Текст книги "Крестьяне"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
– Ваше сиятельство, – сказал Сибиле, – прежде всего берегите леса. Взгляните, в какое состояние привели их крестьяне за два года вашего отсутствия... Что мог я с этим поделать? Я управляющий, а не сторож. Для охраны Эгов нужно иметь конного объездчика и трех лесников.
– Будем защищаться. Раз это война – будем воевать! Этого я не боюсь, – сказал Монкорне, потирая руки.
– Это денежная война, – заметил Сибиле, – и она покажется вам труднее обычной. Можно убить человека, но корысть не убьешь. Вы будете биться с врагом на том поле, где сталкиваются все землевладельцы, это поле – сбыт! Мало уметь производить – надо уметь продать, а чтобы продать, надо быть в добрых отношениях со всеми.
– За меня будет местное население.
– А чем вы этого добьетесь? – спросил Сибиле.
– Благотворительностью.
– Оказывать благодеяния крестьянам нашей долины и мелким суланжским обывателям? – воскликнул Сибиле, вдруг начав косить еще сильней, ибо один его глаз гораздо больше светился иронией, нежели другой. – Вы, ваше сиятельство, не отдаете себе отчета в том, что собираетесь предпринять; да здесь самого господа нашего Иисуса Христа вторично распяли бы на кресте!.. Если вам дорог собственный покой, ваше сиятельство, берите пример с мадмуазель Лагер, закройте глаза на то, что вас грабят... или же нагоните на крестьян страх. Народом, женщинами и детьми можно управлять только страхом. В этом великий секрет силы Конвента и императора.
– Вот как! Стало быть, мы здесь в вертепе разбойников! – воскликнул генерал.
– Мой друг, – обратилась к Сибиле подошедшая Аделина, – завтрак готов. Простите, граф, но муж еще ничего не ел с самого утра, он ездил сегодня в Ронкероль продавать зерно.
– Ступайте, ступайте, Сибиле!
На следующее утро, поднявшись чуть свет, бывший кирасир снова прошел через Авонские ворота, имея в виду поговорить со своим единственным сторожем и выяснить его настроение.
Участок Эгского леса площадью в семьсот – восемьсот арпанов лежал по течению Авоны, и, чтобы сохранить величественный вид реки, по обоим берегам почти прямого русла на протяжении трех лье было оставлено по полосе невырубленных высоких деревьев. Фаворитка Генриха IV, некогда владевшая Эгами, такая же страстная охотница, как и сам Беарнец, приказала выстроить в 1593 году одноарочный мост, который соединил эту часть леса с купленным для нее гораздо более значительным участком, расположенным на холме по ту сторону реки. Тогда-то и были построены Авонские ворота и охотничий домик, а всем известно, с какой пышностью тогдашние архитекторы сооружали здания, служившие охоте, главному развлечению дворянства и королей. Отсюда тянулось шесть аллей, сходившихся к площадке в форме полумесяца. Посредине этого полумесяца возвышался обелиск, на одной стороне которого был изображен наваррский герб, а на другой герб графини де Море; обелиск завершался солнцем, некогда покрытым позолотой. Вторая площадка в форме полумесяца, разбитая на берегу Авоны, соединялась с площадкой, устроенной у ворот, прямой аллей, в конце которой был виден выгнутый горб упомянутого моста в венецианском вкусе.
Между двумя красивыми решетками, напоминавшими великолепную, к сожалению разрушенную, решетку сада на Королевской площади в Париже, возвышался кирпичный флигель под островерхой кровлей, с фасадом, отделанным, как и в замке, лестничной кладкой из камня, тесанного алмазной гранью. Этот старинный архитектурный стиль, придававший флигелю казенный вид, подходит в городах только к тюрьмам, но среди лесного пейзажа он приобретает своеобразную величавость. За купой деревьев виднелись псарни, соколиный двор, фазанник и помещения для егерей, в свое время восхищавшие всю Бургундию, а теперь пришедшие в упадок.
В 1595 году из этого роскошного охотничьего домика выступила королевская охота; впереди бежали прекрасные собаки, излюбленные Паоло Веронезе и Рубенсом; лошади с лоснящимися голубовато-белыми крупами, уцелевшие только в чудесных творениях Вувермана, приплясывали под всадниками; за ними следовали охотники в парадной ливрее, словно сошедшие с полотна Ван дер Мелена; доезжачие, в сапогах с раструбами, в штанах желтой кожи, оживляли эту картину. Под наваррским гербом обелиска, воздвигнутого в ознаменование посещения Беарнца и охоты его с прекрасной графиней де Море, была проставлена соответствующая дата. Ревнивая фаворитка, сын которой был узаконен королем, не пожелала видеть на обелиске роковой для нее французский герб.
И вот перед взором генерала предстало это великолепное здание с позеленевшей от мха четырехскатной крышей. Изъеденные временем камни облицовки, казалось, выставили напоказ все свои язвы, взывая об осквернении памятника старины. Из свинцовых оконных переплетов, кое-где разошедшихся, повыпали восьмиугольные стекла, и окна как будто окривели. Между балясинами перил цвели желтофиоли, во все расщелины впивался белыми мохнатыми когтями плющ.
Всюду была мерзость запустения, отпечаток, накладываемый временными постояльцами на все, чем они пользуются. Два окна во втором этаже были заткнуты сеном. В окно нижнего была видна комната, заваленная всяким инструментом и вязанками хвороста; а из другого окна высовывала морду корова, ставя в известность посетителей, что Курткюис, не желая совершать длинный путь из флигеля к службам, обратил в коровник парадную залу – ту самую залу, где в кессонах лепного потолка были изображены гербы всех владельцев поместья Эги!..
Двор был обезображен почерневшим и грязным частоколом, за которым под дощатым навесом жили свиньи, а в отдельных загородках, откуда помет вычищался один раз в полгода, – утки и куры. На кустах, нахально торчавших по всему двору, сушились старые тряпки.
В тот момент, когда генерал подъезжал по ведущей от моста аллее, жена Курткюиса была занята чисткой котелка, в котором только что варила кофе с молоком. Сторож сидел в кресле, греясь на солнце, и взирал на жену взглядом дикаря. Услышав топот лошади, он обернулся и, узнав во всаднике графа, сконфузился.
– Ну, приятель Курткюис, – обратился генерал к сторожу, – чему же удивляться, что посторонние вырубают мои леса раньше господ Гравло: ты, очевидно, думаешь, что живешь здесь на покое!
– Честное слово, ваше сиятельство, я провел столько ночей в лесу, что схватил простуду. Сегодня утром я совсем занемог, жена даже ставила мне припарки; как изволите видеть, она чистит котелочек, в котором их грела.
– Вот что, любезный, – сказал генерал, – я не знаю иной болезни, кроме голода, от которой помогали бы кофейные припарки. Слушай, мошенник! Я вчера объехал свои леса и леса де Ронкеролей и де Суланжей; их леса в полной сохранности, а мой – в самом плачевном состоянии.
– Эх, ваше сиятельство, ведь они – здешние старожилы! Их добра не трогают. Да разве мне одному с шестью общинами управиться? Жизнь мне дороже вашего леса! Попробуй кто-нибудь как следует караулить ваш лес, он живо получит заместо награды пулю в лоб, – подстрелят из-за угла.
– Трус! – крикнул генерал, едва сдерживая ярость, вызванную дерзким ответом Курткюиса. – Сегодня ночь была прекрасная, но она обошлась мне в сто экю, а в будущем даст тысячу франков убытка... Или вы, милейший, уберетесь отсюда, или же все должно измениться. Вину вашу я готов простить. Слушайте мои условия: в вашу пользу поступают штрафы, и, кроме того, вы будете получать по три франка с каждого протокола. Если я ошибусь в своем расчете, то вы получите расчет, и притом без пенсии; если же вы будете мне верно служить, если вам удастся прекратить порубки, обещаю вам пожизненную пенсию в сто экю. Подумайте-ка хорошенько. Вот шесть дорог, – сказал он, указывая на шесть аллей, – надо выбрать одну, как сделал это я, не опасаясь пуль; постарайтесь выбрать верную дорогу!
Курткюис, низенький сорокашестилетний человек, с лицом круглым, как луна, был большим лодырем. Он рассчитывал до самой смерти прожить в этом флигеле, который уже считал своим. Две его коровы кормились в лесу, дрова у него были даровые, он возился у себя в саду и не гонялся за порубщиками. Такая нерадивость была на руку Гобертену, и Курткюис это понимал. Порубщика он ловил только в том случае, если имел против него зуб. Прежде он преследовал девушек, не поддававшихся на его ухаживания, да тех людей, с кем не поладил; но теперь он уже давно жил со всеми в мире, крестьяне его любили за снисходительность.
В «Большом-У-поении» он всегда был желанным гостем. Женщины, собиравшие хворост, ни в чем ему не перечили, жена его и он сам получали подарки натурой ото всех мародеров. Дрова ему доставляли на дом, виноградник обрабатывали. Словом, все лесокрады работали на него. Насчет будущей своей судьбы он не беспокоился, рассчитывая на Гобертена и на два арпана земли при ожидаемой продаже Эгов; и вдруг его мирный сон был потревожен резкими словами генерала, который наконец, по прошествии четырех лет, проявил истинную природу собственника и впредь не желал быть жертвой обмана.
Курткюис надел фуражку, ягдташ, гетры, перевязь со свежеиспеченным гербом Монкорне, перекинул через плечо ружье и, поглядывая на окружающие леса, посвистывая своих собак, не спеша зашагал к Виль-о-Фэ с тем беззаботным видом, за которым крестьяне умеют скрывать свои самые глубокие думы.
– Ты жалуешься на Обойщика, – сказал Гобертен Курткюису, – а ведь теперь счастье в твоих руках! Как, этот дуралей обещает платить тебе по три франка за протокол и отдавать в твою пользу штрафы! Сумей только сговориться с приятелями, и ты наготовишь ему этих протоколов сколько угодно, хоть целую сотню. Да если у тебя будет тысяча франков, ты купишь Башельри у Ригу и сам сделаешься хозяином. Только, чур, лови тех, кто гол как сокол. С нищего взятки гладки. Не отказывайся от предложения Обойщика и не мешай ему пожинать убытки, если он их любит. У каждого свой вкус. Предпочел же дядюшка Мариот убытки барышам, несмотря на все мои предупреждения.
Курткюис вернулся домой, еще больше проникшись уважением к Гобертену и сгорая желанием поскорее сделаться землевладельцем и буржуа, как другие.
Вернувшись в замок, генерал Монкорне поделился с Сибиле впечатлениями от своей поездки.
– Вы, ваше сиятельство, поступили совершенно правильно, – сказал управляющий, потирая руки, – но не надо останавливаться на полдороге. Следовало бы сместить казенного стражника, раз он попустительствует крестьянам, опустошающим наши луга и поля. Вы, ваше сиятельство, легко могли бы получить назначение на должность мэра здешней общины и взять на место Водуайе какого-нибудь бывшего солдата, который не побоится выполнить отданное ему приказание. Крупный землевладелец должен быть мэром своей округи. Вспомните, сколько у нас было затруднений при теперешнем мэре!
Мэр бланжийской общины, по фамилии Ригу, бывший бенедиктинский монах, женился в первом году Республики на служанке прежнего бланжийского кюре. Несмотря на то, что женатый монах не должен был пользоваться симпатиями префектуры, его с 1815 года держали на должности мэра, так как в Бланжи он один был способен занимать этот пост. Но когда в 1817 году епископ назначил аббата Бросета в бланжийский приход, в течение двадцати пяти лет остававшийся без духовного пастыря, между вероотступником и молодым церковнослужителем, с характером которого мы уже познакомились, естественно, разгорелась жестокая борьба.
Война, завязавшаяся с той поры между мэрией и домом священника, принесла популярность презираемому до того времени отцу города: Ригу, ненавистный крестьянам за его ростовщические махинации, вдруг превратился в защитника их политических и экономических интересов, которым будто бы угрожала Реставрация, а в особенности духовенство.
Главный орган либеральной партии газета «Конститюсьонель», которую в складчину выписывали двадцать человек на имя дядюшки Сокара, владельца питейного заведения, погостив в «Кофейне мира» и побывав в руках всех местных чиновников, на седьмой день перекочевывала к Ригу. Ригу передавал газету мельнику Ланглюме, а тот уступал ее уже в окончательно истрепанном виде всем умеющим читать. Таким образом, передовицы и антирелигиозные измышления парижского либерального листка определяли общественное мнение Эгской долины. Поэтому Ригу, подобно достопочтенному аббату Грегуару[30]30
Аббат Грегуар Анри (1750—1831) – деятель французской революции 1789 г.; член Конвента; выступал за свержение монархии и установление республики. В период Реставрации принадлежал к либеральной оппозиции.
[Закрыть], обратился в героя. У него, как и у некоторых парижских банкиров, политика, окрашенная в популярный красный цвет, прикрывала гнусное грабительство.
В данное время монах-расстрига, как в свое время великий оратор Франсуа Келлер[31]31
Франсуа Келлер – банкир, действующее лицо ряда произведений Бальзака.
[Закрыть], слыл защитником народных прав, меж тем как несколько лет назад Ригу не решился бы выйти в поле после наступления темноты из боязни попасть в ловушку и умереть от «несчастного случая». Преследования за политические убеждения не только возвеличивают человека, но и обеляют его прошлое. В этом отношении либеральная партия оказалась великим чудотворцем. Ее пагубный орган, мудро понявший всю выгоду быть столь же пошлым, столь же клеветническим, столь же легковерным и глупо вероломным, как и все человеческие сборища, составляющие в совокупности «публику», быть может, нанес такой же ущерб частным интересам, как и интересам церкви.
Ригу надеялся встретить в опальном бонапартистском генерале, в сыне народа, выращенном революцией, врага Бурбонов и попов; но генерал в силу своих тайных честолюбивых замыслов постарался в первые приезды в Эги уклониться от визита супругов Ригу.
Это была вторая важная ошибка, допущенная генералом из-за его аристократических замашек, и когда читатель ближе познакомится с ужасной личностью Ригу, хищника-ростовщика Эгской долины, он поймет, как велика была эта ошибка, к тому же еще усугубленная дерзкой выходкой графини, о чем будет рассказано в своем месте при изложении истории Ригу.
Если бы Монкорне постарался снискать расположение мэра, если бы он домогался его дружбы, – влияние расстриги, быть может, парализовало бы влияние Гобертена. Но вместо этого генерал затеял в виль-о-фэйском суде три процесса против бывшего монаха, и один из них был уже выигран Ригу. До сего дня Монкорне так поглощали его честолюбивые проекты и женитьба, что он совершенно позабыл о Ригу; но как только Сибиле посоветовал ему занять место мэра, он нанял почтовых лошадей и отправился с визитом к префекту.
Префект, граф Марсиаль де ла Рош-Югон, государственный советник, был другом генерала с 1804 года. По его совету Монкорне, видевшийся с ним в Париже, и приобрел Эги. Граф Марсиаль, при Наполеоне состоявший префектом и сохранивший эту должность при Бурбонах, ухаживал теперь за епископом, чтобы удержаться на своем посту. А епископ уже неоднократно просил о смещении Ригу. Марсиаль, хорошо знакомый с положением дел в общине, очень обрадовался просьбе генерала, и не далее как через месяц Монкорне получил желаемое назначение.
По предложению своего друга генерал остановился в префектуре, и случай, впрочем, довольно естественный, свел его там с отставным унтер-офицером бывшей императорской гвардии, которому затягивали назначение пенсии. Генерал однажды уже помог этому храброму кавалеристу по фамилии Груазон, и тот не забыл оказанной ему услуги; он рассказал графу о своих злоключениях; у него не было никаких средств к существованию. Монкорне пообещал Груазону выхлопотать причитающуюся ему пенсию и предложил место стражника в Бланжи, предоставив ему таким образом возможность отплатить за услугу преданной службой. Новый мэр и новый стражник одновременно приступили к исполнению своих обязанностей, и, разумеется, генерал снабдил своего солдата достаточно внушительными инструкциями.
От прежнего стражника, по фамилии Водуайе, крестьянина из Ронкероля, как и от большинства казенных стражников, было мало проку, он без толку слонялся взад и вперед, занимался пустяками и милостиво принимал лесть бедняков, всегда готовых подкупить этого низшего представителя власти, этого часового, охраняющего собственность. Водуайе был знаком с г-ном Судри, суланжским жандармским унтер-офицером, так как жандармские унтер-офицеры, выполняющие при составлении дознаний по уголовным делам почти что судебные функции, постоянно имеют дело со стражниками, своими естественными шпионами. Судри направил его к Гобертену, который весьма радушно принял своего старого знакомца, угостил вином и выслушал рассказ о его несчастьях.
– Голубчик, – сказал ему виль-о-фэйский мэр, умевший разговаривать с каждым на его языке, – то, что случилось с тобой, ожидает нас всех. Дворяне вернулись, а графы и герцоги, которых понаделал император, – заодно с ними; все они хотят раздавить народ, восстановить прежние права и отнять у нас землю. Но мы – бургундцы, и будем защищаться; надо прогнать арминаков обратно в Париж. Возвращайся в Бланжи, будешь работать у господина Полисара приказчиком по продаже леса, – он взял с торгов Ронкерольские леса. Ступай, голубчик, я найду тебе работу на целый год. Но твердо запомни: это лес наш, чтоб никаких порубок, гони порубщиков в шею! Пускай они идут рубить в Эги. А продажный хворост пусть покупают у нас, а не в Эгах. Скоро опять будешь стражником, долго все это не протянется! Генералу надоест жить среди «воров»! Знаешь, ведь Обойщик обозвал меня вором, меня, сына честного республиканца, меня, зятя Мушона, славного представителя народа, который не оставил после себя ни сантима. Похоронить не на что было!
Генерал увеличил жалованье новому стражнику до трехсот франков и выстроил дом для мэрии, где и отвел ему помещение; затем он женил Груазона на дочери своего недавно умершего фермера, оставившего сироте три арпана виноградника. Не удивительно, что Груазон был предан генералу, как собака хозяину. Его вполне законную верность признавала вся община. Стражника боялись и уважали, но так же, как капитана корабля, нелюбимого экипажем; крестьяне сторонились его, как прокаженного. Они встречали молчанием или скрытой под личиной благодушия насмешкой этого караульщика, которого подстерегали другие караульщики. Один против многих, он был совершенно беспомощен. Порубщики изобретали всяческие способы красть лес, не оставляя улик, и старый служака выходил из себя, чувствуя свое бессилие. В своих новых обязанностях он открыл прелесть партизанской войны и радость охоты – охоты на преступление. Он привык к честной войне, требующей, чтобы игра велась до некоторой степени в открытую, и был врагом всякого вероломства; поэтому он возненавидел своих противников, изобретательных на всяческие подвохи, изощренных в воровстве и больно задевавших его самолюбие. Он скоро заметил, что владения соседних помещиков застрахованы от набегов, что крестьяне покушаются только на собственность графа Монкорне, и тогда он проникся презрением к крестьянам, считая, что с их стороны черная неблагодарность грабить наполеоновского генерала, человека исключительной доброты и великодушия; и скоро к презрению присоединилась ненависть. Но он тщетно пытался стать вездесущим, он не мог попасть всюду, а правонарушители действовали всюду и одновременно. Груазон дал понять генералу, что необходимо организовать охрану по всем правилам военного искусства, что при всем его рвении он один ничего не сделает, и указал ему на злые умыслы жителей Эгской долины.
– Тут что-то кроется, ваше превосходительство, – сказал он. – Уж очень они осмелели, ничего не боятся, словно за них сам господь бог!
– Посмотрим, – ответил граф.
Роковое слово! Для крупных политиков глагол «смотреть» не должен иметь будущего времени.
Монкорне в этот момент был занят разрешением вопроса, казавшегося ему более срочным: он подыскивал себе заместителя на время пребывания в Париже. Так как помощником мэра мог быть только человек грамотный, ему не оставалось ничего другого, как остановить свой выбор на Ланглюме, арендаторе мельницы. Выбор оказался более чем неудачным. Не говоря уже о том, что интересы генерала-мэра и мельника-заместителя были диаметрально противоположны, Ланглюме вел еще какие-то темные дела с Ригу, ссужавшим его деньгами для оборота и закупок. Мельник покупал весь укос с лугов замка на сено своим лошадям, причем благодаря его проискам Сибиле не удавалось продать этот укос никому, кроме него. Каждый раз все луга в общине оказывались запроданными по хорошей цене раньше эгских лугов; и эгские покосы, оставшиеся последними, шли по дешевой цене, хотя были лучше других; ясно, что Ланглюме мог пригодиться генералу лишь как временный заместитель; но во Франции временное – вечно, хотя французов упрекают в непостоянстве. Ланглюме по совету Ригу притворился горячо преданным генералу. Итак, он был заместителем мэра в тот момент, когда, подчиняясь всемогуществу автора, начинается наша драма.
В отсутствие мэра в общинном совете царил Ригу, который, само собой разумеется, состоял его членом. Он добивался решений, противных интересам генерала. То он проводил ассигнование средств на расходы, выгодные только крестьянам и основной тяжестью ложившиеся на владельца Эгов, который по обширности своего именья платил две трети налогов; то по его настоянию совет отклонял такие полезные затраты, как прибавка оклада аббату, ремонт церковного дома или жалованье (sic!) школьному учителю.
– Что же будет с нами, если крестьяне выучатся грамоте? – наивно сказал генералу Ланглюме в оправдание такого нелиберального решения, отвергнувшего учителя из «Братства учения Христова», которого аббат Бросет пытался устроить в Бланжи.
По возвращении в Париж генерал, очень довольный Груазоном, решил отыскать старых солдат императорской гвардии, рассчитывая с их помощью должным образом наладить охрану Эгов. После долгих поисков, после расспросов у своих приятелей и офицеров, состоявших на половинном окладе, он раскопал Мишо, отставного вахмистра из кирасиров наполеоновской гвардии, одного из тех людей, которых солдаты на своем солдатском языке называют «неуваристыми», – прозвище, явно отдающее бивуачной кухней, где частенько кормят неуварившимися бобами. Мишо подобрал себе в помощники трех своих знакомых, уверенный, что они будут служить генералу не за страх, а за совесть.
Первый из них, по фамилии Штейнгель, чистокровный эльзасец, был незаконный сын носившего ту же фамилию генерала, убитого во время первых побед Бонапарта, в самом начале итальянских походов. Рослый и сильный, он принадлежал к категории солдат, привыкших, как русские солдаты, повиноваться беспрекословно. Ничто не могло остановить его при исполнении долга, он, не рассуждая, арестовал бы императора или папу, если бы получил на то приказание. Опасность он презирал. Несмотря на свое бесстрашие, Штейнгель не получил ни одной царапины за шестнадцать лет войны. Все тяготы службы он принимал со стоическим безразличием и засыпал под открытым небом, как в своей постели. При каждой новой невзгоде он только говорил: «Что поделаешь, верно, уж сегодня день такой выдался».
Второй лесник, Ватель, из полковых выкормышей, капрал вольтижеров[32]32
Вольтижеры – отряды легкой пехоты, существовавшие во Франции от наполеоновских войн до 1870 г.
[Закрыть], развеселый малый, несколько вольный в обхождении с прекрасным полом, без всяких религиозных принципов, храбрый до дерзости, был способен с усмешкой расстрелять своего товарища. Без всяких перспектив в будущем, не зная, за какое дело приняться, он охотно согласился на предложенную службу, которая рисовалась ему как ряд удалых набегов и стычек, а так как он боготворил «великую армию» и императора, то поклялся служить храброму Монкорне верой и правдой. Это был один из тех неисправимых задир, которым жизнь без врагов кажется бесцветной, – словом, натура сутяги и полицейского. А потому, не случись тут судебного пристава, он арестовал бы старуху Тонсар вместе с ее вязанкой в самом «Большом-У-поении», послав к черту закон о неприкосновенности жилища.
Третий сторож, Гайяр, старый, весь израненный солдат, дослужившийся до подпоручика, принадлежал к разряду солдат-хлебопашцев. По сравнению с судьбой императора все казалось ему безразличным; но это безразличие стоило страстности Вателя. На руках у него была незаконная дочь, служба у генерала давала ему средства к существованию, и он поступил на новое место совершенно так же, как поступил бы на службу в полк.
Генерал прибыл в Эги раньше своих новых служак, чтобы уволить Курткюиса, и был поражен наглым бесстыдством сторожа. Бывает повиновение, равносильное злейшему издевательству раба над приказанием господина. Всякое дело может быть доведено до абсурда, а Курткюис перешел все границы.
Сто двадцать шесть протоколов против порубщиков, по большей части составленные Курткюисом с их доброго согласия, были предъявлены в суланжский мировой суд и рассмотрены там в порядке упрощенного судопроизводства, в результате чего было вынесено шестьдесят девять составленных по всем правилам приговоров, копии с которых были вручены судебному приставу; и Брюне, в восторге от такой неожиданной крупной прибыли, заготовил все бумаги, необходимые для составления протоколов, именуемых на судебном языке «протоколами о несостоятельности», то есть о такой предельной нищете, против которой правосудие бессильно. Этим актом судебный пристав удостоверяет, что ответчик не владеет никаким имуществом и живет в крайней нужде. Ну, а там, где ничего нет, кредитор, будь то сам король, теряет свое право... на взыскание. Все эти нарочно подобранные бедняки проживали в пяти окрестных общинах, куда судебный пристав и выезжал, как и полагалось, вместе со своими понятыми – Вермишелем и Фуршоном. Затем Брюне передал все бумаги Сибиле, приложив к ним счет на пять тысяч франков за судебные издержки, и попросил управляющего поставить его в известность о дальнейших распоряжениях графа де Монкорне.
В то время как Сибиле, имея на руках судебные акты, спокойно знакомил своего патрона с результатами приказания, столь неосмотрительно данного Курткюису, и хладнокровно наблюдал один из сильнейших приступов гнева, когда-либо испытанных генералом французской кавалерии, появился сам Курткюис, чтобы засвидетельствовать свое почтение хозяину и получить с него примерно тысячу сто франков – сумму обещанного ему вознаграждения. Генерал закусил удила и так вспылил, что забыл и о графской короне, и о своем высоком чине: он снова превратился в простого кирасира и разразился руганью, за которую впоследствии ему пришлось краснеть.
– Ах! так, тысяча сто франков?.. – закричал он. – Тысяча сто оплеух тебе в рожу!.. тысяча сто пинков тебе в... Ты воображаешь, что я не вижу тебя насквозь... Вон отсюда, не то я тебя в порошок сотру!
Взглянув на побагровевшего генерала, Курткюис при первых же словах его выпорхнул из комнаты легче ласточки.
– Ваше сиятельство, – очень мягко сказал Сибиле, – вы не правы!
– Я не прав?! Я?!
– Господи боже мой, ваше сиятельство!.. Берегитесь, этот мошенник подаст на вас в суд...
– Наплевать мне на суд! Ступайте, и чтобы этот негодяй убирался отсюда сию же минуту! Проследите, чтобы он сдал все, что принадлежит мне, и приготовьте расчет.
Четыре часа спустя во всем околотке уже судачили об этом происшествии. Генерал якобы до полусмерти избил несчастного Курткюиса, отказался заплатить то, что полагается, а должен был ему две тысячи франков.
Об эгском помещике опять пошли самые нелепые толки. Говорили, будто он сошел с ума. На следующий день Брюне, только что предъявлявший иски от имени генерала, доставил ему самому повестку мирового суда по иску Курткюиса. Льву грозили укусы тысячи мошек; его мучения только начинались.
Водворение лесника связано с некоторыми формальностями: он должен принести присягу в суде первой инстанции; поэтому прошло несколько дней, пока три новых караульщика были облечены официальными полномочиями. Хотя генерал написал Мишо, чтобы тот с женой приезжал, не дожидаясь, пока для него приготовят квартиру в охотничьем домике у Авонских ворот, будущий начальник охраны задержался недели на две из-за своей женитьбы и приехавших в Париж родственников жены. В течение этих двух недель Эгские леса из-за ряда формальностей, с которыми не очень-то торопились в Виль-о-Фэ, никем не охранялись, и окрестные воры опустошали их без зазрения совести.
Появление трех сторожей в суконных зеленых мундирах (любимый цвет императора) было великим событием для всей Эгской долины, начиная от Куша и до Виль-о-Фэ; их отличная выправка и решительный вид говорили за то, что это люди твердого характера, хорошие ходоки, подвижные и способные проводить целые ночи в лесу.
Во всем кантоне один только Груазон обрадовался отставным гвардейцам. Придя в великий восторг от такой подмоги, он разразился угрозами по адресу воров, предрекая, что в самом близком будущем их крепко прижмут и не дадут больше вольничать. Таким образом, можно считать, что и тут не обошлось без обычного объявления войны, в данном случае войны ожесточенной, хотя и глухой.
Сибиле обратил внимание генерала на безусловно враждебное отношение к Эгам всей суланжской жандармерии и в особенности унтер-офицера Судри; он намекнул, какую пользу могла бы принести расположенная к Монкорне жандармерия.
– С хорошим унтер-офицером и преданными вашим интересам жандармами вы будете держать в руках всю округу! – сказал он.
Граф помчался в департаментский центр и добился у дивизионного генерала отставки Судри и замены его неким Виоле, отличным жандармом, служившим в департаментском центре и прекрасно отрекомендованным как самим дивизионным генералом, так и префектом. По распоряжению жандармского полковника, старого товарища Монкорне, все жандармы суланжской команды были переведены в другие пункты департамента, а вместо них были назначены отборные люди, получившие секретное предписание строго наблюдать, чтобы поместью графа де Монкорне не наносилось никакого ущерба; в особенности же рекомендовалось им не подпадать под влияние суланжского населения.
Этот переворот, совершенный с такой быстротой, что не было никакой возможности ему воспрепятствовать, поверг в удивление всех обитателей Виль-о-Фэ и Суланжа. Судри всем жаловался на то, что его сместили, а Гобертен постарался провести его в мэры и таким образом опять подчинил ему жандармерию. Поднялись крики о тирании. Монкорне сделался предметом общей ненависти. Мало того, что пять-шесть человек утратили из-за него свое прежнее положение, он задел самолюбие многих тщеславных людей. Крестьяне, возбужденные речами суланжских и виль-о-фэйских обывателей, а также разговорами Ригу, мельника Ланглюме и Гербе, содержателя почтовой станции в Куше, решили, что им не сегодня завтра угрожает потеря законных, как они считали, прав.
Генерал прекратил судебное дело, поднятое его бывшим сторожем, уплатив Курткюису все, что тот с него требовал.