Текст книги "Крестьяне"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– Ну вот, господа, – сказала она, здороваясь с гостями, – могу вам сообщить весьма странную новость: жандармы вернулись обратно.
– Арестовали кого-нибудь?
– Никого. Генерал заранее выхлопотал всем прощение... Да, им даровано прощение в честь радостной годовщины возвращения к нам короля.
Трое сообщников переглянулись.
– Никак я не думал, что этот толстый кирасир такой тонкий политик, – промолвил Гобертен. – Идемте к столу, надо чем-нибудь утешиться; в конце концов партия не проиграна, а только отложена. Теперь, Ригу, дело за вами.
Судри и Ригу возвратились домой, обманутые в своих ожиданиях, и, не придумав, как привести события к желаемой развязке, они положились, по совету Гобертена, на случай. Подобно тому как в первые дни революции некоторые якобинцы, озлобленные и сбитые с толку добротой Людовика XVI, провоцировали меры строгости со стороны двора, дабы вызвать этим анархию, сулившую им власть и богатство, так и страшные противники графа де Монкорне возложили все свои надежды на строгость, с которой Мишо и лесники будут преследовать новых порубщиков; Гобертен обещал им содействие, не называя, однако, своих сообщников, так как желал держать в тайне свои сношения с Сибиле. По скрытности никто не мог равняться с человеком гобертеновской закалки, разве только бывший жандарм и монах-расстрига. Заговор мог быть приведен к хорошим, или, вернее, дурным, результатам только этой троицей, обуреваемой ненавистью и жаждою наживы.
V
ПОБЕДА БЕЗ БИТВЫ
Опасения г-жи Мишо были результатом внутреннего зрения, даруемого истинной страстью. Душа, всецело поглощенная одним существом, в конце концов начинает с какой-то особой зоркостью проникать в окружающий ее мир, ясно в нем разбираться. Любящая женщина носит в себе те предчувствия, которые будут ее волновать позднее, в дни материнства.
В то время как бедная женщина вслушивалась в смутные голоса, доносившиеся из неведомых миров, в трактире «Большое-У-поение» действительно разыгрывалась сцена, грозившая смертью ее мужу.
Часов около пяти утра крестьяне, поднявшиеся спозаранку, увидели суланжских жандармов, направляющихся к Кушу. Новость очень быстро распространилась, и те, кто был в этом заинтересован, с удивлением узнали от жителей верхней части долины, что отряд жандармов под командой виль-о-фэйского поручика прошел через Эгский лес. Дело происходило в понедельник, а значит, у многих было достаточно оснований пойти в кабак опохмелиться; но, кроме того, был канун годовщины возвращения Бурбонов, и, хотя завсегдатаи притона Тонсара вовсе не нуждались в такой «августейшей» (как говорилось тогда) причине для оправдания своего пристрастия к «Большому-У-поению», они не упускали случая во всеуслышанье заявлять об этом, как только им мерещилась хотя бы тень должностного лица.
В кабаке сидели Водуайе, Тонсар с семейством, Годэн, также считавшийся в некотором роде членом семьи, и старый виноградарь по имени Ларош. Он кое-как перебивался со дня на день и был одним из «правонарушителей», доставленных деревней Бланжи по тому своеобразному набору, который был придуман, чтобы отвадить генерала от его страсти к протоколам. Кроме него, Бланжи выставило еще трех мужчин, двенадцать женщин, восемь девушек и пять мальчишек, за которых должны были отвечать их мужья и отцы, в полном смысле слова нищие. Ими и ограничивалось число вовсе неимущих людей. В 1823 году виноградари разбогатели, а 1826 год благодаря исключительному сбору винограда также сулил хороший доход. Кроме того, три соседние с Эгами общины кое-что подработали у генерала. Словом, в Бланжи, Куше и Сернэ с великим трудом было набрано сто двадцать бедняков; для этого пришлось привлечь старух, которые были матерями или бабушками тех, кто чем-то владел, но сами, вроде матери Тонсара, не имели ровно ничего. Старый порубщик Ларош был вовсе нестоящим человеком; в его жилах текла горячая и порочная кровь, как у Тонсара, его снедала глухая холодная ненависть, работал он молча, угрюмо, работы не выносил, а существовать, не трудясь, не мог; выражение лица его было жесткое, отталкивающее. Несмотря на свои шестьдесят лет, он был еще довольно силен, только спина ослабла и он сгорбился; будущее не сулило ему ничего, земли у него не было ни клочка, и на тех, кто владел землею, он смотрел с завистью; поэтому в Эгском лесу Ларош вел себя самым бесцеремонным образом, с удовольствием производя в нем бессмысленные опустошения.
– Как же это? Пусть, значит, забирают, а мы молчать будем? – говорил Ларош. – После Куша, глядишь, заявятся и в Бланжи. Меня уже судили за такие дела, теперь трех месяцев острога не миновать.
– Ну, а что же ты, старый пьянчуга, поделаешь с жандармами? – возразил Водуайе.
– Как что, да ведь косами можно их лошадям ноги перерезать! Жандармы живо очутятся на земле, ружья у них не заряжены, а как увидят, что нас вдесятеро больше, волей-неволей уберутся восвояси. Если бы сразу поднялись все три деревни да убили бы двух-трех жандармов, пришлось бы им уступить, – всех ведь на гильотину не потащишь, – был уж такой случай где-то в Бургундии, куда по такому же делу пригнали целый полк. Ну и что? Полк убрался обратно, а мужики по-прежнему ходят в лес, как ходили туда много лет, вот так же, как и у нас.
– Раз уж убивать, – сказал Водуайе, – лучше убить одного; да так, чтобы все шито-крыто, и раз навсегда отохотить арминаков от наших мест.
– Которого же из них, разбойников? – спросил Ларош.
– Мишо, – ответил Курткюис. – Водуайе правильно говорит, даже очень правильно. Вот увидите, укокошим одного сторожа темной ночью, отобьем и у других охоту сторожить даже белым днем. Весь день в лесу сидят, да и ночью не очень-то уходят. Прямо черти какие-то!
– Куда ни сунься, – сказала семидесятивосьмилетняя бабка Тонсар, на сухом, как пергамент, щербатом лице которой, обрамленном грязными прядями седых волос, выбивавшихся из-под красного платка, светились злым огоньком зеленые глазки, – куда ни сунься, они тут как тут и непременно уж задержат и осмотрят вязанку, а окажется там хоть одна срезанная ветка, хоть прутик, самый дрянной прутик орешника, отберут у тебя вязанку и обязательно напишут протокол. Напишут! Ух, мерзавцы! Их ничем не проведешь, а уж если они тебе не поверят, так заставят распустить всю вязанку... Три пса проклятых, и цена всем троим грош. Убить бы их, – Франции от этого беды не будет, право!
– Мозгляк Ватель лучше других! – заметила Тонсарша.
– Лучше? – воскликнул Ларош. – Такой же, как и остальные. Посмеяться он действительно с тобой может, только другом он тебе от этого не станет. Он самый вредный из всех троих, такой же, как и Мишо, бесчувственный к бедноте.
– А жена у Мишо, что ни говори, хорошенькая, – заметил Никола Тонсар.
– Она брюхата, – сказала старуха. – Только если дело и дальше так пойдет, ее кутенку справят веселые крестины, когда она ощенится.
– С этими парижскими арминаками и побаловаться-то нельзя, – сказала Мари Тонсар, – а если и побалуешься, они все равно пропишут тебя в протоколе, словно и не гуляли с тобой...
– Ты, стало быть, пробовала их закрутить? – спросил Курткюис.
– Еще бы не пробовала!
– А все-таки, – решительно сказал Тонсар, – они такие же люди, как и все остальные; значит, можно и до них добраться.
– Да нет же, – продолжала Мари развивать свою мысль, – их ничем не раззадоришь. Не знаю, какое им зелье пить дают, потому как молодчик из охотничьего домика, тот хоть женат, а Ватель, Гайяр и Штейнгель – холостые; у них нет никого, да ни одна здешняя женщина на них и не позарится...
– Посмотрим, как пойдут дела во время жатвы и сбора винограда, – заметил Тонсар.
– Колосья все равно собирать будем, – сказала старуха.
– Не знаю, – отозвалась невестка. – Груазон сказывал так: господин мэр напечатает объявление, а там будет прописано, что допрежь надо получить свидетельство о бедности, а потом уж собирать колосья. А кто будет выдавать свидетельства? Он же сам! Он много не выдаст. А потом напечатает приказ не ходить на поле, пока последний сноп не вывезут...
– Вот как! Да он хуже всякого града, помещик этот! – крикнул Тонсар, выходя из себя.
– Я про это вчера только узнала, – сказала Тонсарша, – когда поднесла Груазону стаканчик вина, чтобы развязать ему язык.
– Вот тоже счастливчик! – воскликнул Водуайе. – Построили ему дом, дали хорошую девку в жены, есть у него доходец, живет как король... А я двадцать лет прослужил в стражниках, а ничего, кроме ревматизма, не нажил.
– Да, он счастливец, – промолвил Годэн, – у него есть своя земля...
– Сидим мы здесь дураки дураками, – воскликнул Водуайе. – Пойдем в Куш, посмотрим хоть, что там делается: там ведь люди тоже не из терпеливых.
– Идем, – откликнулся Ларош, не вполне твердо стоявший на ногах. – Будь я не я, если не прикончу там одного или двух.
– Ты-то? – фыркнул Тонсар. – Ты и пальцем не пошевелишь, пусть хоть всю общину забирают. – Ну, а я, если кто мою старуху тронет, – вот оно, мое ружье, оно промаха не дает.
– Ладно, – сказал Ларош, обращаясь к Водуайе, – пусть только заберут кого-нибудь из кушских, тогда хоть одному жандарму, а быть убитому.
– Сказано, дядя Ларош, сказано! – воскликнул Курткюис.
– Сказано-то сказано, – ответил Водуайе, – да не сделано и не будет сделано... И что толку?.. Сам же будешь в ответе!.. Уж если убивать, так лучше убить Мишо.
Во время всей этой сцены Катрин Тонсар караулила у дверей кабака, чтобы вовремя прекратить разговор, если кто пойдет мимо. Теперь они всей ватагой, невзирая на то что вино бросилось им в ноги, скорей вылетели, нежели вышли из трактира, и, охваченные воинственным пылом, направились к Кушу по дороге, пролегающей на протяжении четверти лье вдоль ограды Эгского парка.
Куш – самая настоящая бургундская деревня в одну улицу, выстроившаяся около большой дороги. Одни дома кирпичные, другие глинобитные, но все одинаково убогие. К департаментскому тракту, шедшему из Виль-о-Фэ, деревня повернулась садами и огородами, и оттуда вид у нее был довольно живописный. Между большой дорогой и Ронкерольскими лесами, которые составляли продолжение Эгских лесов и покрывали все высоты, протекала речушка, и несколько домиков, довольно красиво сгруппированных на берегу ее, оживляли пейзаж. Церковь и дом священника составляли отдельную группу, откуда открывался вид на решетку Эгского парка, доходившую до этого места. Перед церковью находилась обсаженная деревьями площадь, на ней заговорщики из «Большого-У-поения» увидели жандармов и побежали быстрей. В этот момент из Кушских ворот выехали трое всадников; крестьяне узнали в них генерала, его слугу и начальника охраны Мишо, помчавшихся галопом к площади; Тонсар и его компания подоспели туда несколькими минутами позже. «Правонарушители», как мужчины, так и женщины, не оказали никакого сопротивления; они стояли, окруженные пятью суланжскими жандармами и пятнадцатью другими, прибывшими из Виль-о-Фэ. Вся деревня собралась на площади. Дети, отцы и матери арестованных сновали взад и вперед, приносили им все необходимое на время заключения. Ожесточенная, но более или менее безмолвная, как будто на что-то решившаяся деревенская толпа представляла довольно любопытное зрелище. Говорили только женщины – старухи и молодые. Дети и девочки-подростки взобрались на сложенные дрова и кучи камней, чтобы лучше видеть происходившее.
– Гильотинщики хорошо выбрали времечко, в самый праздник подгадали...
– Что ж, так вы и будете смотреть, как уводят у вас мужа? А сами как эти три месяца проживете, лучшие месяцы в году, когда за поденщину хорошо платят?..
– Вот где настоящие грабители!.. – воскликнула женщина, угрожающе глядя на жандармов.
– Вы это что, бабушка, на нас киваете? – сказал вахмистр. – С вами живо управятся, если вы позволите себе нас ругать.
– Да разве я что говорю... – жалобным тоном поспешила ответить женщина, униженно кланяясь.
– Я отлично слышал ваши слова. Смотрите, как бы вам не раскаяться...
– Ну, ну, ребятки, не волнуйтесь! – сказал кушский мэр, бывший вместе с тем и содержателем почтовой станции. – Какого черта! Жандармам отдан приказ, они должны привести его в исполнение.
– Правильно! Все это он, эгский помещик... Ну, погоди ж ты!..
В это мгновение генерал выехал на площадь, вызвав своим появлением ропот, на который он не обратил никакого внимания. Он направился прямо к жандармскому офицеру из Виль-о-Фэ и после того, как обменялся с ним несколькими словами, передал ему какую-то бумагу. Офицер повернулся к своей команде и сказал:
– Отпустите арестованных, генерал испросил для них помилование у короля.
Генерал Монкорне в это время вполголоса разговаривал с кушским мэром; разговор их длился недолго, а затем мэр обратился к арестованным, которые уже приготовились провести эту ночь в тюрьме и теперь никак не могли понять, что они свободны.
– Друзья мои, поблагодарите графа. Отменой приговоров вы обязаны ему: он просил о вашем помиловании в Париже, и по его просьбе вас простили в честь годовщины возвращения короля... Я надеюсь, что впредь вы будете лучше вести себя по отношению к человеку, который сам так хорошо к вам относится, и перестанете наносить ущерб его владениям. Да здравствует король!
И тут крестьяне, вовсе не стремившиеся кричать: «Да здравствует граф де Монкорне!», с воодушевлением прокричали: «Да здравствует король!»
Эта сцена была искусно придумана генералом вместе с префектом и департаментским прокурором, так как было признано желательным, выказав твердость для поддержания авторитета местных властей и для воздействия на крестьян, проявить в то же время и мягкость ввиду чрезвычайно сложных обстоятельств. И в самом деле, если бы крестьяне оказали сопротивление, власти попали бы в весьма затруднительное положение. Нельзя было послать на эшафот целую общину, как это и говорил Ларош.
Генерал пригласил к завтраку кушского мэра, поручика и вахмистра. Бланжийские заговорщики остались в кушском трактире, где освобожденные «правонарушители» пропивали деньги, взятые для прожития в тюрьме, и, разумеется, бланжийская компания присоединилась к общему «гулянью», как называют в деревне любого рода веселье. Пить, ссориться, драться, наедаться и возвращаться домой пьяными и больными – все это называется «гулять».
Выехав из имения через Кушские ворота, граф вернулся со своими тремя гостями через лес, желая показать им следы порубок и дать понять всю значительность этого дела.
В то время когда Ригу, примерно около полудня, возвращался в Бланжи, граф, графиня, Эмиль Блонде, жандармский поручик, вахмистр и кушский мэр кончали завтрак в великолепной столовой, пышно отделанной Буре и описанной Блонде в его письме к Натану.
– Было бы действительно жалко расстаться с таким имением, – промолвил жандармский офицер, раньше не бывавший в Эгах и теперь впервые увидевший их во всем блеске. Глядя сквозь бокал искристого шампанского, офицер не проглядел и изумительных поз обнаженных нимф, поддерживавших потолок.
– Потому-то мы и будем здесь отбиваться до последнего издыхания, – сказал Блонде.
– А я потому это сказал, – продолжал офицер, бросив на своего вахмистра взгляд и как будто призывая его к молчанию, – я сказал это потому, что у генерала есть враги не только в деревне...
Поручик размяк от великолепного завтрака, блестящей сервировки и царственной роскоши, явившейся на смену роскоши оперной дивы, а вспышки остроумия Блонде не меньше, чем вино, выпитое при провозглашении галантных тостов, еще подогрели его.
– Откуда у меня могут быть враги? – удивленно спросил генерал.
– При его-то доброте! – добавила графиня.
– Вы, граф, нехорошо расстались с нашим мэром, господином Гобертеном, и ради своего спокойствия вам следовало бы с ним помириться.
– Помириться с ним!.. – воскликнул граф. – Вы, очевидно, не знаете, что он был у меня управляющим, что это форменный мошенник!
– Он уже больше не мошенник, – сказал поручик, – он виль-о-фэйский мэр.
– Поручик весьма остроумен, – промолвил Блонде. – Ясно, что мэр всегда честный человек.
Поняв из слов графа полную невозможность раскрыть ему глаза на происходящее, поручик больше не возобновлял разговора на эту тему.
VI
ЛЕС И ЖАТВА
Сцена в Куше оказала благоприятное действие, а верные графские сторожа, со своей стороны, зорко следили за тем, чтобы из Эгского леса выносился только валежник; но за двадцать лет окрестные крестьяне так основательно пообчистили лес, что теперь там остались только здоровые деревья; а чтоб они засохли, местные жители занялись их порчей, прибегнув для этого к простым приемам, которые были обнаружены лишь значительно позже. Тонсар посылал в лес мать; лесник видел, как она туда входит; он знал, откуда она выйдет, и поджидал ее, намереваясь осмотреть вязанку; однако у старухи действительно был только сухой хворост, упавшие ветки, поломанные и негодные сучья; она охала и жаловалась, что ей в ее годы приходится забираться в такую даль, чтобы набрать какую-то жалкую вязанку. Но старуха не говорила, что, зайдя в самую чащу, она очистила от мха и упавших листьев ствол молодого дерева и содрала кольцо коры у самого корня, а потом снова уложила на место и мох и листья, все как было; если бы этот кольцеобразный надрез был сделан кривым садовым ножом, обнаружить его было бы нетрудно, но кора была повреждена так, словно ее проели те вредоносные и прожорливые насекомые, которых, глядя по местности, называют то «хрущами», то белыми червями – личинки майского жука. Личинка очень любит древесную кору; она забирается между корой и заболонью и точит дерево, обходя ствол вокруг. Если дерево настолько толсто, что личинка, не пройдя всего пути, превращается в куколку, – стадия, в которой она остается без движения, пока снова не оживет, – дерево спасено: если для соков еще остается пространство, покрытое корой, дерево будет расти. Чтобы понять, до какой степени энтомология связана с сельским хозяйством, садоводством и всем, что производится землей, достаточно сказать, что такие видные натуралисты, как Латрейль, граф Дежан, берлинский Клуг, туринский Женэ и другие, пришли к выводу, что большинство известных нам насекомых существует за счет растительности, что жесткокрылых, список которых опубликован г-ном Дежаном, насчитывается двадцать семь тысяч видов и что, невзирая на самые старательные изыскания энтомологов всех стран, имеется еще громадное количество видов, чьи тройные превращения, свойственные вообще всем насекомым, до сих пор неизвестны; и наконец, что не только каждое растение, но и все, что производит земля, каким бы изменениям оно ни подвергалось благодаря искусству человека, имеет свое особое насекомое. Так, конопля и лен, сослужив свою службу человеку, одев или повесив его, поистрепавшись на плечах целой армии, превращаются в писчую бумагу, и те, кому приходится много писать или читать, близко знакомы с привычками некоего насекомого, называемого бумажная тля, с его чудесными повадками и строением; насекомое это проходит через свои никому не известные превращения, живя в тщательно хранимой стопе белой бумаги, и вы можете видеть, как оно бегает и попрыгивает в своем сверкающем, словно тальк или шпат, великолепном одеянии: настоящая летающая плотица.
Личинка майского жука – бич сельского хозяйства; она живет под землей, и правительственные циркуляры против нее бессильны, ибо учинить над ней расправу можно лишь после того, как она превратится в жука; когда бы население знало, какие бедствия угрожают ему, если оно не возьмется за уничтожение жуков и их личинок, оно отнеслось бы более внимательно к приказам префектуры.
Голландия едва не погибла, – ее плотины были подточены шашенем, и науке по сию пору неизвестно, в какое насекомое превращается шашень, так же как неизвестны предыдущие видоизменения червеца. Ржаная спорынья является, вероятнее всего, целым скопищем насекомых, в котором наука до сих пор обнаружила лишь чуть заметные признаки движения. Итак, в ожидании жатвы и сбора колосьев около полсотни старух принялись за порчу леса, подтачивая у самых корней, подобно личинкам майского жука, пятьсот – шестьсот деревьев, которые неминуемо должны были к весне засохнуть и уже никогда больше не покрыться листвой; старухи с расчетом выбирали деревья, росшие в самых недоступных местах, так, чтобы и ветви и сучья достались им. Но кто подал эту мысль? Никто. Курткюис как-то пожаловался в трактире Тонсара, что заметил у себя в саду пропадающий вяз; вяз начал хиреть, и Курткюис заподозрил, что тут не без личинок майского жука; ведь он, Курткюис, знает этих белых червей, – заведется такой червяк у корня дерева, и дереву конец!.. И Курткюис наглядно изобразил, как работает личинка. Орудуя тайно и искусно, словно колдуньи, принялись старухи за свою разрушительную работу, а приводившие всех в уныние строгости, введенные бланжийским мэром и предложенные к исполнению мэрам соседних общин, подлили масла в огонь. Стражники с барабанным боем оглашали распоряжения, в которых говорилось, что никто не будет допущен до сбора колосьев и оставшегося после хозяев винограда без удостоверения о бедности, выданного мэром общины, согласно образцу, посланному префектом – супрефекту, а последним – всем мэрам. Крупные землевладельцы департамента были в восторге от поведения генерала де Монкорне, и префект говорил в домах, где бывал, что если бы люди, стоящие на верхних ступенях общественной лестницы, вместо того чтобы проживать в Париже, поселились у себя в имениях и держались бы одной политики, то это в конце концов привело бы к хорошим результатам; повсюду следовало бы принимать подобные меры, добавлял префект, действовать согласованно и смягчать строгости благотворительностью, просвещенной филантропией, как это делает генерал де Монкорне.
Генерал и его жена, при содействии аббата Бросета, в самом деле попробовали заняться благотворительностью, введя ее в разумные рамки. Им хотелось неопровержимыми результатами доказать грабившим их людям, что те заработают больше, занимаясь честным трудом. Крестьянам раздавали в пряжу пеньку и платили за ее обработку; графиня пускала эту пряжу для выработки холста, шедшего на тряпки, фартуки, кухонные полотенца и на рубашки для бедноты. Граф занялся всякими усовершенствованиями в имении, для чего требовалось много рабочих, которых он брал исключительно из окрестных деревень. Организация этого дела была поручена Сибиле, тогда как аббат Бросет указывал графине на людей, действительно нуждавшихся, и нередко сам приводил их к ней. Г-жа де Монкорне принимала по благотворительным делам в большой передней, выходившей на главное крыльцо. Это была прекрасная приемная, выстланная белыми и красными мраморными плитками, с красивой изразцовой печкой; по стенам стояли длинные скамьи, обитые красным бархатом.
Именно сюда однажды утром, еще до начала жатвы, старуха Тонсар привела свою внучку Катрин, желавшую, по ее словам, сделать признание, позорившее бедную, но честную семью. Пока старуха говорила, Катрин стояла в позе кающейся грешницы; затем она, в свою очередь, рассказала о своем затруднительном положении, о котором знала только бабушка; мать выгнала бы ее из дома, а отец, дороживший честью семьи, убил бы. Будь у нее хоть тысяча франков, на ней женился бы Годэн, бедный батрак, который все знает и любит ее, как сестру; он купил бы клочок земли и построил бы там лачугу. Графиня умилилась. Она обещала новобрачным сумму, нужную на первое обзаведение. Счастливые супружества Мишо и Груазона поощрили ее. Эта свадьба, этот брак могли послужить хорошим примером для местного населения и побудить деревенскую молодежь вести себя пристойнее. Таким образом, замужество Катрин Тонсар с Годэном было слажено с помощью тысячи франков, обещанных графиней.
В другой раз явилась ужасного вида старуха, мать Бонебо, жившая в лачуге между Кушскими воротами и деревней, и притащила целую кучу мотков грубых ниток.
– Графиня творит чудеса, – говорил аббат, окрыленный надеждой на нравственное исправление местных дикарей. – Эта самая женщина причинила немало вреда вашим лесам, а теперь зачем и как она туда пойдет? С утра и до вечера сидит она за своей пряжей, и время ее занято, и заработок у нее есть.
Край как будто успокоился; от Груазона поступали более или менее удовлетворительные донесения; порубки и потравы, казалось, шли на убыль; и возможно, что положение в крае и настроение жителей в самом деле изменилось бы коренным образом к лучшему; но всему мешала злопамятность алчного Гобертена, мелочные происки высшего суланжского общества и интриги Ригу, которые, словно кузнечные мехи, раздували ненависть и преступные замыслы в сердцах крестьян Эгской долины.
Сторожа жаловались, что в лесной чаще они все еще находят много ветвей, срезанных ножом, с явной целью заготовить топливо на зиму; они подкарауливали виновников, но поймать никого не удавалось. Граф с помощью Груазона выдал свидетельства о бедности лишь тридцати – сорока действительно бедным людям своей общины, но мэры соседних общин оказались сговорчивее. Граф проявил много мягкости в кушской истории, тем более хотел он быть строгим при сборе колосьев, обратившемся попросту в воровство. Он мало интересовался тремя своими фермами, сданными в аренду; его больше заботили довольно многочисленные хутора, арендовавшиеся исполу: таких хуторов было шесть, по двести арпанов в каждом. Граф выпустил объявление, запрещавшее под страхом протокола и штрафа, налагаемого мировым судом, являться на поле раньше, чем оттуда будут вывезены снопы; это распоряжение, собственно говоря, касалось только графских полей. Ригу хорошо знал местные условия; свои пахотные земли он сдал небольшими участками, и по этим мелким договорам съемщики, справившись с уборкой урожая, платили ему зерном. Сбор колосьев его ни в какой мере не трогал. Остальные землевладельцы были крестьяне и друг друга не обижали. Граф приказал Сибиле договориться с хуторянами-испольщиками и убирать хлеб на фермах по очереди так, чтобы все жнецы сразу переходили к следующему фермеру, а не рассеивались по разным полям, что крайне затруднило бы наблюдение. Он сам вместе с Мишо поехал посмотреть, как пойдет дело. Груазон, придумавший эту меру, должен был присутствовать при нашествиях бедноты на поле богатого землевладельца. Горожане и представить себе не могут, что такое сбор колосьев для деревенских жителей; это какая-то необъяснимая страсть, ведь многие женщины бросают хорошо оплачиваемую работу и идут собирать колосья. Хлеб, добытый таким путем, кажется им вкуснее; этот способ запасаться пищей, да еще самой существенной для крестьянина, имеет для них совершенно особую притягательность. Матери берут с собой маленьких детей, дочерей и сыновей-подростков; дряхлые старики тащатся туда же, а те, у кого есть кое-какое имущество, уж конечно прикидываются бедняками. На сбор колосьев одеваются в жалкие лохмотья. Граф и Мишо, оба верхами, присутствовали при первом выходе этой толпы оборванцев на первое поле первого хутора. Было десять часов утра, август стоял жаркий, небо без единого облачка, голубое, как барвинок; от земли шел жар, рожь пламенела; лучи солнца, отражаясь от затвердевшей и звонкой земли, жгли лица жнецов, работавших молча, в мокрых от пота рубашках, отрываясь только, чтобы глотнуть воды из глиняных бутылей, круглых, как каравай хлеба, с двумя ручками и грубо сделанным горлышком, заткнутым деревянной втулкой.
У края сжатого поля, где стояли телеги, нагруженные снопами, толпилось около сотни людей, несомненно далеко оставивших за собой фигуры фантаста Калло, поэта бедняков, и отвратительнейшие образы, когда-либо вышедшие из-под кисти Мурильо и Тенирса – двух самых смелых изобразителей этого жанра; бронзовые ноги, лысые головы, тряпье, разорванное и совершенно потерявшее цвет, засаленные лохмотья, прорехи, заплаты, пятна, полинявшая, потертая, дырявая одежда – словом, эти художники и не мечтали о таком ярком материальном образе нищеты; точно так же как алчное, беспокойное, тупое, бессмысленное и угрюмое выражение на лицах имело то вечное преимущество над бессмертными произведениями этих властителей красок, какое природа всегда имеет над искусством. Были тут старухи с индюшачьими шеями, с красными веками без ресниц, они вытягивали голову, как лягавая собака, стоящая над куропаткой; были тут дети, безмолвные, как солдат на часах; были тут девочки, топтавшиеся на месте, как скотина в ожидании корма; характерные черты детского возраста и старости заслоняло общее для всех выражение звериной алчности – алчности на чужое добро, которое они незаконно присваивали. Глаза у всех горели, жесты были угрожающие, но в присутствии графа, стражника и начальника охраны толпа молчала. Помещик, фермер, работник и бедняк – все имело здесь своих представителей. Социальный вопрос вставал во всей своей грозной обнаженности, ибо голод согнал сюда всех этих людей с вызывающими лицами... На ярком солнце особенно резко выступали жесткие черты, впалые щеки; босые, запыленные ноги горели; тут были полуголые дети, в старой разорванной кофте; в их русые кудрявые волосенки набилась солома, сено, травинки; женщины держали за руку малышей, только что начинавших ходить, – матери пойдут собирать колосья, а они будут ползать где-нибудь в борозде.
Сердце старого солдата разрывалось при виде этой мрачной картины; генерал, человек по натуре добрый, сказал Мишо:
– Больно на них смотреть. Только понимая всю важность принятых нами мер, можно настаивать на их выполнении.
– Если бы все помещики следовали вашему примеру, жили в имении и делали столько добра, сколько делаете его вы, ваше превосходительство, то не осталось бы не скажу бедняков, потому что они всегда будут, а людей, которые не могли бы прожить своим трудом.
– Мэры Куша, Сернэ и Суланжа прислали сюда своих неимущих, – сказал Груазон, проверив свидетельства о бедности, – это неправильно...
– Конечно, неправильно, – сказал граф, – но зато наши бедняки пойдут в их общины. Если они не будут таскать снопов, для первого раза и то хорошо. Ко всему надо приучать постепенно, – добавил он, уезжая с поля.
– Слышали, что он сказал? – спросила старуха Тонсар у старухи Бонебо, которая стояла рядом с нею на дороге, идущей вдоль поля, – последние слова граф произнес несколько громче, и они уловили их.
– Да, это еще не все! Сегодня выдернули зуб, завтра оторвут ухо; будь у них повкуснее приправа, чтобы съесть наши потроха заместо телячьих, они покушали бы и человечинки! – ответила старуха Бонебо; проезжавший граф увидел ее злобное лицо, но она тут же угодливо заулыбалась, бросила на него медовый взгляд и поспешила низко поклониться.