только после бесконечных упреков и крупных разговоров комитету по установке памятника удалось получить от ваятеля гипсовый слепок. Возвращаясь из мастерской, Стейнбок всегда жаловался на усталость, на физическую слабость и сравнивал свой труд с работой каменщика. Все же в продолжение всего первого года молодые супруги жили в достатке. Графиня Стейнбок, боготворившая мужа, счастливая их взаимной любовью, проклинала военного министра; она отправилась к нему и заявила, что великие произведения не изготовляются, как пушки, и что, по примеру Людовика XIV, Франциска I и Льва X, правительство должно быть всегда готово оказать услугу гению. Бедная Гортензия, воображавшая, что она держит в своих объятиях нового Фидия[68]68
  Фидий – знаменитый древнегреческий скульптор (V в. до н. э.).


[Закрыть]
, жила в вечной тревоге за своего Венцеслава, – чувство чисто материнское, свойственное женщинам, у которых любовь доходит до идолопоклонства. «Не утомляй себя, – говорила она мужу. – В этой статуе все наше будущее. Не торопись, создай образцовое произведение». Она приходила в мастерскую. Влюбленный Стейнбок из семи рабочих часов терял пять часов, описывая жене свою статую, вместо того чтобы работать над нею. Таким образом, потребовалось полтора года, чтобы закончить это произведение, столь для него важное.

Когда отливка гипсового слепка была закончена и модель появилась на свет, Гортензия, знавшая, каких огромных усилий эта работа стоила ее мужу, ибо от постоянного физического напряжения у него ломило все тело, болели руки и здоровье его пошатнулось, бедная Гортензия, увидев слепок, пришла от него в восхищение. Отец ее, полный невежда в скульптуре, баронесса, не менее невежественная в этих вопросах, громогласно объявили, что статуя – настоящий шедевр! Пригласили военного министра, и тот, под впечатлением их восторженных похвал, остался доволен этим одиноким экспонатом, выигрышно освещенным и красиво выделявшимся на фоне зеленого холста. Увы! на выставке 1841 года работа Стейнбока встретила всеобщее порицание, которое у людей, раздраженных успехом нового кумира, столь поспешно вознесенного на пьедестал, превратилось в злорадство: посыпались насмешки, поднялось улюлюканье. Стидман, пытавшийся открыть глаза своему другу Венцеславу, был обвинен им в зависти. Газетные статьи воспринимались Гортензией как вой злопыхателей. Стидман, этот благородный малый, добился благожелательных статей, где критики были посрамлены и где доказывалось, что скульптура в гипсе и скульптура в мраморе производят разное впечатление и что выставлять вещь надо только в мраморе. «В процессе работы, от гипсовой модели до статуи в мраморе, – писал Клод Виньон, – можно изуродовать образцовое произведение и создать первоклассную вещь из посредственного слепка. Гипс – это рукопись, мрамор – это книга».

За два с половиной года Стейнбок успел произвести статую и ребенка. Ребенок был дивно хорош, статуя безобразна.

Деньги за часы, приобретенные принцем, и за статую ушли на покрытие долгов молодой четы. К тому времени Стейнбок уже усвоил привычку бывать в свете, в театре, у Итальянцев; он увлекательно рассуждал об искусстве; он поддерживал в глазах света свою славу художника краснобайством и склонностью во всем находить недостатки. В Париже встречаются «гениальные люди», которые только и делают всю жизнь, что разглагольствуют о себе и довольствуются, так сказать, салонной славой. По примеру этих милейших евнухов Стейнбок стал гнушаться работы, и его отвращение к труду увеличивалось с каждым днем. Намереваясь приступить к осуществлению какого-нибудь замысла, он прежде всего замечал все его трудности, падал духом, и воля его ослабевала. Вдохновение, эта страстная жажда созидания, сравнимая только с жаждой материнства, отлетает одним взмахом крыльев при виде немощного любовника.

Скульптура, как и драматическое искусство, самое трудное и вместе с тем самое легкое из всех искусств. Сделайте точный слепок с живой натуры, и произведение выполнено. Но вдохнуть в него жизнь, сделать скульптурный портрет, мужской или женский, возвести его в типический образ – значит совершить грех Прометея. Такие творческие удачи в летописях ваяния встречаются редко, как редки поэты в истории человечества. Микеланджело, Мишель Коломб, Жан Гужон, Пракситель, Поликлет, Пюже, Канова, Альбрехт Дюрер – родные братья Мильтона, Вергилия, Данте, Шекспира, Tacco, Гомера и Мольера. Искусство ваяния столь величественно, что одной статуи довольно, чтобы обессмертить ее творца, как одного образа Фигаро, Ловласа, Манон Леско было достаточно, чтобы обессмертить имя Бомарше, Ричардсона и аббата Прево. Люди поверхностные (а их очень много среди художников) говорят, что монументальная скульптура существовала лишь при обнаженной натуре, что это искусство умерло вместе с античной Грецией и современная одежда для него убийственна. Но, во-первых, древние ваятели оставили нам дивные мраморные фигуры, облаченные в одежду, как Полигимния, Юлия и прочие, из которых до нас не дошло и десятой доли. Во-вторых, пусть истинные любители искусства отправятся во Флоренцию и посмотрят на «Мыслителя» Микеланджело, а в Майнцском соборе на «Деву Марию» Альбрехта Дюрера, который вырезал из черного дерева женскую фигуру, достигнув полной передачи телесности под тройным покровом одежд, причем поражает обработка волос, падающих на грудь и плечи мягкими волнистыми прядями, каких никогда еще не доводилось причесывать ни одной горничной. Пусть невежды убедятся в этом воочию и признают, что гений может вдохнуть жизнь своих фигур в их одеяния, в военные доспехи, в судейские тоги, подобно тому как на одежде любого человека лежит отпечаток его привычек и характера. Скульпторы непрерывно совершают подвиг, который в живописи был совершен одним лишь Рафаэлем! Разрешение этой сложнейшей задачи заключается в упорном, неослабном труде, ибо внешние препятствия должны быть настолько преодолены, рука должна быть так приучена к резцу, так послушна и тверда, чтобы скульптор мог вступить в единоборство с той неосязаемой, духовной натурой, которой он призван дать пластическое воплощение. Если бы Паганини, который умел изливать свою душу, касаясь смычком струн своей скрипки, провел три дня, не упражняясь в игре, он перестал бы чувствовать, по его выражению, регистр своего инструмента, – так определял он связь, существующую между деревом, смычком, струнами и им самим; будь это согласие нарушено, он сразу превратился бы в обыкновенного скрипача. Неустанный труд – основной закон искусства и жизни, ибо искусство есть творческое воспроизведение действительности. Поэтому великие художники, подлинные поэты не ожидают ни заказов, ни заказчиков, они творят сегодня, завтра, всегда. Отсюда вытекает привычка к труду, постоянная борьба с трудностями, на которых зиждется вольный союз художника с Музой, с собственными творческими силами. Канова жил в своей мастерской, Вольтер жил у себя в кабинете. Гомер и Фидий, должно быть, вели такой же образ жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю