355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Крестьяне » Текст книги (страница 4)
Крестьяне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:31

Текст книги "Крестьяне"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

– Ваше преосвященство, они все сваливают на нищету, но, право же, крестьяне боятся утерять это оправдание своей распущенности.

Хотя всем было известно, какое Тонсары бессовестное и порочное семейство, однако никто не осуждал нравов, царивших в «Большом-У-поении». Приступая к настоящему рассказу, следует раз навсегда разъяснить людям, привыкшим к крепким устоям буржуазных семейств, что в крестьянском быту не очень-то щепетильны по части морали. Родители обольщенной дочери только в том случае взывают к нравственности, если обольститель богат и труслив. На сыновей, пока государство не отнимет их у семьи, в деревне смотрят как на средство наживы. Корысть завладела всеми помыслами крестьян, после 1789 года в особенности; им не важно, законен ли тот или иной поступок, не безнравственен ли, а только выгоден ли он для них или нет. Нравственность, которую отнюдь не следует смешивать с религией, начинается с достатка: деликатность чувств, которую мы наблюдаем в более высоких сферах, расцветает в душе человека только после того, как богатство позолотит его обстановку. Вполне честный и нравственный крестьянин – редкость. Любознательный читатель поинтересуется, почему это так. Вот основная причина, которой можно объяснить подобное положение вещей: в силу своего общественного назначения крестьяне живут чисто материальной жизнью, весьма близкой к дикарскому состоянию, чему способствует и постоянное общение с природой. Труд, изнуряющий тело, отнимает у мысли ее очищающее действие, тем более у людей невежественных. И наконец, как это высказал аббат Бросет, для крестьянина его нищета все оправдывает.

Никогда не забывая своих собственных интересов, Тонсар выслушивал жалобы каждого и руководил плутнями, выгодными для бедняков. Жена его, женщина с виду добрая, подстрекала местных мошенников своими речами и никогда не отказывала в одобрении и даже в помощи завсегдатаям трактира, что бы они ни затевали против господ. Так в этом кабаке – настоящем осином гнезде – поддерживалась неугасимая и ядовитая, жгучая и деятельная ненависть пролетария и крестьянина к хозяину и богачу.

Благополучие Тонсаров послужило весьма дурным примером. Каждый думал, почему бы и мне, как Тонсарам, не пользоваться дровами из Эгского леса и для стряпни, и для отопления дома? Почему бы не накосить там травы для коровы и не настрелять дичи и для себя, и на продажу? Почему бы, по примеру Тонсаров, ничего не сея, не собирать урожай с чужих полей и чужих виноградников? Вот поэтому-то тайное воровство – порубка лесов и взимание налогов с чужих полей, лугов и виноградников – стало повальным явлением и вскоре превратилось как бы в законное право общин Бланжи, Куша и Сернэ, где находилось Эгское поместье. Язва эта по причинам, о которых будет сказано в свое время и в своем месте, поразила Эгское поместье гораздо сильней, чем владения Ронкеролей и Суланжей. Не подумайте, однако, что Тонсар, его жена, дети и старуха мать в один прекрасный день сознательно решили: «Давайте жить воровством, только, чур, не попадаться». Привычка к воровству развилась у них постепенно. Сначала Тонсары стали подбавлять к хворосту несколько свежесрубленных сучьев; затем они осмелели, воровство стало для них делом привычным, а кроме того, они узнали, что никто их не поймает, так как попустительство входило в планы, которые раскроются в ходе рассказа, и за двадцать лет семейство кабатчика научилось «промышлять» себе дрова, да и вообще почти все нужное для жизни. Началось с потрав, потом пошли злоупотребления при «доборе» колосьев и винограда. А раз уж эта семейка и все прочие местные лодыри вошли во вкус четырех прав, завоеванных деревенской беднотой, нередко превращавшей их в открытый грабеж, то ясно, что отступиться от этих обычаев могла заставить только сила, превосходящая дерзость крестьян.

К тому времени, как начинается этот рассказ, Тонсару было лет пятьдесят; это был рослый и сильный мужчина, склонный к тучности, с черными курчавыми волосами, кирпично-красным лицом, усеянным лиловатыми пятнышками, глазами янтарного оттенка и оттопыренными ушами с широкой кромкой; рыхлый с виду, он отличался, однако, крепким телосложением; лоб у него был вдавленный, нижняя губа тяжело отвисла. Он скрывал свой истинный характер под личиной глупости, сквозь которую иногда поблескивал здравый смысл, походивший на ум, тем более что от тестя он перенял «подковыристую» (пользуясь словарем Фуршона и Вермишеля) речь. Приплюснутый нос, как бы подтверждающий поговорку «бог шельму метит», наградил Тонсара гнусавостью, такой же, как у всех, кого обезобразила болезнь, сузив носовую полость, отчего воздух проходит в нее с трудом. Верхние зубы торчали вкривь и вкось, и этот, по мнению Лафатера[17]17
  Лафатер Иоганн-Каспар (1741—1801) – швейцарский писатель, создатель физиогномики – теории, устанавливающей связь характера с наружностью человека.


[Закрыть]
, грозный недостаток был тем заметнее, что они сверкали белизной, как зубы собаки. Не будь у Тонсара мнимого благодушия бездельника и беспечности деревенского бражника, он навел бы страх даже на самых непроницательных людей.

Если портретам Тонсара и его тестя и описанию кабачка отведены первые же страницы нашего повествования, то поверьте, что и Тонсар, и кабачок, и вся семейка занимают по праву это место. Прежде всего так обстоятельно обрисованный быт Тонсаров типичен для ста других крестьянских семейств, живущих в Эгской долине. Затем Тонсар, хотя он являлся только орудием в руках тех, кого снедала лютая и глубокая ненависть, имел огромное влияние на ход предстоящей битвы, так как был главным советчиком всех недовольных крестьян. В кабачок его, как это будет видно в дальнейшем, постоянно сходились все жаждущие боя, а сам он сделался их предводителем в силу страха, какой внушал местным жителям, и не столько своими делами, сколько тем, что от него можно было ждать чего угодно. Угрозы этого браконьера вызывали такой страх, что ему никогда не приходилось их осуществлять.

У всякого явного или тайного восстания есть свое знамя. Знаменем мародеров, бездельников и пьянчуг стал грозный шест у калитки «Большого-У-поения». В трактире было весело, а веселье – редкая утеха, к которой стремятся как в городе, так и в деревне. Кроме того, на всем кантональном тракте длиною в четыре лье, иначе говоря, на протяжении трех часов езды, если ехать с поклажей, не было другого питейного заведения. Поэтому все, направлявшиеся из Куша в Виль-о-Фэ, непременно заворачивали в «Большое-У-поение» хотя бы для того, чтобы подкрепиться. Там часто бывали и эгский мельник, выполнявший обязанности помощника мэра, и его молодцы. Даже графские лакеи не брезговали этим вертепом, которому дочери Тонсара придавали много привлекательности, и через прислугу в трактире «Большое-У-поение» становилось известным все, что было известно самой прислуге, связывавшей замок с трактиром невидимыми нитями. Хоть ты осыпь прислугу милостями, хоть ты озолоти ее, она всегда будет держать руку народа. Дворня выходит из народа и стоит на его стороне. Этой же круговой порукой объясняется та недомолвка, которая проскользнула в последних словах выездного лакея Шарля, сказанных им журналисту у подъезда замка.

IV
ДРУГАЯ ИДИЛЛИЯ

– Ах, черт вас побери, папаша! – воскликнул Тонсар, увидя входящего тестя и полагая, что он заявился к нему на голодный желудок. – Раненько вы сегодня разинули пасть! Ничего здесь про вас не припасено... А как поживают ваши веревки? Просто даже удивительно, с вечера будто невесть сколько их приготовите, а наутро, глядишь, всего ничего! Давно бы вам пора свить веревочку покрепче да отправиться отдыхать на погост. Уж больно дорого вы нам обходитесь.

Мастеровой и крестьянин любят меткую шутку, сдобренную крепким словцом и без утайки выражающую мысль. В салонах тоже любят шутить. Только грубую выразительность там заменяют остроумием – вот и вся разница.

– Никаких папашей, – процедил старик, – разговаривай со мной, как с гостем. Подайте-ка мне бутылочку лучшего вина!

Говоря так, Фуршон стукнул блеснувшей, будто солнце, в его руке пятифранковой монетой по дрянному столу, к которому он присел; на стол этот страшно было глядеть, такой он был засаленный, весь в черных прожогах, винных пятнах и зарубинах. Услышав, как звякнула монета, Мари Тонсар, созданная точно пиратский корвет для захвата «купцов», бросила на деда хищный взгляд, искрой сверкнувший в ее голубых глазах. Тонсарша, привлеченная звоном серебра, вышла из спальни.

– Вечно ты к отцу придираешься, – напустилась она на Тонсара. – А ведь он, почитай, уже год, как хорошо зарабатывать стал; дай-то бог, чтобы честным путем! А ну, покажи... – сказала она, подскочив к Фуршону и вырвав у него из рук монету.

– Пойди посмотри, Мари, – важно сказал Тонсар, – там на верхней полке еще осталось бутылочное вино.

Вино в деревне все одинаково по качеству, но одно и то же вино продается там в виде двух сортов: то как разливное, то как бутылочное.

– Откуда это у вас? – спросила Тонсарша отца, пряча монету в карман.

– Филиппина, ты плохо кончишь! – сказал старик, качая головой и не пытаясь вернуть свои деньги.

Фуршон, конечно, давно понял, что бороться с таким страшным зятем и дочерью бесполезно.

– Вот и еще за одну бутылочку вы с меня сто су взяли, – промолвил он с горечью, – ну, да это последняя! Перейду от вас в «Кофейню мира».

– Молчи, папаша, – возразила пышная, белотелая трактирщица, похожая на римскую матрону, – Тебе рубашка нужна, чистые штаны, новая шляпа, да и жилетку носить не мешало бы!

– Сколько раз я тебе говорил, что это для меня разорение! – воскликнул старик. – Будут думать, что я богат, и никто ничего не подаст.

Появление белокурой Мари с бутылкой вина прервало красноречие старика, принадлежавшего к той породе людей, которые не боятся слов и высказывают любую мысль, как бы ужасна она ни была.

– Ну, так как же, не скажете, откуда у вас деньги берутся? – спросил Тонсар. – Мы бы тоже не прочь!..

Продолжая налаживать силок, свирепый трактирщик исподтишка приглядывался к тестю и вскоре усмотрел, что у старика в кармане штанов обрисовывается толстый кружок второй пятифранковой монеты.

– За ваше здоровьице!.. Богатеем понемножку, – промолвил дядя Фуршон.

– Кабы вы захотели, вы бы давно разбогатели, – сказал Тонсар, – смекалки у вас хватит!.. Да только вот горе: черт наградил вас уж очень широкой глоткой, все в эту дыру и уходит!

– Ну, так и быть, скажу. Я поймал на выдрю того барина, что приехал в замок из Парижа, – вот и все.

– Кабы побольше народу приезжало смотреть на Авонские ключи, вы бы, дедушка Фуршон, богачом стали, – сказала Мари.

– Да, верно, – ответил старик, допивая бутылку. – Только вот, играючи с выдрями, я до того доигрался, что они осерчали, и одна кинулась мне прямо под ноги, теперь с нее поболе двадцати франков барыша будет.

– Бьюсь об заклад, папаша, что вы смастерили свою выдру из пакли? – сказала Тонсарша, лукаво поглядывая на отца.

– Дай мне крепкие штаны и помочи с каемкой, чтобы не очень срамить Вермишеля на подмостках в «Тиволи», – потому как дядя Сокар всегда на меня ворчит, – и я тебе, дочка, оставлю монету; это ты с паклей хорошо придумала. Может, гость из замка опять на эту удочку пойдет, – пожалуй, он с того случая приохотился к выдрям!

– Сходи-ка принеси нам еще бутылочку, – сказал Тонсар дочери. – Кабы у папаши действительно была выдра, он показал бы ее, – продолжал трактирщик, обращаясь к жене и стараясь подзадорить Фуршона.

– Побаиваюсь я, как бы она не попала на жаркое к вам в печку! – ответил старик, устремив на дочь маленькие зеленые глазки и подмигивая ей. – Филиппина уже стибрила мою монетку. А сколько вы у меня их повытягивали, этих самых монеток, то на кормежку, то на одежку!.. А все меня попрекаете: и пасть-то я разинул, и хожу-то я оборванцем.

– Продали же вы, папаша, свое последнее платье, чтобы попить «горячительного» в «Кофейне мира»! – сказала Тонсарша. – Недаром же Вермишель хотел вам помешать...

– Вермишель?.. А кого же я угощал? Нет, Вермишель не способен предать своего друга. Нет, это сделала его шестипудовая старая свинья о двух ногах. И как он не совестится называть ее женой!

– Он ли, она ли, а может быть, Бонебо... – заметил Тонсар.

– Бонебо? – возмутился Фуршон. – Да он сам постоянно торчит в кофейне... Коли это сказал Бонебо, так я ему... Ну ладно же...

– Ну и что из того, что вы продали свои вещи, старый гуляка? Ну, продали и продали, вы же совершеннолетний! – продолжал Тонсар, хлопая старика по коленке. – Валяйте, не давайте спуску моим бочкам, прополощите-ка себе горлышко. Папаша госпожи Тонсар имеет на это полное право. Все лучше, чем таскать свои денежки к Сокару!

– И подумать только, что вот уже пятнадцать лет, как пляшут под вашу музыку в «Тиволи», а вы до сих пор не разнюхали, как приготовляет Сокар свое «горячительное», и это при вашей-то пронырливости! – выговаривала дочь отцу. – А ведь узнай вы этот секрет, мы стали бы такими же богачами, как Ригу!

В Морване и в той части Бургундии, которая протянулась у его подножия по направлению к Парижу, глинтвейн – «горячительное» вино, которым Тонсарша попрекнула дядю Фуршона, – напиток довольно дорогой, занимающий весьма видное место в жизни крестьянина; его более или менее искусно изготовляют бакалейные торговцы и содержатели питейных заведений и кофеен. Этот благословенный напиток, составленный из хорошего вина, сахара, корицы и разных пряностей, лучше всех настоек или водок, известных под названием «ратафии», «зверобоя», «перцовки», «черносмородинной», «желудочной настойки», «анисовки», «солнечного спирта» и прочего. «Горячительное» вино встречается вплоть до самых границ Франции и Швейцарии. На Юре, в диких горных уголках, куда иной раз забредет настоящий турист, содержатели гостиниц, доверяясь словам коммивояжеров, именуют этот, кстати сказать, превосходный продукт «сиракузским вином», и всякий, кто нагуляет себе волчий аппетит, поднимаясь на вершины, с великим удовольствием заплатит три-четыре франка за бутылку «горячительного». Морванские и бургундские жители рады любому предлогу – пустячной боли, незначительному нервному расстройству, только бы выпить «горячительного». Женщины во время, до и после родов запивают им посыпанные сахаром гренки. «Горячительное» разорило много крестьянских семейств. И не одному мужу приходилось «поучить» жену, пристрастившуюся к этому напитку.

– Э! Тут ничего не разнюхаешь! – ответил Фуршон. – Сокар всегда крепко-накрепко запирается, когда готовит «горячительное» вино. Он и своей покойнице жене ничего про это дело не открыл. Все, что ему надо, он из Парижа выписывает.

– Не приставай ты к отцу! – крикнул Тонсар. – Не знает... Ну, и не знает! Нельзя же все знать!

Фуршон сразу встревожился, заметив, как смягчились речь и выражение лица его зятя.

– Что-то ты собираешься у меня украсть! – простодушно заметил старик.

– В нажитом мною добре нет ничего незаконного, – сказал Тонсар, – и когда я у вас, папаша, что-нибудь беру, так это идет в счет обещанного вами приданого.

Фуршон, успокоенный этой грубой прямотой, опустил голову как человек побежденный и убежденный.

– Вот славный силочек, – продолжал Тонсар, подсаживаясь к тестю и кладя ему силок на колени. – Понадобится дичь в замке, ну, мы им и продадим их же собственную. На то и господь бог, чтоб нам, беднякам, помогать...

– Крепкая работа, – сказал старик, разглядывая зловредную ловушку.

– Дайте и нам заработать, – сказала Тонсарша. – И мы, папаша, хотим получить свой кусочек от эгского пирога!

– Ох уж эти болтуньи! – промолвил Тонсар. – Если я когда-нибудь угожу на виселицу, то, будьте уверены, не за ружейную пулю, а за пулю, которую отольет ваша дочка...

– Может, Эги и будут распроданы по кускам, да только вы тут ничем не поживитесь, – ответил Фуршон. – Вот уж тридцать годков, как дядя Ригу высасывает мозг у вас из косточек, а вы все еще не расчухали, что нынешние буржуа будут почище прежних господ. В этом дельце, деточки вы мои, всякие Судри, Гобертены и Ригу заставят вас поплясать под песенку «Табачок мы держим, да не про тебя!..» – любимая это песенка всех богачей. Так-то! Крестьянин навсегда крестьянином и останется! Разве вы не видите (эх, да ничего вы не смыслите в политике!..), что правительство только для того акциз на вино и накинуло, что хочет отнять у нас последние гроши, прищемить и держать в нищете? Буржуа и правительство – это все одно. Что с ними бы сталось, кабы мы все разбогатели? Сами они, что ли, стали бы пахать? Сами стали бы хлеб убирать?.. Им нужны бедняки! Я сам был богатым с десяток годков и хорошо помню, что я думал о голытьбе!..

– А все-таки надо нам с ними заодно действовать, – сказал Тонсар, – раз они намерены поделить на участки большие имения; а там мы возьмемся и за Ригу. Будь я на месте Курткюиса, которого он живьем съел, я бы уж давно рассчитался с ним другой монетой, а не той, которой платит ему этот бедняга...

– Это вы правильно, – ответил Фуршон. – Дядя Низрон один из всех еще республиканцем остался, так вот он говорит: «Жизнь у народа тяжелая, но народ не умрет – за него время!..»

Фуршон погрузился в задумчивость, и Тонсар воспользовался этим, чтобы забрать обратно свой силок; но, беря его, он улучил минуту, пока дядя Фуршон подносил стакан к губам, быстро надрезал ножницами карман его штанов и наступил ногой на монету, упавшую на сырой пол, куда посетители выплескивали подонки из своих стаканов. Эта быстрая и ловкая кража все же была бы, вероятно, замечена стариком, но как раз в эту минуту появился Вермишель.

– Тонсар, вы не знаете, где обретается папаша? – крикнул он из-за забора.

Три действия – оклик Вермишеля, кража монеты и осушение стакана – произошли одновременно.

– Здесь, ваше благородие! – отозвался дядя Фуршон и, подав руку Вермишелю, помог ему взойти на крыльцо.

Из всех бургундских физиономий самой бургундской показалась бы вам физиономия Вермишеля. Она была не то что красной, а пунцовой. На ней, как в иных местах под тропиками на земном шаре, как будто разбросаны были потухшие вулканчики, оставившие на лице какую-то зеленоватую плесень, которую Фуршон довольно поэтично называл «винными цветочками». В этой пламенеющей роже, с непомерно распухшими от непробудного пьянства чертами, было нечто циклопическое: правая сторона освещалась ярко сверкавшим глазом, левая же казалась в тени из-за желтоватого бельма на зрачке. Рыжие, всегда взъерошенные волосы и борода, как у Иуды, придавали Вермишелю грозный вид, хотя в действительности он был человеком кротким. Нос, трубой, походил на вопросительный знак, а рот, растянутый до ушей, казалось, всегда говорил, даже когда пребывал в закрытом состоянии.

Вермишель был невысок ростом, носил башмаки с железными подковками, плисовые штаны бутылочного цвета, старый жилет в разноцветных заплатках, как будто сшитый из лоскутного одеяла, куртку грубого синего сукна и серую широкополую шляпу. Всю эту роскошь, предписанную городом Суланжем, где Вермишель совмещал должности привратника в ратуше, барабанщика, тюремного сторожа, скрипача и понятого, поддерживала жена Вермишеля, грозная противница философии Рабле. Эта усатая и мужеподобная особа, имевшая метр в поперечнике и сто двадцать килограммов веса, но отличавшаяся большим проворством, крепко забрала в руки своего супруга; в пьяном виде он покорно терпел от нее побои, да и в трезвом не очень им противился. Поэтому-то дядя Фуршон с презрением говорил об одежде Вермишеля: «Лакейская ливрея».

– Только заговоришь о солнце, а лучи его тут как тут, – сказал Фуршон, повторяя шутку, вызванную сияющей рожей Вермишеля, в самом деле походившей на одно из тех золотых светил, какие нередко малюют на трактирных вывесках в провинции. – Ох, уж верно, мадам Вермишель заметила, что у тебя спина пыльная, вот ты и удрал от своих четырех пятых, – продолжал он, – ведь нельзя же назвать эту женщину твоей половиной? Что привело тебя сюда спозаранку, отставной козы барабанщик?

– Да все те же государственные дела! – ответил Вермишель, явно привыкший к подобным шуткам.

– Так-с, стало быть, торговые делишки в Бланжи идут неважно и нам придется опротестовать несколько векселечков. – заметил дядя Фуршон, наливая стакан вина своему другу.

– «Сам» вслед за мной идет, – сказал Вермишель, пожимая плечами.

Слово «сам», которым рабочие часто называют хозяина, входило в словарь Вермишеля и Фуршона.

– И чего господин Брюне здесь не видал? – спросила Тонсарша.

– И-и! Господи боже мой! – воскликнул Вермишель. – Вы ему тут за последние три года даете дохода больше, чем сами того стоите... Здорово вас прижимает эгский хозяин, ловко действует Обойщик... Дядя Брюне так и говорит: «Нам бы сюда еще три таких помещика – и мое состояние было бы обеспечено!..»

– Чего они еще там придумали, чтоб бедный народ поприжать? – спросила Мари.

– Ей-богу, не глупо придумали! – отозвался Вермишель. – Вам в конце концов придется уступить... Что тут поделаешь! Вот уж скоро два года, как они забрали над вами силу, у них три сторожа да конный объездчик, все старательные, что твои муравьи, и еще казенный стражник, злющий, как собака. Полиция тоже теперь готова по каждому пустяку мчаться им на помощь... Они вас прижмут...

– Чего там! – сказал Тонсар. – Мы и без того прижаты... Легко сломать дерево, а трава стелется...

– Не очень-то полагайся на это, – возразил зятю дядя Фуршон, – за тобой земелька и дом...

– А до чего же вас любят эгские господа, – продолжал Вермишель, – с утра и до вечера только о вас и думают! Они так рассудили: «Ихняя скотинка травит наши луга, ну, мы и отберем у них скотинку, – не сами же они будут жрать траву на наших лугах». А потому как на каждого из вас судебный приговор есть, они приказали приставу отобрать у вас коров. Сегодня утречком мы начнем с Куша: заберем коров у тетки Бонебо, у тетки Годэн, у Митанши...

Как только Мари, возлюбленная Бонебо, сына старухи – владелицы коровы, услышала фамилию Бонебо, она тут же подмигнула отцу с матерью и выскочила в виноградник. Как змея, шмыгнула она в дыру в изгороди и помчалась к Кушу с быстротой преследуемого зайца.

– Добьются они того, что им кости переломают, – спокойно сказал Тонсар, – а жалко: матери им новых не понаделают.

– Кто знает, а может, и понаделают, – промолвил дядя Фуршон. – Только, видишь ли, какая оказия, Вермишель, – мне раньше как через час с вами никак нельзя пойти, у меня важнейшее дело в замке.

– Важнее трех подписей, по пяти су за каждую? Еще папаша Ной сказал: «Не плюй в колодец».

– Опять же говорю тебе, Вермишель, что мне по торговым моим делам надо побывать в замке. – повторил старик Фуршон, напуская на себя смешную важность.

– А даже не будь этого, – сказала Тонсарша, – не лучше ли было бы папаше временно улетучиться? Да неужто вам хочется разыскать коров?

– Господин Брюне – человек не злой, ему бы, право, куда спокойней найти на месте коров одни навозные лепешки. Такому человеку, как он, приходится иной раз ездить по ночам, вот он и ведет себя с оглядкой.

– И хорошо делает, коли так, – сухо заметил Тонсар.

– Поэтому-то, – продолжал Вермишель, – он так и сказал господину Мишо: «Я поеду, как только кончится присутствие». Кабы ему хотелось найти коров, он бы поехал завтра в семь утра. Но ведь господину Брюне тоже очень упираться не приходится. Мишо два раза не проведешь, у него собачий нюх! У, прямо разбойник!

– Этому бандитскому племени так бы у себя в армии и торчать, – сказал Тонсар, – его только на неприятеля и спускать... Хотел бы я, чтобы он напоролся на меня, – пусть он себя называет старым воякой наполеоновской гвардии, а думаю я, что, случись нам подраться, у меня побольше его шерстки в когтях останется.

– Да! А где же афиши к суланжскому празднику? – обратилась Тонсарша к Вермишелю. – Ведь уже восьмое августа.

– Вчера отнес печатать в Виль-о-Фэ к господину Бурнье, – ответил Вермишель. – У мадам Судри говорили, что на озере фейерверк будет.

– Вот наберется народу-то! – воскликнул Фуршон.

– Славные деньги для Сокара, коли не будет дождя, – с завистью сказал трактирщик.

Тут со стороны Суланжа послышался конский топот, и минут через пять судебный пристав уже привязывал свою лошадь к столбу, специально врытому возле калитки, в которую проходили коровы. Затем он сам показался в дверях «Большого-У-поения».

– Ну, ну, ребятки, надо поторапливаться, – проговорил он, делая вид, что очень спешит.

– Ах, господин Брюне, – сказал Вермишель. – Сегодня один понятой отлынивает... Дядя Фуршон капельку заболел...

– Знаем мы его капельки! – ответил исполнитель. – Но закон вовсе не обязывает его быть трезвым.

– Уж извините меня, господин Брюне, – выступил Фуршон, – меня дожидаются по одному делу в Эгах, у меня там приторговывают выдрю...

Брюне, – одетый в черное, сухонький, бледный, курчавый человечек, иезуитского вида, с желтоватыми глазами, плотно сжатым ртом, остреньким носиком и осипшим голосом, – представлял собой редкое явление: у него и лицо, и повадки, и все свойства характера вполне соответствовали его профессии. Он так хорошо знал все законы, или, вернее, все виды крючкотворства, что был одновременно и пугалом, и советчиком кантона и пользовался известной популярностью среди крестьян, с которых обычно брал взятки натурой.

Все эти положительные и отрицательные свойства, равно как и его оборотистость, привлекали к нему местную клиентуру, не в пример его собрату мэтру Плиссу, о котором речь впереди. В мировых судах глухих деревенских уголков нередко случается, что из двух судебных приставов один делает буквально все, а другой ровно ничего.

– Видно, забрало его за живое? – спросил Тонсар щуплого дядюшку Брюне.

– А ты как думаешь? Очень уж вы его здорово обираете, волей-неволей будешь защищаться! – ответил пристав. – Все эти ваши дела кончатся скверно: вот погодите, вмешаются власти.

– Стало быть, нам, беднякам, приходится подыхать? – спросила Тонсарша, поднося судебному исполнителю на блюдечке стаканчик водки.

– Беднякам можно подыхать, в них недостатка не будет, – сентенциозно заметил Фуршон.

– Уж очень вы лес опустошаете! – стоял на своем Брюне.

– Подумаешь, столько разговора из-за каких-то паршивых вязанок хвороста, – огрызнулась Тонсарша.

– Мало повырезали богачей в революцию, вот и весь сказ, – заключил Тонсар.

В это время раздался шум, совершенно непонятный и потому особенно страшный: шуршание листьев и ветвей, волочащихся по земле, торопливые шаги убегающего человека, а все эти звуки покрывал топот ног преследователя, звяканье оружия, громкие крики двух голосов – мужского и женского, столь же различных, как и шаги. Сидевшие в кабаке догадались, что мужчина гнался за женщиной, но почему?.. Неизвестность длилась недолго.

– Это мать, – сказал, быстро вскакивая, Тонсар, – ее свиристелка!

Тут распахнулась дверь и, преодолев усилием воли, никогда не покидающей контрабандиста, последнее препятствие – крутую лестницу, – в кабачок влетела и растянулась во весь рост бабка Тонсар. Она задела за притолоку огромной вязанкой хвороста, которая с грохотом рассыпалась по полу. Все отскочили. Столы, бутылки и стулья, задетые сучьями, полетели в разные стороны. Если бы обвалилась сама лачуга, и то шума было бы меньше.

– Ой, батюшки, сейчас помру! Убил меня злодей!

Вслед за старухой в дверях показался лесник в зеленом суконном костюме, в шляпе, обшитой серебряным галуном, с саблей на кожаной перевязи, украшенной гербами Монкорне и Труавилей, одним над другим, в красном солдатском жилете и кожаных гетрах выше колен; его появление объяснило крики и бегство старухи.

После минутного колебания лесник сказал, глядя на Брюне и Вермишеля:

– У меня есть свидетели.

– Свидетели чего?.. – спросил Тонсар.

– В вязанке у нее десятилетний дубок, распиленный на кругляки... Это нарушение закона!

При слове «свидетель» Вермишель счел за благо выйти в виноградник – подышать свежим воздухом.

– Свидетели чего?.. Что ты говоришь? – повторил Тонсар, став перед лесником, Тонсарша тем временем поднимала свекровь. – Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, Ватель! Можешь составлять протоколы и хватать людей на дороге, там твое право, разбойник, а отсюда уходи. Мой дом, надо думать, принадлежит мне. И угольщик – хозяин у себя дома...

– Я поймал ее на месте преступления. Идем со мной, старая.

– Арестовать мою мать у меня в доме, – да какое ты имеешь на это право? Мое жилище неприкосновенно! Уж это-то мне хорошо известно. Есть у тебя приказ об аресте за подписью следователя, господина Гербе? Сюда без судебного постановления ты не войдешь! Ты еще не судебное постановление, хоть и присягал на суде уморить нас с голоду, проклятый лесной сыщик!

Разъяренный лесник попытался силой завладеть вязанкой, но бабка, похожая на уродливую черную мумию, наделенную движениями, вроде той старухи, что изобразил Давид на картине «Сабинянки», закричала:

– Не тронь, не то глаза выцарапаю!

– Ну, тогда развяжите вязанку в присутствии господина Брюне, – сказал лесник.

Хотя судебный пристав и напустил на себя равнодушный вид, который вырабатывается у чиновников юстиции, ко всему привычных, все же он подмигнул трактирщице и ее мужу, давая этим понять: «Скверное дело!» Старик Фуршон, со своей стороны, весьма выразительно посмотрел на дочь и пальцем указал на кучу золы, скопившуюся в очаге. Тонсарша сразу смекнула, какая опасность грозит ее свекрови, поняла смысл отцовского совета и, схватив горсть золы, бросила ее в глаза леснику. Ватель взвыл от боли; на минуту он потерял зрение, Тонсар же, наоборот, как бы прозрел, он вытолкал Вателя на кривые ступени лестницы, где сослепу легко было оступиться, и действительно лесник скатился до самой дороги, выронив из рук ружье. В мгновенье ока Тонсары распотрошили вязанку, вынули кругляки и припрятали их с неподдающимся описанию проворством. Брюне, не желая быть свидетелем этой предвиденной им операции, бросился к леснику, помог ему встать, усадил на откосе, затем побежал, чтобы смочить носовой платок и промыть глаза пострадавшему, который, охая от боли, пытался дотащиться до ручья.

– Ватель, вы сами виноваты, – сказал ему Брюне. – Какое вы имеете право входить в чужой дом...

Глаза беззубой, сгорбленной старушонки метали молнии, она вышла на порог, подбоченилась и, брызжа слюной, начала ругаться на всю деревню:

– Так тебе и надо, мерзавец! Чтоб тебе на том свете ни дна ни покрышки! Ишь, что на меня наговаривает! Это я-то ворую лес? Да честнее меня женщины во всей деревне не сыщешь! И еще гнался за мной, как за лютым зверем! Чтоб у тебя буркалы лопнули, мы бы хоть вздохнули. Лиходеи вы наши, и ты и твои приятели, невесть что выдумываете, только и знаете, что хозяина на нас натравлять!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю