Текст книги "Кузен Понс"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
– Где вы это разыскали? – спросила Сесиль, рассматривая веер.
– У старьевщика, что на улице Лапп, он привез его из разоренного замка Ольне, неподалеку от Дрё, где в свое время гащивала мадам де Помпадур, пока не был еще построен Менар; оттуда удалось спасти роскошные резные изделия из дерева, такие замечательные, что Льенар, наш знаменитый резчик, оставил себе две овальные рамки для образца, это – nec plus ultra[21]21
Крайний предел (лат.).
[Закрыть] в искусстве... Там были подлинные сокровища. Веер мой старьевщик нашел в шкафчике штучной работы; я бы приобрел и шкафчик, если бы собирал такие вещи, но они совершенно недоступны. За шкафчик Ризенера просят от трех до четырех тысяч франков! Парижане начинают понимать, что прославленные немецкие и французские краснодеревцы шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков, искусные в наборной работе, создавали настоящие картины из дерева. Заслуга коллекционеров в том и состоит, что они опережают моду. Вот попомните мое слово, через пять лет в Париже будут давать за франкенталь, который я собираю уже двадцать лет, вдвое дороже, чем за мягкий севрский фарфор.
– А что такое франкенталь? – спросила Сесиль.
– Это название фабрики курфюрста Пфальцского, она старше наших севрских мануфактур, так же как знаменитые гейдельбергские сады, разоренные Тюренном, существовали, на свое несчастье, еще до версальских. Севр во многом подражал Франкенталю... Немцы, надо им отдать справедливость, раньше нас уже делали прекрасные вещи и в Саксонии и в Пфальце.
Мать и дочь вытаращили глаза, словно Понс разговаривал с ними на китайском языке, потому что даже представить нельзя, как невежественны и ограниченны парижане; они знают лишь то, чему их учат, да и то еще когда хотят учиться.
– А как вы узнаете франкентальский фарфор?
– А марки на что! На всех этих очаровательных вещах есть марки, – с жаром заговорил Понс. – На франкентальском фарфоре стоит вензель C и T (Carolus – Theodorus), а над ним княжеская корона. На старом саксе – два меча и порядковый номер золотом. Марка венсенского фарфора – почтовый рожок, венского – V, взятое в круг и с геральдическими полосками, берлинского – две геральдические полоски, майнцского – колесо, севрского – два LL, а на королевском фарфоре – A, то есть Антуанетта, и над ним королевская корона. В восемнадцатом веке все европейские монархии соперничали в производстве фарфора. Мастеров переманивали друг у друга. Ватто рисовал сервизы для Дрезденской мануфактуры, и за вещи его работы платят бешеные деньги. (Но тут надо быть большим знатоком, потому что сейчас Дрезден повторяет и подделывает его сервизы.) Да, тогда делали прекрасные вещи, таких уже больше не будет.
– Да неужели!
– Да, сестрица, есть такая мебель, такой фарфор, каких больше не будет, как не будет больше картин Рафаэля, Тициана, Рембрандта, Ван-Эйка, Кранаха!.. Да вот возьмите китайцев, они хорошие мастера, большие искусники, и что же? Они копируют прекрасные старые образцы своего фарфора, так называемого «Великий мандарин». Ну так вот, две вазы старого «Великого мандарина» самого крупного размера стоят шесть, восемь, десять тысяч франков, а современную подделку можно купить за двести франков!
– Вы шутите!
– Вас, сестрица, поражает такая цена, но иначе и быть не может. Обеденный сервиз на двадцать персон из мягкого севрского теста, – а ведь мягкое тесто не тот же фарфор, – стоит сто тысяч франков, и это еще по своей цене. Такой сервиз обходился в тысяча семьсот пятидесятом году Севру в пятьдесят тысяч франков. Я сам видел счета.
– Вернемся к вееру, – сказала Сесиль, которой эта вещица казалась слишком старой.
– Вы, конечно, понимаете, что как только ваша маменька оказала мне честь, попросив достать ей веер, я со всех ног кинулся на поиски, – стал рассказывать Понс. – Я перебывал у всех парижских торговцев древностями и не нашел ничего подходящего; ведь для вас, дорогая госпожа Камюзо, мне хотелось раздобыть настоящий шедевр, я мечтал достать веер Марии-Антуанетты, самый красивый из всех знаменитых вееров. Но вчера я пришел в восхищение от этой божественной вещицы, несомненно выполненной по заказу Людовика Пятнадцатого. И как это мне вздумалось пойти за веером на улицу Лапп, к овернцу, торгующему медным и железным ломом и старой мебелью! Я верю, что у предметов искусства есть разум, они чувствуют знатоков, приманивают их, подзывают: «Тсс! тсс!..»
Супруга председателя суда пожала плечами и переглянулась с дочерью, но ее мимика ускользнула от Понса.
– Я этих скаредов всех наперечет знаю! «Что новенького, папаша? Дверные наличники есть?» – спросил я у Монистроля, торговца, который обычно показывает свои приобретения сначала мне, а потом уже крупным скупщикам. Тут-то Монистроль и рассказал, как Льенар, украшавший по заказу казны скульптурой часовню в Дрё, когда распродавалось поместье Ольне, выхватил резные деревянные вещи из-под носа у торговцев, набросившихся на фарфор и инкрустированную мебель. «Мне почти ничего не перепало, – сказал овернец, – оправдать бы дорогу, и то хорошо». И он показал мне наборный шкафчик, ну, просто заглядение! По рисункам Буше, выполнено с огромным мастерством!.. Все отдай – мало! «Вот, взгляните, сударь, что я нашел в запертом ящичке, ключика от которого не было, – мне пришлось взломать замок, – веер! Посоветуйте, кому продать...» И он вынул вот эту самую резную деревянную шкатулочку. «Посмотрите, это стиль Помпадур, похожий на пышную готику». – «Да, – сказал я, – шкатулочка хороша, шкатулочку я бы взял, а вот веер мне ни к чему... жены у меня нет, кому мне подарить такую старинную вещицу; да к тому же теперь новые очень красивые делают. Теперь отлично разрисовывают всякие бумажные безделушки, и довольно дешево. Знаете, ведь в Париже две тысячи художников!» И я небрежно раскрыл веер, стараясь сдержать восторг, и равнодушно поглядел на обе картинки, выполненные с таким мастерством, с такой непринужденностью. У меня в руках был веер госпожи де Помпадур! Ватто сам себя превзошел в этом рисунке! «Сколько вы хотите за шкафчик?» – «Тысячу франков, мне их уже дают!» Я предложил ему за веер цену, соответствующую примерно его дорожным издержкам. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я понял, что он у меня в руках. Сейчас же я положил веер обратно в шкатулку, чтобы овернец его не рассматривал, и принялся восхищаться работой шкатулочки, действительно чудесной. «Только ради шкатулки я его и беру, – сказал я Монистролю, – только шкатулка меня и соблазняет. А за шкафчик вам дадут больше тысячи, посмотрите, какая тонкая медная резьба! Да это же уникальная вещь... ее можно использовать как образец, второго такого не сыщешь, для мадам де Помпадур все делали по специальному образцу...» Моего овернца так проняло, что он позабыл о веере и отдал его за бесценок, ведь благодаря мне он понял, какая прелесть этот шкафчик работы Ризенера. Ну вот и все! Но для такой выгодной покупки надо иметь большой опыт в этих делах. Это борьба на зоркость глаза, а глаза у евреев и овернцев ой-ой-ой какие!
Прекрасная мимика старого музыканта, оживление, торжество, с которым он рассказывал, как перехитрил невежественного овернца, поистине были достойны кисти голландского художника, но для г-жи Камюзо с дочерью все это пропало даром. Они переглянулись с холодным и презрительным видом: «Ну и чудак!..»
– Так вам это кажется занятным? – спросила супруга председателя суда.
Понса так обидел этот вопрос, что ему захотелось побить г-жу Камюзо.
– Но, милая сестрица, ведь это же охота за шедеврами! Тут вступаешь в единоборство с противником, который так просто не уступит своей добычи! Его надо перехитрить! Шедевр, а при нем нормандец, еврей или овернец, да ведь это же как в волшебных сказках, – принцесса, которую стережет чародей!
– А почему вы знаете, что это Ват... Как вы его назвали?
– Ватто, кузина, один из величайших французских художников восемнадцатого века! Неужто вы не узнаете его манеру? – сказал он, указывая на пастушескую сценку, изображающую хоровод опереточных поселянок и поселян, больше похожих на переодетых придворных. – Сколько веселости! Какая игра! Какой колорит! А сделано-то как! Одним махом, словно росчерк пера каллиграфа! Ни малейшего усилия! А на обратной стороне видите: светский бал! Это – зима и лето! А орнамент какой! И как все замечательно сохранилось. Вот посмотрите, колечко золотое, и с двух сторон по крошечному рубину, которые я отмыл!
– Если это действительно так, я не могу принять от вас столь дорогой подарок. Лучше вы его выгодно продайте, – сказала супруга председателя суда, хотя ей очень хотелось получить этот великолепный веер.
– Пора, чтобы предмет, служивший пороку, перешел в руки добродетели! – изрек Понс, обретя некоторую уверенность. – Чтоб произошло такое чудо, понадобилось сто лет. Уверяю вас, что при дворе ни у одной принцессы не будет ничего подобного; ибо, к сожалению, таково свойство человеческой природы – всяким мадам де Помпадур стараются угодить куда больше, чем добродетельной королеве!
– Хорошо, принимаю ваш подарок, – сказала, смеясь, г-жа де Марвиль. – Сесиль, ангел мой, пойди позаботься вместе с Мадлен, чтоб обед пришелся по вкусу кузену...
Супруга председателя не хотела остаться в долгу у своего родственника. Распоряжение, отданное вслух, вопреки правилам хорошего тона, было так похоже на добавочную плату, что Понс покраснел, как провинившаяся барышня. Эта уж чересчур крупная песчинка еще долго бередила ему душу. Сесиль, рыжеволосая, молодая особа, в размеренных манерах которой сказывалась судейская спесь отца и черствость матери, вышла, оставив бедного Понса один на один с грозной председательшей.
– Лили удивительно мила, – умилилась г-жа де Марвиль, все еще называвшая дочь уменьшительным именем, как в детстве.
– Очаровательна! – поддакнул старик музыкант, вертя большими пальцами.
– Но что нынче за времена, никак не пойму, – сказала г-жа де Марвиль. – Какой толк в таком случае быть дочерью председателя Парижского суда, командора ордена Почетного легиона и внучкой депутата и миллионера, в будущем пэра Франции, самого богатого оптового торговца шелком?
За свою преданность новой династии председатель суда недавно был пожалован орденской лентой Почетного легиона, и кой-кто из числа его завистников приписывал подобную милость дружбе с Попино. Господин министр, при всей своей скромности, как мы уже видели, исхлопотал себе графский титул. «Для сына стараюсь», – говорил он своим многочисленным друзьям.
– В наши дни все только деньгами и интересуются, – ответил кузен Понс, – только богатых и уважают и...
– Что было бы, если бы господь бог не прибрал к себе Шарля, бедного моего мальчика!..
– О, при двух детях вы просто были бы бедными людьми, – подхватил кузен. – Вот оно следствие равного раздела имущества; не расстраивайтесь, очаровательная кузина, в конце концов вы выдадите Сесиль замуж. Другой такой во всех отношениях приятной девицы нигде не сыщешь.
Вот до чего Понс проел за чужим столом способность к самостоятельному суждению – он повторял мысли своих амфитрионов и, наподобие античного хора, делал к ним комментарии, надо сказать, довольно пошлые. Он не решался высказывать свойственную артистам оригинальность взглядов, которая отличала в молодости его пересыпанную блестками остроумия речь, а теперь, из-за привычки держаться в тени, почти совсем исчезла; если же ему случалось, как в вышеизложенном разговоре, вновь блеснуть, его сейчас же осаживали.
– Но я-то вышла замуж, а за мной дали всего двадцать тысяч приданого...
– Так ведь то было в тысяча восемьсот девятнадцатом году, сестрица, – перебил ее Понс. – А потом это же вы, особа энергичная, – девица, которой покровительствовал король Людовик Восемнадцатый!
– Но моя дочь – ангел, она добра, умна, у нее золотое сердце; за ней сто тысяч приданого, не говоря уже о блестящих перспективах, и никак мы ее с рук не сбудем...
Госпожа де Марвиль целых двадцать минут толковала о себе и о своей дочке, плачась на судьбу, как все матери, у которых дочери на выданье. Вот уже двадцать лет старик музыкант обедал в доме своего единственного родственника и до сих пор еще не дождался, чтобы кто-нибудь из семьи Камюзо хоть раз справился, как он живет, что делает, здоров ли? Впрочем, на Понса всюду смотрели, как на поверенного всяких домашних тайн. На его скромность можно было вполне положиться; она была всем известна и, кроме того, неизбежна, ибо, попробуй он обмолвиться хоть словом, и перед ним закрылись бы двери десяти домов; итак, исполняя роль наперсника, он вынужден был то и дело поддакивать, на все отвечать улыбкой, никого не обвинять и не защищать; у него все оказывались правы. И с ним перестали считаться как с человеком, в нем видели только желудок. В длинной тираде супруга председателя суда призналась, правда, не без обиняков, что, почти не задумываясь, согласилась бы на любую партию, которая представится ее дочери. Она договорилась до того, что сочла бы завидным женихом человека сорока восьми лет, будь только у него капитал, дающий двадцать тысяч франков дохода.
– Сесиль пошел двадцать третий год, и, если, на беду, она засидится в девушках до двадцати пяти – двадцати шести, просватать ее будет ох как трудно! Тут уж всякий призадумается, почему эту молодую особу так долго не могут пристроить. И так в нашем кругу это вызывает много толков. Обычные доводы мы все исчерпали: «Она еще молода. Она слишком привязана к родителям и не хочет с нами расставаться. Ей и дома хорошо. На нее не угодишь, она метит за дворянина!» Мы становимся общим посмешищем, я сама знаю. Да и Сесиль истомилась, бедняжечка страдает...
– Почему же страдает? – наивно спросил Понс.
– Да ей же обидно, что все ее подруги выскочили замуж раньше нее, – возразила мать с видом дуэньи.
– Сестрица, что же такое случилось с того дня, как я имел удовольствие обедать здесь в последний раз, почему вы уже о сорокавосьмилетних женихах поговариваете? – смиренно спросил бедняга музыкант.
– А то и случилось, – ответила председательша, – что мы должны были свидеться с одним членом суда, человеком очень состоятельным, отцом тридцатилетнего сына, которого господин де Марвиль мог бы при наличии денег устроить на должность докладчика в государственном контроле. Молодой человек уже служит там сверхштатным. А тут, извольте видеть, нас уведомили, что сынок выкинул фортель и удрал в Италию вслед за какой-то актеркой, с которой познакомился на маскараде в зале Мабиль... Это вежливый отказ. Считают, что наша дочь не пара для молодого человека, который после смерти матери уже имеет тридцать тысяч франков доходу и еще ожидает отцовское наследство. Так что вы уж извините нашу нелюбезность, дорогой братец: вы попали в самую что ни на есть неподходящую минуту.
Пока Понс сочинял учтивый комплимент, который в тех случаях, когда он боялся своих амфитрионов, обычно не поспевал вовремя, вошла Мадлена, подала хозяйке записку и стала дожидаться ответа. Вот что было в записке:
«Дорогая маменька, что, ежели нам сказать, будто эту записку прислал из присутствия папенька; что он зовет нас в гости к одному из своих друзей, где должен возобновиться разговор о моем сватовстве; пожалуй, кузен Понс тогда уйдет, и мы сможем, как и предполагали, поехать к Попино».
– С кем барин прислал записку? – быстро спросила г-жа де Марвиль.
– С рассыльным из суда, – нагло соврала сухая как жердь Мадлена.
Своим ответом старая субретка дала понять хозяйке, что они с Сесиль, которой не терпелось ехать в гости, сговорились и действовали сообща.
– Скажите, что мы с дочерью будем к половине шестого.
Как только Мадлена вышла, г-жа де Марвиль посмотрела на кузена Понса с той фальшивой любезностью, которая для человека чувствительного столь же приятна, как молоко с уксусом для сладкоежки.
– Дорогой братец, я распорядилась обедом, покушайте без нас, видите ли, муж пишет из присутствия, что расстроившийся было разговор о сватовстве возобновляется и нас зовут обедать к тому самому члену суда... Надеюсь, вы понимаете, какие могут быть между нами церемонии... Располагайтесь, как дома. С вами я вполне откровенна, секретов от вас у меня нет... Ведь не захотите же вы, чтобы из-за вас расстроилось замужество нашего ангела?
– Что вы, сестрица, да я, наоборот, от всей души хотел бы найти ей жениха; но в том кругу, где вращаюсь я...
– Об этом и речи быть не может, – оборвала его г-жа Де Марвиль. – Итак, вы остаетесь? Сесиль займет вас, а я тем временем переоденусь.
– Я, кузина, могу пообедать и в другом месте, – сказал Понс.
Он был жестоко обижен, что супруга председателя суда так неделикатно попрекнула его бедностью, а перспектива остаться наедине с прислугой была ему еще того неприятнее.
– Но почему же?.. Обед готов, не отдавать же его прислуге.
Услышав эти ужасные слова, Понс выпрямился, как под воздействием гальванического тока, холодно поклонился своей родственнице и пошел за спенсером. Дверь спальни Сесиль, выходившая в гостиную, была приоткрыта, и в висевшем напротив зеркале Понс увидел мадмуазель де Марвиль, которая, трясясь от смеха, мимикой и жестами переговаривалась с матерью, из чего он догадался, что его одурачили самым подлым образом. Едва удерживаясь от слез, Понс медленно спустился по лестнице: он понял, что из этого дома его выгнали, но не знал за что.
«Я состарился, – думал он. – Старостью и бедностью все тяготятся, и та и другая безобразны. С этого дня я никуда не буду ходить без приглашения».
Героические слова!..
Дверь в кухню, находившуюся в первом этаже, напротив швейцарской, часто не закрывали, как это обычно водится, когда дом занимают сами хозяева и ворота держатся на запоре; и Понс услышал смех кухарки и лакея, которых Мадлена, никак не предполагавшая, что бедный родственник ретируется так быстро, потешала рассказом о том, какую комедию разыграли с Понсом. Лакей был в восторге, что так подшутили над их постоянным гостем, дававшим только к Новому году экю на чай.
– Так-то оно так, но если он разобидится и перестанет ходить, пропали наши новогодние три франка... – заметила кухарка.
– Да откуда же он узнает, – отозвался лакей.
– Ах, – подхватила Мадлена, – днем раньше, днем позже, не все ли равно? Он так осточертел всем, у кого обедает, что скоро его отовсюду выгонят.
Тут старый музыкант крикнул в швейцарскую:
– Отворите, пожалуйста, дверь!
Этот крик души был встречен в кухне гробовым молчанием.
– Он подслушивал, – сказал лакей.
– Ну, что же, тем хужее или тем лучше, – возразила Мадлена. – Так ему, блюдолизу, и надо!
Бедный кузен Понс, ни слова не пропустивший из кухонного разговора, услышал еще и этот последний комплимент. Он чувствовал себя не лучше, чем старая беспомощная женщина, на которую напали грабители. Громко сам с собой разговаривая, шел он бульварами домой. Он судорожно ускорял шаг, подгоняемый оскорбленным чувством собственного достоинства, точно соломинка яростным порывом ветра. Наконец в пять часов дня он очутился на бульваре Тампль, сам не зная, как он туда попал. И, странное дело, он совсем не ощущал голода.
Теперь необходимо сдержать обещание и рассказать о мадам Сибо, иначе непонятен будет тот переполох, который должно было вызвать возвращение Понса домой в столь неурочный час.
Очутившись на такой улице, как Нормандская, всякий решил бы, что попал в провинцию: трава растет там, где ей вздумается, случайный прохожий – событие, все там знают своих соседей. Дома стоят там со времени царствования Генриха IV, когда задумали построить квартал, где все улицы должны были назваться по какой-либо провинции, а в центре разбить великолепную площадь в честь Франции. Идея Европейского квартала, собственно говоря, только повторение этого проекта. В мире все повторяется, все решительно, даже замыслы градостроителей.
Оба музыканта проживали в старинном особняке, выходившем одной стороной в сад, другой во двор. Но в прошлом веке, когда квартал Марэ вошел в моду, к дому пристроили еще передний корпус, фасадом на улицу. Друзья занимали весь третий этаж старого особняка. Домовладелец, восьмидесятилетний г-н Пильеро, возложил управление этим двойным домом на супругов Сибо, уже двадцать шесть лет служивших у него в привратниках. В Марэ привратники получают не бог весть какое жалованье, и папаша Сибо, как и многие привратники, подрабатывал на прожиток портновским ремеслом, прибавляя таким образом известную сумму к пяти процентам, что полагались ему с квартирной платы, и к дровишкам, которые он аккуратно изымал в свою пользу с каждого воза. Постепенно Сибо перестал работать на хозяев, ибо теперь он пользовался доверием среди мелкой буржуазии своего квартала, и никто не оспаривал его привилегии – штуковать, латать, перелицовывать одежду всех жителей трех ближайших улиц. Швейцарская была просторная и светлая, да еще с добавочной комнатой. И остальные привратники почитали супругов Сибо счастливейшей четой.
Тщедушный и невзрачный Сибо позеленел от постоянного сидения с поджатыми по-турецки ногами на столе, приходившемся вровень с решетчатым окном, которое смотрело на улицу. Он выколачивал шитьем около сорока су в день и не бросал работы, хотя ему стукнуло уже пятьдесят восемь лет; но пятьдесят восемь лет для привратников – самый что ни на есть лучший возраст; они свыкаются с швейцарской, теперь она для них все равно что раковина для устрицы, а главное, в квартале они уже свои люди.
Мадам Сибо, прославленная в свое время красотка, торговавшая устрицами в трактире «Голубой циферблат», полюбив в двадцативосьмилетнем возрасте Сибо, покинула стойку, после жизни, богатой любовными приключениями, которых не может избежать ни одна смазливая трактирная служанка. Красота женщин из простонародья недолговечна, особенно когда они годами восседают за трактирной стойкой. Лицо грубеет, так как на него пышет жаром от плиты; румянец под влиянием вина принимает багровый оттенок, ибо все, что остается в бутылках, допивается в компании трактирных слуг. Красота трактирных служанок отцветает очень быстро. К счастью для мадам Сибо, она вовремя вступила в законный брак и поселилась в швейцарской, благодаря чему ей удалось сохранить свою мужественную красоту; она походила на рубенсовскую натурщицу, и завистницы с Нормандской улицы совершенно напрасно называли ее откормленной индюшкой. Ее пышные телеса могли поспорить своим глянцем с аппетитно поблескивающими кругами деревенского масла; несмотря на полноту, она была необыкновенно подвижна. Мадам Сибо достигла того возраста, когда такого типа женщине уже приходится прибегать к бритве. Это значит, что ей было под пятьдесят. Усатая привратница самая верная гарантия порядка и спокойствия в доме. Если бы Делакруа мог видеть, как мадам Сибо гордо опирается на метлу, он бы не задумываясь изобразил ее в виде Беллоны[22]22
Беллона – богиня войны в древнеримской мифологии.
[Закрыть].
Как это ни странно, но супружеской чете Сибо в дальнейшем суждено было – выражаясь языком обвинительных актов – оказать пагубное влияние на судьбу обоих друзей; посему, в целях правдивости, рассказчику надлежит несколько задержаться и подробнее обрисовать жизнь в швейцарской. Дом приносил около восьми тысяч франков, ибо в нем было три квартиры на улицу и три в бывшем особняке, окруженном двором и садом. Кроме того, торговец железным ломом, по имени Ремонанк, снимал лавку, выходившую на улицу. Этот самый Ремонанк, последнее время поторговывавший старинными вещами, отлично знал «музейную ценность» Понса и кланялся ему с порога лавки, когда тот выходил из подъезда или возвращался домой. Итак, пять процентов с прибыли, приносимой домом, давали примерно четыреста франков семейству Сибо, да, кроме того, им ничего не стоили квартира и отопление. Жалованье супругам Сибо было положено от семисот до восьмисот франков в год, таким образом все их доходы составляли вместе с праздничными чаевыми тысячу шестьсот франков, которые они проедали в буквальном смысле этого слова, так как жили лучше, чем обычно живет простой народ. «Живешь-то всего раз!» – говаривала тетка Сибо. Она родилась во время Революции и, как может убедиться читатель, не проходила катехизиса.
Из своего пребывания в трактире «Голубой циферблат» эта привратница с высокомерным взглядом янтарных глаз вынесла кое-какие познания по части кулинарии, и ее мужу завидовали все его собратья по ремеслу. Дожив до зрелого возраста, уже на пороге старости, супруги Сибо еще ничего не отложили про черный день. Они хорошо ели, хорошо одевались и пользовались в своем квартале уважением за двадцатишестилетнюю неподкупную службу. Правда, у них не было никаких сбережений, но зато они, значить, не должны были никому, значить, ни сантима, как говорила тетка Сибо, иногда в своей речи смягчавшая почему-то согласные. Она говорила мужу: «Ты у меня перьвый красавец!» Почему? Спрашивать об этом так же бесполезно, как спрашивать о причине ее равнодушия к вопросам религии. Оба супруга гордились жизнью, прожитой на виду у всего квартала, уважением, которым пользовались на своей и на соседних улицах, и неограниченной властью над домом, дарованной им хозяином, но втайне они огорчались, что ничего не скопили на старость. Муж жаловался на ломоту в руках и ногах, а жена сетовала, что ему, бедняжке, в его возрасте все еще приходится гнуть спину над работой. Наступят еще и такие времена, когда привратник после тридцати лет беспорочной службы обвинит правительство в несправедливости и потребует себе орден Почетного легиона! Всякий раз, как досужие кумушки приносили весть, что хозяева отказали в своем завещании служанке, прослужившей у них восемь или десять лет, триста – четыреста франков пожизненной ренты, в швейцарских подымались охи да ахи, которые могут дать представление о зависти, снедающей в Париже представителей низших профессий.
– Нам небось никто ничего не откажеть! Нам такого счастья не привалить! А ведь работаем мы побольше прислуги. Нам доверяють, мы получаем квартирную плату, смотрим за домом, а глядять на нас, как на собак, вот оно что!
– Кому удача, а кому незадача, – вздыхал Сибо, относя заказчику починенную одежду.
– Надо было оставить Сибо в швейцарах, а самой пойтить в кухарки, у нас бы уже тридцать тысяч на книжке лежали, – уперев кулаки в мощные бедра, рассуждала тетка Сибо с соседкой, – неправильно я о жизни понимала. Думала, крыша над головой есть, тепло, сыта, обута, одета – и все тут.
Въехав в 1836 году в квартиру на третьем этаже старого особняка, оба друга произвели настоящий переворот в хозяйстве Сибо. И вот каким образом. И Шмуке и Понс обычно пользовались услугами привратников или привратниц тех домов, где они снимали квартиру. Поселившись на Нормандской улице, они договорились с теткой Сибо, которая за двадцать пять франков в месяц, по двенадцать франков пятьдесят сантимов с человека, взялась их обслуживать. Не прошло и года, и деловитая привратница уже так же неограниченно распоряжалась хозяйством обоих холостяков, как и домов г-на Пильеро, двоюродного деда супруги графа Попино; она принимала близко к сердцу дела обоих музыкантов и называла их мои господа. Убедившись, что старички-щелкунчики покладисты, смирны, как ягнята, и доверчивы, как дети, она привязалась к ним всем своим любвеобильным сердцем простой женщины, пеклась о них и служила им с искренней преданностью, иной раз журила и зорко оберегала от всякого рода надувательства, которое часто тяжелым бременем ложится на бюджет парижанина. Наши холостяки, сами того не думая и не подозревая, приобрели за двадцать пять франков в месяц мать родную. Поняв, какой клад они нашли в мадам Сибо, и тот и другой в простоте душевной хвалили ее в глаза и за глаза и старались отблагодарить словами и скромными подарками, от чего их добрые отношения еще упрочились. Тетке Сибо гораздо дороже денег было признание ее заслуг; хорошо известно, что для души такая похвала равносильна прибавке к жалованью. Сам Сибо за полцены чинил одежду господам своей жены, помогал чем мог в хозяйстве, исполнял всякие поручения.
Кроме того, на второй год их знакомства еще новое обстоятельство упрочило дружественную связь между третьим этажом и швейцарской. Шмуке заключил с мадам Сибо договор, вполне отвечавший его ленивой натуре и желанию жить без хлопот. За тридцать су в день, иначе за сорок пять франков в месяц, тетка Сибо взялась кормить Шмуке завтраком и ужином. Понс, рассудив, что завтрак его друга совсем не плох, также договорился получать завтрак за восемнадцать франков в месяц. При таком порядке ежемесячные доходы швейцарской возросли примерно на девяносто франков, и теперь против обоих жильцов нельзя было слова сказать: они стали ангелами, херувимами, святыми. Навряд ли сам король французский – а он избалован вниманием – был окружен большей заботой, чем старички-щелкунчики. Молоко им подавалось не снятое, они бесплатно пользовались газетами, которые получали поздно встающие нижние и верхние жильцы, а в случае чего тем можно было бы сказать, что газет еще не подавали. Мадам Сибо держала в образцовом, чисто фламандском порядке все: квартиру, одежду, лестницу. Шмуке и надеяться не смел на такое счастье; привратница сняла с него все заботы; он платил около шести франков в месяц за стирку, которую, так же как и починку белья, она взяла на себя. Пятнадцать франков шло на табак. Эти три статьи расхода составляли ежемесячную сумму в шестьдесят шесть франков, если же умножить эту сумму на двенадцать, она даст семьсот девяносто два франка. Прибавьте к этому двести двадцать франков на квартиру и налоги, и получится тысяча двенадцать франков. Сибо одевал Шмуке, и этот последний расход составлял в среднем полтораста франков. Итак, наш мудрый философ жил на тысячу двести франков в год. Сколько людей в Европе, только и мечтающие о жизни в Париже, будут приятно изумлены, узнав, что там, на Нормандской улице, в квартале Марэ, под крылышком тетки Сибо, можно вести счастливое существование на тысячу двести франков!
Мадам Сибо удивилась, увидя Понса, который возвращался домой в пять часов дня. Но не только это беспримерное событие поразило ее воображение, барин не заметил ее, не поздоровался.
– Слушай, Сибо, – сказала она мужу, – господин Понс или разбогател, или спятил!
– Я сам так думаю, – отозвался Сибо, откладывая в сторону фрак, рукав которого он, выражаясь на портновском языке, штуковал.
В тот момент, когда Понс растерянно входил в дом, тетка Сибо как раз кончала стряпать обед для Шмуке. По всему двору распространялся аромат жарившегося рагу, на которое пошло вареное мясо, купленное в третьеразрядной кухмистерской, торговавшей остатками. Тетка Сибо поджаривала в масле ломтики мяса с мелко нарезанным луком до тех пор, пока мясо и лук не впитают все масло, и тогда это излюбленное в швейцарских блюдо становилось похоже на жаркое. Это кушанье, любовно состряпанное для Сибо и Шмуке, между которыми оно делилось по-братски, бутылка пива и кусок сыра вполне удовлетворяли старого немца-музыканта, и, поверьте мне, сам царь Соломон во всей своей славе обедал не лучше. Меню Шмуке состояло то из описанной выше вареной говядины, поджаренной с луком, то из обрезков курицы, протомленных в масле, то из мяса с петрушкой, то из рыбы под соусом собственного изготовления тетки Сибо, таким вкусным, что мать скушала бы с ним своего младенца и не заметила бы, то из остатков дичи – словом, и качество и количество обедов зависело от того, какие остатки спустят рестораны на Бульварах владельцу кухмистерской с улицы Бушера. И Шмуке, ни слова не говоря, довольствовался тем, что ему подавала милейшая мадам Зибо. И день за днем милейшая мадам Сибо все урезывала и урезывала порции, так что в итоге стала укладываться в двадцать су.