355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Крестьяне » Текст книги (страница 13)
Крестьяне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:31

Текст книги "Крестьяне"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

– Во-первых, – ответил Мишо, – Женевьева не будет выходить из флигеля; жена возьмет к себе племянника Вателя, который сейчас убирает аллеи в парке, а его мы заменим каким-нибудь земляком жены, потому что в Эги можно брать на службу только надежных людей. Если у нас будет Гуно и муж кормилицы Олимпии, старик Корнвен, они и за коровами присмотрят, и Пешина не выйдет из дома без провожатого.

– Я скажу мужу, чтобы он возместил вам лишний расход, – промолвила графиня, – но это не спасет нас от Никола. Как нам избавиться от него?

– Способ, и самый простой, уже найден, – ответил Мишо. – Никола должен на днях призываться; вместо того чтобы хлопотать об его освобождении, генералу, на протекцию которого рассчитывают Тонсары, надо только пожаловаться на него в префектуре.

– Если понадобится, – сказала графиня, – я сама поеду к своему кузену де Катерану, здешнему префекту, но я не буду спокойна, пока...

Эти слова были сказаны уже в конце тропинки, выходившей на круглую площадку. Дойдя до края рва, графиня вдруг вскрикнула. Думая, что она ушиблась, наткнувшись на корень, Мишо подбежал, чтобы поддержать ее, но зрелище, представившееся его глазам, заставило Мишо содрогнуться. На скате рва сидели Мари Тонсар и Бонебо и, казалось, оживленно беседовали, на самом же деле они притаились здесь, чтобы подслушивать. Они, вероятно, вышли из лесу, заслышав шаги и узнав голоса господ.

Бонебо, рослый сухопарый детина, прослуживший шесть лет в кавалерии, уже несколько месяцев как вернулся в Куш, уволенный вчистую за дурное поведение: пример его мог испортить даже образцовых солдат. Он носил усы и «запятую» под нижней губой, и эта особенность в сочетании с выправкой, приобретаемой на военной службе, привлекала к нему всех местных девушек. Он по-военному коротко подстригал волосы на затылке, завивал хохол, кокетливо зачесывал виски и залихватски сдвигал набекрень свою солдатскую шапку. Словом, по сравнению с крестьянами, которые почти все ходили в лохмотьях, вроде Муша и Фуршона, он казался одетым великолепно и восхищал всех своими нанковыми штанами, высокими сапогами и кургузой курточкой. Все эти вещи, сильно поношенные и поистрепавшиеся во время походной жизни, были куплены им уже после увольнения со службы, но для праздничных дней у авонского льва был другой костюм, гораздо лучше. Бонебо жил, скажем прямо, щедротами своих приятельниц, однако того, что они давали, едва хватало ему на развлечения, ибо он был постоянным гостем в «Кофейне мира».

Круглое, плоское его лицо с первого взгляда было довольно привлекательным, но в облике этого бездельника чувствовалось что-то зловещее. Он был косоглаз, то есть один глаз у него как бы отставал от другого; косить он, собственно, не косил, но, как говорят художники, оба его глаза «не всегда глядели в одну точку». От такого, правда незначительного, недостатка во взгляде его было что-то неопределенное, тревожащее, а в соединении с морщинами на лбу, с подергиванием бровей это наводило на мысль, что он человек подлой души и низменных вкусов.

Подлость, равно как и мужество, бывает разная. В сражении Бонебо не уступил бы самому храброму солдату, но против своих пороков и прихотей он был бессилен. От этого, как выразились бы на казарменном жаргоне, «мастака по разбиванию тарелок и сердец», ленивого, как ящерица, ретивого только по части удовольствий, грубого, заносчивого и подлого, можно было, несмотря на его вялость, ждать чего угодно, ибо ему было приятно учинить какую-нибудь каверзу, кому-нибудь напакостить. В деревенской глуши подобный человек столь же дурной пример, как и в полку. Бонебо, так же как Тонсару и Фуршону, хотелось хорошо жить, ничего не делая. Поэтому он, заимствуя словечко из лексикона Вермишеля и Фуршона, «состряпал» себе план. С возрастающим успехом пользуясь своей «обворожительной» внешностью и, с переменной удачей, своими талантами в игре на бильярде, этот завсегдатай «Кофейни мира» мечтал жениться на Аглае Сокар, единственной дочери дядюшки Сокара, хозяина питейного заведения, которое, учитывая, конечно, все различия, было в Суланже тем же, чем «Ранелаг» в Булонском лесу.

Стать содержателем кофейни или танцевального зала казалось такому бездельнику пределом счастья. Привычки, уклад жизни и характер Бонебо, кутилы самого низкого пошиба, с такой отталкивающей выразительностью запечатлелись на его лице, что графиня невольно вскрикнула при виде этой парочки, словно она увидела двух гадюк.

Мари, безумно влюбленная в Бонебо, для него пошла бы на воровство. Усы, дешевая развязность, фатоватый вид этого парня пленяли ее, точно так же как походка, осанка и манеры какого-нибудь де Марсе пленяют хорошенькую парижанку. У каждого социального слоя свои вкусы. Ревнивая Мари отвергала другого провинциального фата – Амори; ее прельщала перспектива стать женой Бонебо!

– О-го-го! Эй, вы там! О-го-го! Идите сюда! – еще издалека стали кричать Катрин и Никола, заметив Мари и Бонебо.

Зычный крик их пронесся по лесу, словно призыв дикаря.

Увидя эту парочку, Мишо вздрогнул; теперь он сильно раскаивался, что высказал вслух свои соображения. Его разговор с графиней, если только он дошел до слуха Бонебо и Мари Тонсар, мог быть чреват неприятностями. С виду пустячное обстоятельство при той вражде, которая разделяла эгских помещиков и крестьян, могло сыграть решающую роль, как это бывает в сражении, где ручеек, через который легко перепрыгнет пастух, подчас останавливает артиллерию и решает исход сражения.

Отвесив галантный поклон графине, Бонебо с видом победителя взял под руку Мари и торжественно удалился.

– Это здешний сердцеед!.. – шепотом сказал графине Мишо, пользуясь солдатским обозначением донжуана. – Преопасный человек. Стоит ему только проиграть двацать франков на бильярде, и его легко можно уговорить убить и ограбить самого Ригу!.. Он так падок на удовольствия, что ради них пойдет на любое преступление.

– На сегодня с меня более чем довольно, – промолвила графиня, беря под руку Эмиля Блонде. – Идемте домой, господа.

Увидев, что Пешина вошла в дом, она грустно кивнула г-же Мишо. Печаль, томившая Олимпию, овладела и ею.

– Сударыня, неужели же трудности, препятствующие здесь благим начинаниям, отвратят вас от помощи беднякам? – воскликнул аббат Бросет. – Вот уже пять лет, как я сплю на жесткой постели, живу в доме почти без мебели, служу обедню в пустой церкви, говорю проповеди стенам, священнослужительствую в маленьком приходе, не имея побочных доходов и прибавок к шестистам франкам жалованья, положенного государством, ничего не прошу у его преосвященства и трачу треть своих скудных средств на благотворительность. И все-таки я не впадаю в отчаянье!.. Если бы вы знали, как мне живется здесь зимой, вы поняли бы все значение этого слова! Одна мысль согревает меня: спасти нашу долину, завоевать ее снова для бога! Дело не в нас, сударыня, а в будущем! Если мы поставлены для того, чтобы говорить бедным: «Умейте быть бедными», то есть: «Терпите, смиряйтесь и работайте», то богатым мы должны сказать: «Умейте быть богатыми, то есть творите добрые дела с разумением, будьте благочестивы и достойны места, определенного вам богом!» Поймите, сударыня, вы только хранители власти, даруемой богатством, и если вы пренебрежете обязанностями, которые налагает богатство, вы не передадите его своим детям таким, как получили сами! Вы грабите свое потомство. Если вы пойдете по стопам эгоистки-певицы, беспечностью своей положившей начало тому злу, размеры которого теперь приводят вас в ужас, вы снова увидите эшафоты, на которых погибли ваши предшественники за прегрешения своих отцов. Тайно творить добро в глухом уголке земли, где такие люди, как Ригу, тайно творят зло, – вот она, действенная молитва, угодная богу!.. Если бы в каждой общине нашлось три человека, возлюбивших добро, Франция, наша прекрасная родина, была бы спасена от той бездны, куда мы катимся, куда нас толкает равнодушие к религии, безразличие ко всему, что нас непосредственно не касается!.. Прежде всего изменитесь сами, измените свои нравы, и тогда вы измените свои законы.

Глубоко растроганная этим порывом истинно христианской любви к ближнему, графиня все же ответила роковым словом: «Посмотрим!» – обычный многообещающий ответ богачей, который избавляет их от необходимости тут же раскрыть кошелек, а в дальшейшем дает возможность сложа руки смотреть на несчастье, ссылаясь на то, что оно уже совершилось.

Услышав это слово, аббат Бросет поклонился г-же де Монкорне и пошел по аллее, ведущей прямо к Бланжийскнм воротам.

«Значит, пир Валтасара так и останется вечным символом последних дней всякой господствующей касты, всякой олигархии, всякой власти! – воскликнул он мысленно, отойдя шагов на десять. – Господи! Если тебе в твоей святой воле угодно, чтобы бедняки хлынули, как безудержный поток, и преобразовали человеческое общество, тогда мне понятно, почему ты поразил слепотою богатых».

XII
КАБАК – ТОТ ЖЕ НАРОДНЫЙ ПАРЛАМЕНТ

Трактир «Большое-У-поение» находился на полпути между Бланжийскими воротами и деревней Бланжи, и потому неистовые вопли старухи Тонсар привлекли несколько любопытных деревенских жителей, пожелавших узнать, что стряслось в заведении Тонсара. В числе этих любопытных был и старик Низрон, дедушка Пешины, который, отзвонив ко второй молитве богородице, шел к себе в виноградник, чтобы окопать несколько лоз на последнем уцелевшем у него клочке земли.

Согбенный трудами, убеленный сединами старик виноградарь, с бескровным лицом, единственно честный человек в общине, был во время революции председателем Якобинского клуба в Виль-о-Фэ и присяжным революционного трибунала. Жан-Франсуа Низрон, человек того же склада, что и апостолы, некогда в точности походил на св. Петра, каким его изображают художники, неизменно наделяя его широким лбом крестьянина, густыми, от природы вьющимися волосами рабочего, мускулатурой пролетария, загаром рыбака, крупным носом, насмешливой улыбкой, как будто подтрунивающей над всеми невзгодами, телосложением крепыша, который рубит в соседнем лесу хворост для обеда, покамест вероучители заняты разглагольствованием.

Таков был в сорок лет этот прекрасный человек, твердый, как сталь, и чистый, как золото, этот поборник прав народа. Он уверовал в Республику, когда прогремело это слово, быть может, более грозное, чем воплощаемая им идея. Он уверовал в республику Жан-Жака Руссо, в братство людей, во всеобщие прекрасные чувства, в признание заслуг, в человеческое беспристрастие – словом, во все, что осуществимо в скромных пределах небольшого округа вроде Спарты, а в большой империи становится химерой. Он скрепил эти идеи собственной кровью, он послал на защиту родины своего единственного сына; больше того, скрепил величайшей жертвой, доступной человеческому эгоизму: он принес им в жертву материальные интересы. Этот могущественный в деревне народный трибун был племянником и единственным наследником бланжийского кюре и мог отобрать у служанки покойного, красавицы Арсены, полученное ею наследство, но он уважал волю завещателя и примирился с нищетой, пришедшей к нему так же быстро, как быстро пала его Республика.

Никогда ни одна чужая копейка, ни один чужой прутик не попадали в руки этого неподкупного республиканца. Республика была бы приемлемой, если бы руководствовалась его принципами. Он отказался от покупки национального имущества, он не признавал за Республикой права на конфискацию. В соответствии с требованиями Комитета общественного спасения он ждал, что добродетель подвигнет граждан на чудеса доблести во имя священной родины, тогда как дельцы, примазавшиеся к власти, расценивали свои действия на золото. Этот античный муж всенародно обличал Гобертена-отца в тайном предательстве, попустительствах и хищениях. Он неоднократно распекал и добродетельного Мушона, народного представителя, вся добродетель которого объяснялась его полной бездарностью, как и у многих его соратников, которые располагали такими политическими возможностями, какие вряд ли когда предоставлялись нацией своим избранникам, и все же, опираясь на силу целого народа, они не сумели так возвеличить Францию, как возвеличил ее Ришелье, при всей слабости короля. И гражданин Низрон стал живым укором для очень многих. Беднягу погребли под лавиною забвенья, сопроводив эти похороны жестокими словами: «Он ничем не доволен!» – словами тех, кто нажился в мятежное время.

Этот новоявленный «крестьянин с Дуная»[39]39
  «Крестьянин с Дуная» – басня Лафонтена, герой которой, исполненный мужества и преданности своему народу, обличает насилия, творимые римскими чиновниками над германскими племенами.


[Закрыть]
вернулся в Бланжи под родной кров. Он видел, как одна за другой рушились его надежды, он видел, как дорогая его сердцу Республика кончила свои дни в арьергарде императора; и сам он впал в полную нищету на глазах у лицемерного Ригу, искусно сумевшего довести его до этого. И знаете почему? Потому что Жан-Франсуа Низрон наотрез отказался принять что-нибудь от Ригу. Эти неоднократные отказы дали понять человеку, завладевшему наследством кюре Низрона, как глубоко его презирает племянник покойного. Холодное презрение Низрона достигло предела, когда над его внучкой нависла та страшная угроза, про которую аббат Бросет рассказал графине.

Старик создал себе свою собственную историю двенадцати лет французской революции – историю, полную великих деяний, которые обессмертят эту героическую эпоху. Бесчестных поступков, убийств, грабежей – ничего этого для него не существовало; он восторгался подвигами самопожертвования, матросами «Мстителя»[40]40
  «Мститель» – французский военный корабль, потопленный английским флотом в Ла-Манше в 1794 г. Экипаж корабля предпочел погибнуть, но не сдаться неприятелю.


[Закрыть]
, приношениями на алтарь отечества, патриотическим порывом пограничного населения и продолжал жить своими грезами, убаюкивая ими себя самого.

У революции было много поэтов, похожих на старика Низрона: и тайно, и явно, на внутреннем государственном поприще и на полях сражения, слагали они свои поэмы, претворяя их в подвиги, погребенные затем волнами революционной бури, их героизм не уступал героизму времен Империи, когда раненые, забытые на поле брани, умирая, кричали: «Да здравствует император!» Подобное величие духа свойственно Франции. Аббат Бросет уважал безобидные убеждения Низрона, а старик в простоте душевной привязался к кюре за одну сказанную им фразу: «Истинная Республика – в Евангелии». И старый республиканец носил крест, облачался в полукрасное, получерное одеяние, с достоинством, серьезно держал себя в церкви и кое-как существовал, выполняя тройные обязанности, возложенные на него аббатом Бросетом, который хотел если не обеспечить старика, то хотя бы не дать ему умереть с голоду.

Старый бланжийский Аристид, подобно многим благородным жертвам самообмана, облекающимся в мантию покорности судьбе, не был многоречив; однако он никогда не упускал случая обличить зло, и крестьяне побаивались его, как воры боятся полиции. Он не бывал и шести раз за год в «Большом-У-поении», хотя его там всегда принимали с почетом. Старик проклинал богатых за то, что они недостаточно милосердны, их эгоизм возмущал его, и это чувство, казалось, крепко связывало его с крестьянами. Недаром о нем говорили: «Дядя Низрон не любит богатых, он – наш». Вся долина говорила: «Нет человека честнее дяди Низрона!» Это был почетный гражданский венок, который он заслужил своей безупречной жизнью. Его часто выбирали непререкаемым третейским судьей в разных спорных делах, в нем нашел свое воплощение чудесный образ «деревенского старейшины».

Этот исключительно опрятный, хоть и бедно одетый старик всегда носил штаны до колен, толстые шерстяные чулки и башмаки, подбитые железными подковками, кафтан так называемого французского покроя, с большими пуговицами, еще сохранившийся у некоторых старых крестьян, и широкополую шляпу; но в будничные дни он ходил в синей куртке, до того испещренной заплатами, что она больше походила на ковер. Гордость человека, знающего, что он свободен и достоин этой свободы, придавала его лицу и походке какое-то особое благородство; словом, он носил не лохмотья, а платье.

– Ну, что у вас тут стряслось, бабушка? Вас было с колокольни слышно, – спросил он.

Старику рассказали о случае с Вателем, причем, как это водится в деревне, кричали все сразу.

– Если вы не рубили дерева, – промолвил старик Низрон, – Ватель не прав; а если срубили, то совершили два дурных поступка.

– Выпейте-ка стаканчик вина, – сказал Тонсар, подавая старику полный стакан.

– Ну, что ж, отправились? – спросил Вермишель судебного пристава.

– Да. Обойдемся без дяди Фуршона, прихватим кушского помощника мэра, – ответил Брюне. – Ступай вперед, а мне еще надо отнести в замок один документик: дядя Ригу выиграл и второй процесс, я должен передать судебное постановление.

И г-н Брюне, подкрепившись двумя рюмками водки, сел на свою кобылу, не забыв перед уходом проститься с дядюшкой Низроном, ибо все в долине дорожили уважением старика.

Никакая наука, даже статистика, не может объяснить ту сверхтелеграфную скорость, с которой распространяются новости в деревне, и способ, которым они преодолевают глухие пространства вроде степей, еще существующие во Франции к стыду наших администраторов и капиталистов. Современная история знает, как самый знаменитый из всех банкиров, загнав лошадей на пути между Ватерлоо и Парижем (всем известно, для чего он мчался: он приобрел все, что потерял император, – владычество!), лишь на несколько часов опередил роковую весть. Итак, не прошло и часа после столкновения старухи Тонсар с Вателем, а в «Большом-У-поении» уже собралось несколько завсегдатаев.

Первым пришел Курткюис, но вы с трудом узнали бы прежнего веселого лесника и краснощекого бездельника, которому жена варила по утрам кофе, как о том рассказывалось выше, при изложении предыдущих событий. Он постарел, похудел, осунулся и мог служить для всех страшным, но ни для кого не поучительным примером.

– А что ж, он хотел прыгнуть выше головы, – говорили тем, кто жалел бывшего сторожа и обвинял Ригу. – Задумал сделаться помещиком!

Покупая владение Башельри, Курткюис в самом деле мечтал зажить помещиком, чем не раз похвалялся. А теперь жена его собирала на дорогах навоз! И она, и Курткюис вставали ни свет ни заря, вскапывали свой хорошо унавоженный огород, снимали с него по нескольку урожаев, и все-таки денег хватало только на уплату процентов г-ну Ригу по оставшемуся за землю долгу. Дочь их, жившая в прислугах в Оссэре, отдавала родителям свое жалованье, но, несмотря на эту поддержку, у них после очередного платежа не оставалось ни гроша. Жена Курткюиса, прежде баловавшаяся время от времени бутылочкой «горячительного» с гренками, теперь пила только воду. Курткюис не смел заглянуть в «Большое-У-поение» из боязни потратить там три су. Лишившись прежней власти, он лишился и дарового угощения в трактире и, как все глупые люди, вопил о неблагодарности. Наконец, подобно большинству крестьян, одолеваемых бесом собственности, он работал все более рьяно, а ел все менее сытно.

– Ишь ты, сколько заборов понастроил Курткюис, – говорили завистники. – Прежде чем огороды городить, надо было стать полным хозяином.

Старик разделал и удобрил три арпана земли, купленные у Ригу; сад, примыкавший к дому, уже начинал приносить плоды, и Курткюис боялся его лишиться. Прежде он носил кожаные башмаки и охотничьи гетры, а теперь ходил на манер Фуршона в деревянных башмаках и обвинял эгских помещиков в постигшей его нищете. От забот помрачнело и стало тупым когда-то веселое лицо этого низенького толстяка, теперь похожего на человека, угасающего от хронического недуга или от действия яда.

– Что с вами, господин Курткюис? Язык вам отрезали, что ли? – спросил Тонсар, не дождавшись ни слова от старика в ответ на рассказ о недавней стычке.

– А жалко, если отрезали, – сказала Тонсарша. – Но ему не приходится плакаться на повитуху, подрезавшую ему язычок: ловко она это проделала.

– Поневоле присохнет язык, когда только и думаешь, как бы разделаться с господином Ригу, – печально ответил ей сильно «состарившийся старик».

– Да чего там, – сказала бабка Тонсар, – у вас семнаднатилетняя дочка-красавица, и, если она будет умницей, вы легко поладите с этим старым бабником.

– Вот уж два года, как мы отправили ее от греха в Оссэр к матери господина Мариота, – сказал Курткюис– Лучше с голоду околею, а...

– Ну и дурень же! – возмутился Тонсар. – Взгляни-ка на моих дочерей, померли они, что ли? А ежели кто посмеет сказать, что они не святее святых, то познакомится с моим ружьем.

– Тяжко дойти до этого! – сказал Курткюис, покачав головой. – Лучше уж заплатили бы мне за то, что я подстрелю какого-нибудь арминака!..

– Много лучше спасти своего отца, чем трястись над своей добродетелью! – возразил трактирщик.

Тут дядя Низрон легонько ударил Тонсара по плечу.

– Нехорошо это ты говоришь! – промолвил старик. – Отец – хранитель чести своей семьи. Вот через такое ваше поведение нас и презирают; через вас и винят народ, говорят, что он не заслуживает свободы! Народ должен быть для богатых примером гражданской доблести и чести... А вы все до одного продаетесь Ригу за его золото. Вы для него поступаетесь если не дочерьми, так своей добродетелью! Это скверно!

– Взгляните-ка, до чего дошел Коротыш! – сказал Тонсар.

– Взгляни-ка, до чего дошел я! – ответил дед Низрон. – А сплю я спокойно, и совесть мою ничто не тревожит.

– Пусть его говорит, – громко прошептала на ухо мужу Тонсарша. – Ты же знаешь, бедный старикашка на этом помешан.

В эту минуту вошли Бонебо, Мари и Катрин с братом.

Они уже были раздражены неудачей, постигшей Никола, а подслушав Мишо и узнав его замыслы, совсем озлобились. И сейчас, войдя в трактир, Никола пустил крепкое ругательство по адресу супругов Мишо и обитателей замка.

– Вот уже и жатва! Ну, да я отсюда не уберусь, не прикурив своей трубки о горящие их скирды! – воскликнул он, ударив кулаком по столу, к которому присел.

– Нечего тявкать на людях, – сказал ему Годэн, указывая на деда Низрона.

– Пусть только вздумает болтать, я сверну ему шею, как цыпленку, – ответила Катрин. – Отжил свой век этот крикун на старый лад! Говорят – добродетельный! Просто он рыба, вот и все!

Поистине странное и любопытное зрелище представляли эти люди, когда, сдвинув головы, они совещались в жалкой лачуге, меж тем как у дверей, чтобы обеспечить тайну разговора, стояла на часах бабка Тонсар.

Из всех лиц – лицо поклонника Катрин, Годэна, было, пожалуй, самым страшным, хотя оно менее других бросалось в глаза. Годэн был скуп и беден, а что может быть страшнее скупого бедняка! Разве тот, кто сидит на своем золоте, не уступает в свирепости тому, кто гоняется за золотом? Один замкнулся, ушел в себя; другой отпугивает всех своим жадно высматривающим взглядом. По наружности своей Годэн принадлежал к самому распространенному крестьянскому типу: неказистый (он даже был освобожден от солдатчины, так как не вышел ростом), худой от природы, еще более исхудавший от тяжелой работы и нелепого урезывания себя в еде, от которого гибнут в деревнях работяги вроде Курткюиса; лицо с кулачок, в желтоватых глазах с зелеными прожилками и коричневыми крапинками – жажда наживы, – наживы во что бы то ни стало, – похожая на вожделение, лишенное страсти, ибо когда-то клокотавшая в нем алчность теперь застыла, как лава. Темная, как у мумии, кожа прилипла к вискам. Жесткая щетина жиденькой бороденки пробивалась сквозь морщинистую кожу, будто жниво на пашне. Годэн никогда не потел, все соки его рассасывались в организме. Волосатые кривые, жилистые и неутомимые руки казались вырезанными из старого дерева. Хотя ему только что исполнилось двадцать семь лет, в его черных с медным отливом волосах уже пробивалась седина. Он ходил в блузе, в раскрытый ворот которой виднелась заношенная до черноты холщовая рубашка; вероятно, он не менял белья месяцами и сам стирал его в Туне. Деревянные башмаки были залатаны кусками жести; сказать же, из чего сшиты штаны, не представлялось возможным, – столько на них пестрело подштопок и заплат. На голове он носил ужасающую фуражку, должно быть, подобранную в Виль-о-Фэ где-нибудь на задворках. Он был не глуп и, понимая, что Катрин – это возможность разбогатеть, мечтал сделаться преемником Тонсара по «Большому-У-поению»; поэтому он пустил в ход всю свою хитрость, все свои силы, чтобы полонить Катрин, он сулил ей богатство и такую же неограниченную свободу, какою пользовалась ее мать; он сулил, наконец, своему будущему тестю огромный доход с его трактира – пятьсот франков ежегодно, впредь до окончательной уплаты долга, который рассчитывал погасить векселями, так как на этот счет у него был особый разговор с г-ном Брюне. Обычно он работал подмастерьем в кузнице, но когда у каретника бывало много работы, шел к нему, вообще же нанимался на тяжелую, но хорошо оплачиваемую поденщину. Хотя у него было около тысячи восьмисот франков, помещенных у Гобертена, о чем не подозревал никто в округе, он жил как нищий, снимал чулан у своего хозяина и собирал опавшие колосья, когда наступала пора жатвы. В поясе его праздничных штанов была зашита расписка Гобертена, переписывавшаяся каждый год на бóльшую сумму благодаря процентам и новым сбережениям.

– Ну и наплевать мне на это! – воскликнул Никола в ответ на благоразумное предупреждение Годэна. – Коли мне судьба идти в солдаты, пусть уж лучше моя кровь сразу прольется в корзину палача, чем точить ее капля по капле... Зато избавлю наш край от арминака, которого сам черт на нас напустил...

И он рассказал о заговоре, якобы замышленном против него Мишо.

– Где же, по-твоему, Франции брать солдат?.. – проникновенным голосом спросил среди глубокого молчания, последовавшего за этой страшной угрозой, седовласый старик Низрон, поднимаясь с места и становясь перед Никола.

– Отслужишь свой срок и вернешься, – сказал Бонебо, покручивая усы.

Видя, что здесь собрались все местные негодяи, старик Низрон покачал головой и вышел из трактира, уплатив хозяйке лиар за выпитый стакан вина. По уходе старика все собутыльники вздохнули с облегчением: они рады были отделаться от этого живого укора собственной совести.

– Ну, что же ты скажешь насчет всего этого? Эй, Коротыш? – спросил только что появившийся Водуайе, которому Тонсар успел рассказать о случае с Вателем.

Курткюис, ходивший почти у всех под этим прозвищем, причмокнул языком и поставил пустой стакан на стол.

– Ватель дал маху, – ответил он. – Будь я на месте мамаши, я бы наставил себе синяков, лег в постель, сказался больным и подал бы в суд на Обойщика и на сторожа, стребовал бы с них двадцать экю на лечение. Господин Саркюс присудит...

– Во всяком случае, Обойщик заплатил бы, чтобы лишнего не болтали, – заметил Годэн.

Бывший стражник Водуайе, человек ростом в пять футов шесть дюймов, с лицом, изрытым оспой, вдавленным ртом и выдающейся нижней челюстью, помалкивал с видом сомнения.

– Ну, чего ты, дурак, беспокоишься? – сказал Тонсар, прельщенный шестьюдесятью франками. – Мамашу на двадцать экю изувечили, так нечего зевать! Мы шуму подымем на триста франков, а господин Гурдон заявит там, в Эгах, что у мамаши вывихнуто бедро.

– Можно и взаправду его вывихнуть, – заметила трактирщица, – в Париже это делают.

– Ну, я слишком наслышан о чиновниках и не поверю, что все пойдет как по маслу, – промолвил наконец Водуайе, которому приходилось помогать и в суде, и бывшему жандарму Судри. – Пока речь идет о Суланже, еще куда ни шло; господин Судри здесь представитель власти, а он Обойщика ух как не любит. Но Обойщик и Ватель, если вы на них нападете, станут огрызаться, скажут: «Виновата старуха, дерево у нее было: не то она развязала бы свою вязанку еще на дороге, а не пустилась бы наутек; если с ней приключилось несчастье, пусть пеняет на самое себя – не воруй». Нет, это дело неверное!

– А разве отказался Обойщик, когда я на него подал? – сказал Курткюис. – Он мне все заплатил.

– Хотите, я схожу в Суланж, – предложил Бонебо, – и посоветуюсь с секретарем суда господином Гурдоном. Вы сегодня же вечером узнаете, можно ли будет здесь чем поживиться.

– Тебе бы только придумать предлог, рад повертеться вокруг толстозадой сокаровой дочки, – сказала Мари Тонсар, так основательно хлопнув Бонебо по плечу, что у того загудело в груди.

В это время с улицы донеслась бургундская застольная песенка:

 
В жизни он на миг один
Счастлив был без меры.
Как сменил воды графин
На бутыль мадеры![41]41
  Перевод стихов в тексте романа сделан А. М. Арго.


[Закрыть]

 

Все тотчас же признали голос дяди Фуршона, которому песенка, несомненно, пришлась по вкусу; а Муш подпевал ему дискантом.

– Ну здорово же они нализались! – крикнула старуха Тонсар своей невестке. – Твой отец так жаром и пышет, а мальчонку, как ветку, из стороны в сторону шатает.

– Наше вам почтение! – крикнул старик. – Много вас тут нищей братии набралось!.. Наше вам! – сказал он внучке, застав ее в тот момент, когда она целовалась с Бонебо. – Наше вам, всепорочная Мария, сатана с тобой, проклята ты в женах, и так далее. Наше почтение всей честной компании! Попались! Плакали ваши снопы! Имею великие новости. Говорил я вам, что Обойщик вас приструнит! Ну, вот он вас и постегает законом!.. Узнаете, как бороться с господами! Господа столько всяких законов понаписали, что теперь хоть кого под них подведут.

Почтенный оратор вдруг громко икнул, и мысли его приняли новое направление.

– Если бы Вермишель был здесь, я дохнул бы ему прямо в рожу, – пусть знает, что такое аликантское вино! Ну и вино! Не будь я бургундцем, право, хотел бы я быть испанцем! Сам господь бог такое вино пьет. Уж наверно, папа это самое вино за обедней потребляет! Ну и винище! Да я молодым стал!.. Слушай, Коротыш, кабы твоя жена была здесь... я бы забыл, что она старовата! Куда там нашему «горячительному» до испанского!.. Надо опять революцию сделать хоть ради того, чтобы очистить господские погреба!

– Какая же новость, папаша? – спросил Тонсар.

– Жатва теперь не про вашу честь, вот что! Обойщик запретит собирать колосья.

– Запретит собирать колосья?.. – в один голос крикнули все, кто был в трактире, причем четыре женщины взвизгнули особенно громко.

– Да, – подтвердил Муш, – он напишет постановление, велит Груазону напечатать и расклеить по кантону. Кто получит свидетельство о бедности, только тому и разрешат собирать колосья.

– И вот что еще себе на ус намотайте, – прибавил Фуршон, – из других общин ни одного хапальщика не пустят!

– Еще что! Еще что! – воскликнул Бонебо. – Выходит, что ни моей бабке, ни мне, ни твоей матери, Годэн, нельзя собирать здесь колосья? Вот так штучки придумали! Ишь ведь что, я им поперек горла стал!.. Черт он, а не мэр, генерал этот!

– Ну, а ты, Годен, как? Будешь все-таки собирать колосья? – спросил Тонсар у подручного каретника, чересчур нежно разговаривавшего с Катрин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю