355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Кузен Понс » Текст книги (страница 10)
Кузен Понс
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:27

Текст книги "Кузен Понс"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

– Родственники-то и довели меня до такого состояния!.. – с горечью сказал Понс.

– Ах, так у вас есть родственники! – воскликнула тетка Сибо, вскочив с кресла, словно ужаленная. – Ну и родственнички же, доложу я вам! Как, вот уже три недели, что вы при смерти, а им и горя мало! Да где ж это видано!.. Да будь я на вашем месте, я бы им гроша ломаного не оставила, лучше бы все свое состояние на приют пожертвовала.

– Видите ли, дорогая мадам Сибо, я хотел завещать все, что имею, моей двоюродной племяннице, дочери моего двоюродного брата, председателя суда Камюзо – знаете, того самого господина, который как-то утром, месяца два тому назад, приезжал сюда.

– А, такой маленький, толстенький, что еще своих слуг к вам присылал с извинением... за глупость своей жены... еще ее горничная меня о вас расспрашивала, старая грымза в бархатную мантилью вырядилась, так бы, кажется, и поправила ей прическу своей метлой. Где же это видано, чтоб горничные в бархатных мантильях разгуливали! Нет, честное слово, мир вверх дном перевернулся! И для чего только революции делают? Жрите в три горла, чертовы богачи, если у вас денег хватает. Но я только одно скажу – ежели Луи-Филипп не позаботится, чтобы каждый свое место знал, тогда и законы ни к чему, тогда и святого ничего на свете не останется! Раз мы все равны, почему же тогда горничная может щеголять в бархатных мантильях, а я, мадам Сибо, после тридцати лет честной службы, – не могу; разве я не правду говорю, сударь? Подумаешь, какая птица! Нечего вороне в павлиньи перья рядиться. Горничная – так она горничная и есть, а я – привратница. Для чего-нибудь у военных эполеты заведены. По положению и почет! Хотите, я вам все в двух словах объясню: Франция погибла!.. Ведь при императоре совсем не тот порядок был, разве я не правду говорю, сударь! Я и мужу сказала: «Вот попомни мое слово, – господа, у которых горничная в бархатных мантильях разгуливает, люди бессердечные...»

– Ваша правда, бессердечные! – поддакнул Понс.

И Понс рассказал тетке Сибо все свои обиды и горести, а она то поносила его родственников, то вздыхала над каждой фразой его печальной повести. Под конец она даже расплакалась.

Чтоб понять такую внезапную дружбу между больным музыкантом и теткой Сибо, надо представить себе положение старого холостяка, первый раз в жизни тяжело занемогшего, одинокого, прикованного к постели и обреченного проводить целые дни с глазу на глаз с самим собой; а при болях, вызванных воспалением печени и способных омрачить самую светлую жизнь, день тянется бесконечно долго, и больной, томящийся от безделия, впадает в чисто парижскую тоску, скорбит по бесплатным развлечениям парижской жизни. Тягостное одиночество, мучительные приступы боли, действующие на душу не меньше, чем на тело, тщета жизни, житейская скука – все это, вместе взятое, ведет к тому, что холостяк, особенно ежели он слабохарактерен, мягкосердечен и доверчив, цепляется, как утопающий за соломинку, за свою сиделку, какова бы она ни была. И Понс с наслаждением слушал болтовню тетки Сибо. Для него вселенная была ограничена спальней, а человечество исчерпывалось его другом Шмуке, теткой Сибо и доктором Пуленом. Если больные поневоле сосредоточивают свое внимание на том, что может охватить их взгляд, если все их эгоистические помыслы не выходят за пределы одной комнаты, то что же сказать о старом холостяке, не имеющем друзей, всю жизнь не знавшем любви. За эти три недели какие только мысли не приходили в голову Понсу, он даже пожалел, что не женился на Мадлене Виве. И тетке Сибо за эти три недели удалось настолько втереться в доверие к больному, что он и подумать не мог остаться без нее. Шмуке он просто отождествлял с собой. Все искусство тетки Сибо, хотя она сама того и не ведала, заключалось в том, что она высказывала Понсу его же собственные мысли.

– А, вот и доктор, – сказала она, услышав звонок.

И она оставила Понса одного, отлично зная, что это пришел Ремонанк с евреем.

– Не шумите, господа... – сказала она, – чтоб он, упаси бог, ничего не заметил! Когда дело касается его сокровищ, с ним шутки плохи!

– Мне достаточно взглянуть! – ответил еврей, вооружившись лупой и зрительной трубкой.

Такие залы, как тот, где Понс разместил большую часть своей коллекции, не редкость в старинных особняках французской знати: двадцать пять футов в ширину на тридцать футов в длину и тринадцать в высоту. Понс развесил свои картины, общим числом в шестьдесят семь полотен, по стенам зала, отделанного белым с позолотой деревом; но белая окраска пожелтела от времени, золото потускнело, и гармоничные тона стен не нарушали общего впечатления. В углах и в простенках между картинами возвышалось четырнадцать невысоких колонн, а на них, на постаментах работы Буля, стояли статуи. Вдоль стен тянулись низкие шкафы черного дерева, богато украшенные резьбой. В этих шкафах были размещены различные антикварные предметы. Посреди зала стояло в ряд несколько резных горок, где были собраны редчайшие произведения человеческих рук: слоновая кость, бронза, дерево, эмали, изделия из золота и серебра, фарфор.

Проникнув в это святая святых, еврей сразу направился к четырем лучшим полотнам кисти мастеров, которых не хватало в его коллекции. Для него это было то же, что desiderata[50]50
  Редкие экземпляры (лат.).


[Закрыть]
для натуралиста, в погоне за ними готового предпринять дальний путь с Запада на Восток, отправиться в тропики, в пустыню, в пампасы, саванны, девственные леса. Первая картина принадлежала кисти Себастьяно дель Пьомбо, вторая – фра Бартоломео делла Порта, третья была пейзажем Гоббемы и последняя – женским портретом Альбрехта Дюрера, – четыре подлинные жемчужины. Можно сказать, что три разные школы живописи соединили свои самые выдающиеся качества, чтобы создать блестящее дарование Себастьяно дель Пьомбо. Дель Пьомбо, венецианский художник, прибыл в Рим и там овладел манерой Рафаэля под руководством Микеланджело, который хотел противопоставить его Рафаэлю и восстать, таким образом, в лице одного из своих учеников против верховного жреца итальянского искусства. Итак, этот беспечный гений соединил венецианский колорит, флорентийскую композицию и рафаэлевский стиль в тех редких картинах, которые он соизволил написать, да и то еще говорят, что рисунки к ним были сделаны Микеланджело. И по портрету Баччо Бандинелли мы можем убедиться, какого совершенства достиг этот черпавший из трех источников художник, ибо этот портрет выдерживает сравнение с «Человеком с перчаткой» Тициана, с портретом старика, где Рафаэль соперничает в искусстве с Корреджо, и с «Карлом VIII» Леонардо да Винчи. Это четыре алмаза чистейшей воды, равноценные по блеску, по величине, по игре. Это предел человеческого искусства. Это выше, чем природа, ибо она дала жизнь оригиналу только на краткий миг. Понсу принадлежало одно произведение этого великого мастера и бессмертного живописца, страдавшего неизлечимой ленью, – «Молящийся мальтийский рыцарь» – картина, написанная на шифере и отличающаяся еще большей свежестью красок, законченностью и глубиной, чем портрет Баччо Бандинелли. Картину фра Бартоломео «Святое семейство» даже знатоки приписали бы Рафаэлю. Пейзаж Гоббемы мог бы пройти на аукционе за шестьдесят тысяч франков. А женский портрет Альбрехта Дюрера не уступал знаменитому нюрнбергскому «Гольцшуеру», за которого короли баварский, голландский и прусский не раз тщетно предлагали двести тысяч франков. Кто изображен на этом портрете – может быть, жена или дочь рыцаря Гольцшуера, друга Альбрехта Дюрера?.. Такая гипотеза представляется весьма вероятной, ибо по позе женщины из собрания Понса можно предположить, что это парный портрет, да и гербы на обоих портретах расположены одинаково. Кроме того, надпись сetatis suсe XLI[51]51
  В возрасте сорока одного года (лат.).


[Закрыть]
вполне совпадает с годом, указанным на портрете, который так свято хранят нюрнбергские Гольцшуеры, не так давно заказавшие с него гравюру.

Элиас Магус даже прослезился, разглядывая эти четыре первоклассные произведения.

– Я заплачу вам по две тысячи франков с картины, если вы устроите их мне за сорок тысяч!.. – шепнул он на ухо тетке Сибо, остолбеневшей от этого, будто с неба свалившегося богатства.

Старый еврей пришел в такой восторг или, вернее говоря, в такое восторженное исступление, что совершенно обезумел и позабыл свою обычную скупость.

– А мне как быть? – спросил Ремонанк, который плохо разбирался в картинах.

– Здесь все шедевры, – шепнул хитрый еврей на ухо овернцу, – выговори себе любые десять картин на тех же условиях, и твое благосостояние обеспечено!

Трое мошенников еще стояли друг перед другом, охваченные самой сильной страстью – предвкушением верного богатства, как вдруг раздался голос больного, прозвучавший для них ударом колокола.

– Кто там ходит? – кричал Понс.

– Ложитесь, ложитесь, сударь! – напустилась на него тетка Сибо, прибежав в спальню и насильно укладывая его в постель. – Да что ж это, уморить вы себя, что ли, хотите?.. Оказывается, это не доктор Пулен, а Ремонанк, вот душа-человек, как о вас беспокоится, – пришел справиться о здоровье!.. Вы общий любимец, весь дом из-за вас переполошился. Ну, чего вы напугались?

– Мне показалось, что там несколько человек, – сказал больной.

– Несколько человек! Ну и дела!.. Да это вам, верно, привиделось! Так и с ума спятить недолго, честное слово!.. Ну, сами поглядите.

Тетка Сибо быстро открыла дверь, мигнула старому антиквару, чтоб он отошел, а Ремонанка поманила поближе.

– Ну, сударь, как дела? Я пришел справиться о вашем здоровье, – сказал овернец, слышавший слова тетки Сибо, сказанные нарочно для него, – все жильцы волнуются... кому приятно, когда смерть стучится в дверь!.. Да и папаша Монистроль, достаточно хорошо вам известный, поручил передать, что, ежели вам нужны деньги, он к вашим услугам...

– Он подослал вас, чтобы высмотреть мои вещицы! – сказал старый коллекционер с недоверием и горечью.

Больные печенью почти всегда испытывают чувство внезапной неприязни; они срывают свое дурное настроение либо на каком-нибудь предмете, либо на человеке. Так и Понс вообразил, будто все зарятся на его сокровище, он вбил себе в голову, что необходимо зорко за ним следить, и потому время от времени посылал Шмуке поглядеть, не прокрался ли кто в его святая святых.

– Коллекция у вас недурная, – слукавил Ремонанк, – она может понравиться маклакам; я, правда, не разбираюсь в редкостных вещах, но вы, сударь, слывете великим знатоком, и хоть я по этой части не дока, но у вас куплю все, что угодно, с закрытыми глазами... Если вам, сударь, деньги понадобятся, – ведь на эти проклятые болезни уйма денег идет... вот моя сестра, когда к ней горячка пристала, за десять дней тридцать су на лекарство ухлопала, а все равно и так бы поправилась... врачи – жулики, они пользуются нашим положением...

– Прощайте, сударь, благодарю вас, – ответил Понс торговцу, не спуская с него тревожного взгляда.

– Я его провожу, а то, чего доброго, еще что стащит, – шепнула тетка Сибо больному.

– Да, да, – ответил он, с благодарностью взглянув на привратницу.

Тетка Сибо прикрыла дверь спальни, что снова пробудило в больном недоверие. Магус стоял все в той же позе перед четырьмя картинами. Такое неподвижное созерцание, такой восторг понятны тем, чье сердце открыто чувству прекрасного, тому неизреченному чувству, которое вызывают совершенные произведения искусства; эти люди могут часами простаивать в музее перед «Джиокондой» Леонардо да Винчи, перед «Антиопой» Корреджо – шедевром этого мастера, перед «Красавицей» Тициана, «Святым семейством» Андреа дель Сарто, «Детьми, окруженными цветами» Доминикино, перед картиной Рафаэля, сделанной гризайлью, и перед портретом старика, тоже кисти Рафаэля, – перед самыми могучими произведениями искусства.

– Уходите живее, только, чур, не шуметь! – приказала тетка Сибо.

Еврей стал медленно пятиться к дверям, не спуская глаз с картин, словно любовник, расстающийся с возлюбленной. Когда он очутился на площадке, тетка Сибо, которую его восторг навел на некоторые мысли, хлопнула старика антиквара по костлявому плечу.

– Идет, четыре тысячи с картины? А нет, как хотите...

– Уж очень я беден! – вздохнул Магус. – Картины я хочу приобрести из любви к искусству, исключительно из любви к искусству, красавица!

– Для такого сухаря, как ты, золотце мое, такая любовь самое подходящее дело! – сказала тетка Сибо. – Но ежели ты сегодня при Ремонанке не пообещаешь мне шестнадцать тысяч франков, завтра я потребую с тебя двадцать.

– Обещаю шестнадцать, – ответил еврей, испуганный ее жадностью.

– А чем такой нехристь побожиться может? – спросила она у Ремонанка.

– Ручаюсь вам за него, как за себя, – ответил торговец. – Он человек честный.

– Ну а вы сколько мне дадите, если я устрою, чтобы хозяин и вам продал картины? – спросила привратница.

– Половину с барыша, – быстро ответил Ремонанк.

– Нет, мне лучше сразу дайте определенную сумму. Я не торговка, – возразила тетка Сибо.

– Вы прекрасно разбираетесь в делах, – с улыбкой заметил Элиас Магус. – Из вас вышел бы отличный коммерсант.

– Я уж и то ей предлагаю себя в мужья и в компаньоны, – сказал овернец, сильно, словно молотом, хлопнув тетку Сибо по пышному плечу, – и другого пая, кроме ее красоты, не требую. Дался вам ваш ревнивец Сибо, подумаешь, какое дело иглой ковырять! Ну что для такой красивой женщины муж-привратник, с ним не разбогатеешь. Ваше место в антикварной лавке на бульварах. Занимали бы разговорами покупателей, приманивали бы коллекционеров. Вот загребете здесь побольше, и ну ее к черту, вашу каморку, увидите, как у нас с вами дела пойдут!

– Что сказал! Загребете побольше! – возмутилась тетка Сибо. – Да я здесь булавки не возьму, так и запишите, Ремонанк! Весь околоток знает, что я женщина честная, да!

Глаза тетки Сибо сверкали.

– Ну, ну, успокойтесь! – сказал Элиас Магус. – Это он вам не в обиду сказал, а любя.

– Ах, скольких бы покупателей она привлекла! – воскликнул овернец.

– Будьте справедливы, золотые мои, сами посудите, какое мое здесь положение, – сказала тетка Сибо, сменив гнев на милость. – Вот десять лет, как я из кожи вон лезу, – двум моим старикам угождаю, а от них еще ничего, кроме спасибо, не видела... Спросите у Ремонанка, я подрядилась их кормить и что ни день то двадцать, то тридцать су своих вкладываю, все, что на старость лет припасла, на них ушло; ежели я вру, пусть родительнице моей на том свете ни дна ни покрышки... родителя-то своего я в глаза не видела... Не сойти мне с этого места, не дожить до завтрашнего дня, кофеем подавиться, если я хоть настолечко соврала!.. Я за обоими, как за родными детьми, ходила, теперь один – не сегодня завтра помрет, – так ведь? – и как раз тот, что богаче. И что же бы вы думали, сударь? Двадцать дней подряд твержу ему, что он одной ногой в могиле стоит, потому как доктор Пулен сказал, что он не жилец, а он, старый скряга, о завещании ни слова, будто совсем и не знает меня! Честное слово! Эх, коли сама не возьмешь, нипочем свое же заработанное не получишь, вот ей-богу; на наследников надежда плохая... видали их! Уж отведу душу – брань-то на вороту не виснет, – скажу что все люди сволочи!

– Это правда, – мрачно поддакнул Элиас Магус, – из всех людей, пожалуй, мы еще самые честные, – прибавил он, переглянувшись с Ремонанком.

– Да что уж это вы... разве я о вас? – подхватила тетка Сибо. – О присутствующих не говорять, как сказал тот старый актер. Вот ей-богу, они оба мне уж около трех тысяч задолжали, все мои крохи на лекарства да на все прочее пошли, а они, может статься, и не вернут!.. И далась мне, старой дуре, эта честность. Стесняюсь им о деньгах напомнить. Вы, сударь, человек деловой, как вы мне посоветуете, – может быть, обратиться к адвокату?

– Зачем к адвокату, вы сами умнее всякого адвоката, – воскликнул Ремонанк.

Тут в столовой раздался грохот, словно тяжелое тело рухнуло на пол.

– Господи боже мой! – крикнула тетка Сибо. – Что случилось? Уж не шлепнулся ли мой хозяин с кровати да на пол!..

Она подтолкнула к выходу обоих своих сообщников и те быстро сбежали со ступенек; затем вернулась обратно и бросилась в столовую, где ее взорам предстал Понс, лежащий в ночной рубахе, без чувств, на полу. Она схватила старого холостяка в охапку и легко, словно перышко, отнесла на кровать. Уложив умирающего, она поднесла ему к носу жженые перья, смочила виски одеколоном, привела его в чувство. Потом, когда сознание вернулось к нему и он открыл глаза, тетка Сибо подбоченилась и начала:

– Босиком, в одной сорочке! Этак вы себя до смерти доведете! Почему вы мне не верите?.. Коли так, прощайте, сударь. Вот она награда за десятилетнюю службу. А я-то, я-то свои деньги на вас трачу, последние гроши ухлопала, а все жалеючи бедняжку господина Шмуке, ведь он, как ребенок, зайдет куда-нибудь в уголок и плачеть... Это за десятилетнюю-то службу и такая награда. Вы и сейчас за мной подсматривали!.. Вот бог вас и наказал... и поделом! Я-то вас, сил не жалеючи, на руках несу, можеть на всю жизнь калекой останусь... Ах ты, господи боже мой! И дверь запереть позабыла!..

– С кем вы говорили?

– Что вам еще в голову взбрело? – воскликнула тетка Сибо. – Что я вам крепостная, что ли? Уж не должна ли я обо всем вам докладываться? Так и знайте, мне это надоело, брошу все как есть! Берите себе сиделку!

Испугавшись такой угрозы, Понс, сам того не подозревая, дал в руки тетке Сибо опасное оружие – теперь она знала, что может угрожать ему этим дамокловым мечом.

– Это все моя болезнь виновата! – жалобно промямлил он.

– Ладно уж! – буркнула тетка Сибо.

И ушла, оставив смущенного Понса во власти раскаяния, умиленного крикливой преданностью своей сиделки, винящего во всем себя одного и даже не подозревающего, какие тяжелые последствия могло иметь для такого больного, как он, падение на пол.

На лестнице тетка Сибо встретила Шмуке, шедшего домой.

– Скорей, сударь... у нас не все ладно. Господин Понс с ума сходит!.. Понимаете, вскочил голый с постели, побежал за мной... и растянулся во всю длину... А спросите его, в чем дело, – и сам не знает... Ему плохо. И ничем я такого буйства не вызвала, разве что разволновала его разговорами о любовных проделках в молодые годы... Кто этих мужчин поймет? Старики, а туда же... Не надо мне было перед ним своими руками хвастаться, у него глаза так и загорелись, одно слово – брулианты...

Шмуке слушал тетку Сибо так, словно она говорила по-китайски.

– Я с ним надорвалась, теперь, можеть, на всю жизнь калекой останусь! – И тетка Сибо, почувствовав, что у нее немного ноет поясница, сразу сообразила, какую можно извлечь из этого выгоду, и так разохалась, словно у нее и вправду отнялись ноги. – Такая я дура! Увидела его на полу, схватила в охапку, как ребенка, и отнесла на кровать... да! А теперь чувствую, что надорвалась. Плохо мне! Пойду домой, а вы посидите с больным. Мужа я пошлю за господином Пуленом, пусть меня посмотрит. Лучше умереть, чем на всю жизнь калекой остаться...

Тетка Сибо схватилась за перила и сползла с лестницы, согнувшись в три погибели и так громко охая, что испугавшиеся жильцы повыскакивали на площадку. Шмуке поддерживал больную и со слезами на глазах расписывал всем ее преданность. Вскоре не только весь дом, весь квартал говорил о великом подвиге мадам Сибо, которая якобы надорвалась чуть не до смерти, подняв на руки, словно ребенка, одного из стариков-щелкунчиков. Вернувшись к Понсу, Шмуке рассказал ему о тяжелом состоянии их верной домоправительницы, и теперь они с ужасом глядели друг на друга: «Что мы без нее будем делать?..» Шмуке, видя, как изменился Понс после своей выходки, не решился его пожурить.

Проклятие безделюшки! Лучше би они сгорели, ведь мой друг из-за них тшуть не сталь погибать!.. – воскликнул он, узнав от Понса, чем была вызвана его прогулка. – Ти не доверяль мадам Зибо, когда она на нас свои сберешения тратиль! Ой, как пльохо! Но во всем есть виновата больезнь...

– Ах, эта болезнь! Я изменился, сам чувствую, – сказал Понс. – Я не хочу, чтоб ты страдал, добрый мой Шмуке.

Вортши на менья, – сказал Шмуке, – а к мадам Зибо не придирайсь...

Доктор Пулен в несколько дней излечил привратницу, которая совсем уж собралась остаться на всю жизнь калекой, и после этого чудесного излечения слава его в квартале Марэ необычайно возросла. Понсу доктор Пулен объяснил свою удачу прекрасным организмом больной, которая, к великому удовольствию обоих стариков, уже через неделю приступила к исполнению своих обязанностей. После этого приключения влияние привратницы, тиранически взявшей в свои руки бразды правления, увеличилось вдвое, так как за эту неделю щелкунчики наделали долгов, с которыми расплатилась она. Тетка Сибо воспользовалась этим обстоятельством и получила (и надо сказать, без всякого труда) от Шмуке расписку на две тысячи франков, которые, по ее словам, она на них издержала.

– Вот это доктор! – сказала привратница Понсу про г-на Пулена. – Он вас обязательно вылечит. Меня он от смерти спас! Бедный мой Сибо думал, что я уже не встану... Господин Пулен вам, верно, говорил, что, пока я лежала, я все о вас вспоминала. «Господи, – молилась я, – возьми меня и оставь в живых дорогого нашего господина Понса...»

– Бедная, бедная, мадам Сибо, из-за меня вы чуть не стали калекой!..

– Да, не будь господина Пулена, лежать бы мне в сосновом ящике, от которого никто не уйдет. Что поделаешь, докатишься до конца горки – и кувырк! – как говорил этот старый актер. Надо быть философом. Ну, как же вы без меня управлялись?

– Шмуке не отходил от меня; но это отразилось и на нашей кассе, и на ученицах... Не знаю, как он устроился.

Не вольнуй себья, Понс! – воскликнул Шмуке. – Папаша Зибо нас вырутшиль...

– Не стоит об этом говорить, золотой мой! Мы вас обоих, как детей, любим, – воскликнула тетка Сибо. – Наши денежки за вами не пропадут, вернее, чем в банке! Пока у нас самих кусок хлеба будет, мы всегда с вами поделимся. Не стоит об этом и говорить...

Голюбушка мадам Зибо! – вздохнул Шмуке, уходя.

Понс ничего не ответил.

– Знаете, золотой мой, – сказала тетка Сибо больному, заметя его волнение, – что меня больше всего на пороге смерти заботило, – ведь я ей, курносой, в лицо взглянула, – что вы одни останетесь и что у бедного моего Сибо ничего за душой нет. Сбережений у меня почитай совсем никаких, и говорю-то я о них только потому, что собралась умирать и что мне Сибо жалко, это ангел, а не человек! Он за мной, как за королевой, ходил, а ревел надо мной, чисто теленок!.. Но я на вас надеялась, честно вам говорю. Я ему так и сказала: «Ладно, Сибо, мои господа тебя без куска хлеба не оставят...»

Понс ничего не ответил на эту атаку ad testamentum[52]52
  На завещание (лат.).


[Закрыть]
, и привратница тоже молчала, ожидая, что он скажет.

– Я поручу вас заботам Шмуке, – промолвил наконец больной.

– Ах, – воскликнула привратница, – за все, что вы сделаете, я буду благодарна. Я на вас, на ваше доброе сердце надеюсь. Не надо об этом говорить, мне стыдно, золотой мой, думайте только о том, чтоб поправиться! Вы дольше нашего проживете...

Тетка Сибо совсем растревожилась. Она решила добиться того, чтоб хозяин прямо объявил, сколько он намерен ей завещать; и первым делом, в тот же вечер, накормив обедом Шмуке, который, с тех пор как его друг заболел, кушал всегда у его постели, отправилась к доктору Пулену.

Доктор Пулен жил на Орлеанской улице. Он снимал небольшую квартирку в нижнем этаже: приемная, две спальни и передняя; комнатушка, смежная с передней и с одной из двух спален, с той, которую занимал сам доктор, была превращена в кабинет. Кухня, комната для прислуги и небольшой погреб принадлежали к этой же квартире, помещавшейся в крыле огромного дома, выстроенного в эпоху Империи, вместо старого особняка, от которого уцелел только сад. Этот сад был разделен между тремя жильцами первого этажа.

Квартира доктора не ремонтировалась лет сорок. В живописи, в обоях, в украшениях, во всем чувствовалась эпоха Империи. Зеркала, бордюры, рисунок на обоях, потолки и живопись потускнели от сорокалетней пыли и копоти. И такая квартирка, в глухом квартале Марэ, все же стоила тысячу франков в год. Г-жа Пулен, мать доктора, шестидесятисемилетняя старушка, доживала свой век в другой спальне. Она работала на торговцев кожевенными изделиями, шила гетры, кожаные штаны, подтяжки, пояса – словом, все, что относится к этой отрасли промышленности, в настоящее время пришедшей в упадок. Она присматривала за хозяйством и единственной служанкой своего сына, никуда из дому не отлучалась и выходила только в свой садик подышать воздухом; туда вела застекленная дверь прямо из гостиной. Овдовев двадцать лет тому назад, г-жа Пулен продала после смерти мужа кожевенное заведение старшему мастеру, который обеспечивал ее заказами приблизительно на тридцать су в день. Она всем жертвовала ради воспитания единственного сына, во что бы то ни стало желая вывести его в люди. Она гордилась своим эскулапом, верила, что он сделает карьеру, по-прежнему жила только для него, радуясь, что может ухаживать за ним, сберегать его копейку; она мечтала о хорошей жизни для сына и любила его разумной любовью, на что способны далеко не все матери. Так, например, вдова Пулен понимала, что сама вышла из простых работниц, и не хотела мешать сыну, давать повод для насмешек, ибо она, вроде мадам Сибо, тоже говорила неправильно. Она не появлялась из спальни, когда к доктору случайно обращался за советом какой-нибудь высокопоставленный пациент или когда к нему приходили товарищи по коллежу, либо сослуживцы по больнице. И доктору ни разу не пришлось краснеть за свою мать, недостаток воспитания которой вполне искупался ее нежной любовью. Он очень уважал мать. От продажи своего заведения вдова Пулен выручила около двадцати тысяч франков, которые поместила в 1820 году в государственные бумаги, и теперь весь ее капитал составляла рента в тысячу сто франков. Долгое время соседи любовались бельем доктора и его мамаши, сушившимся в саду: служанка с хозяйкой из экономии стирали сами. Эта мелочь быта очень вредила доктору: бедность не внушала доверия к его талантам. Тысяча сто франков ренты целиком шли за квартиру. Заработка вдовы Пулен, толстенькой, добродушной старушки, первое время хватало на все их скромные расходы. Двенадцать лет упорно трудясь на своей скудной ниве, доктор в конце концов начал зарабатывать до тысячи экю в год; таким образом, г-жа Пулен могла располагать теперь суммой, равной приблизительно пяти тысячам франков. Тому, кто знает Париж, ясно, что этого может хватить только на самое необходимое.

Приемная, где ожидали пациенты, была обставлена еще покойным г-ном Пуленом, согласно его мещанскому вкусу: неизменный диван красного дерева, обитый желтым в цветочек плюшем, четыре кресла, полдюжины стульев, подзеркальный и чайный столики. Часы, с которых не снимался стеклянный колпак, изображали лиру и стояли между двумя египетскими канделябрами. Оставалось загадкой, как могли выдержать такой долгий срок коленкоровые занавески мануфактуры Жуи, желтые с набивными красными розочками. Оберкампф в 1809 году получил за эту ужасающую продукцию хлопчатобумажной мануфактуры благодарность от самого императора. Кабинет доктора был обставлен в том же вкусе мебелью из спальни его отца, – скупо, бедно и холодно. Какой больной может поверить в искусство врача, если у него нет не только имени, но и обстановки, особенно в наше время, когда Вывеска – это все, когда золотят фонари на площади Согласия, дабы утешить бедняка, убедив его в том, что он богатый гражданин.

Передняя была одновременно и столовой. Там же работала служанка, когда она не была занята на кухне или не помогала матери доктора. Пристойная бедность чувствовалась сразу же, как только вы переступали порог этой невеселой квартиры, почти полдня пустовавшей, – достаточно было взглянуть на жалкие желтенькие кисейные занавесочки на окне передней, выходившем во двор. В буфете, несомненно, хранились остатки черствого пирога, тарелки с отбитыми краешками, вековечные пробки, салфетки, не сменявшиеся целую неделю, – словом, вполне объяснимый при скудных средствах всякий унизительный хлам, которому прямая дорога в корзину старьевщика. Понятно, что в такое время, как наше, когда в глубине души каждый думает о наживе, когда разговоры о деньгах не сходят с языка, доктор, у матери которого не было никаких знакомств, оставался холостяком, хотя ему уже стукнуло тридцать лет. За десять лет ему ни разу не представилось случая завести роман в тех домах, куда он был вхож благодаря своей профессии, ибо обычно он лечил людей примерно одного с ним достатка; он бывал только в семьях, живших вроде него, – у мелких чиновников или мелких фабрикантов. Самыми богатыми его пациентами были соседние мясники, булочники, крупные лавочники, все люди, приписывающие свое выздоровление крепкому организму и считающие, что доктору, который ходит по больным пешком, двух франков за визит и за глаза хватит. В медицине кабриолет важнее знаний.

Обыденная серенькая жизнь в конце концов засасывает даже самых предприимчивых людей. Человек примиряется с судьбой и удовлетворяется незавидным существованием. И доктор Пулен, практиковавший уже десять лет, тянул все ту же лямку, не впадая в отчаяние, первое время омрачавшее его жизнь. Но так или иначе, он лелеял некую мечту, ибо в Париже каждый лелеет какую-нибудь мечту. У Ремонанка была своя мечта, у тетки Сибо – своя. Доктор Пулен надеялся, что его позовут к богатому и влиятельному пациенту, которого он обязательно вылечит, а затем при его содействии получит место старшего врача в больнице, при тюремном управлении, при театре или при министерстве. Он, впрочем, уже получил таким путем место врача при мэрии. Через тетку Сибо он был приглашен к г-ну Пильеро, владельцу того дома, где они с мужем служили привратниками; доктор Пулен пользовал его во время болезни и поставил на ноги. Г-н Пильеро, приходившийся по матери дядей графине Попино, жене министра, принял участие в молодом человеке, скрытую нужду которого понял, нанеся ему на дому благодарственный визит. Он-то и исходатайствовал у министра, своего внучатого племянника, очень его уважавшего, то место, которое доктор занимал вот уже пять лет; скудное жалованье пришлось очень кстати: оно удержало доктора от решительного шага – он уже собрался было эмигрировать. Для француза покинуть Францию равносильно смерти. Доктор Пулен побывал у графа Попино, чтобы выразить свою благодарность; но он понял, что через эту семью карьеры не сделаешь, ибо министра пользовал знаменитый Бьяншон. Бедный доктор некоторое время обольщал себя ложной надеждой приобрести покровительство одного из влиятельнейших министров, вытащить одну из тех двенадцати или пятнадцати карт, которые вот уже шестнадцать лет тасует за столом Государственного совета могущественная, но невидимая рука; однако он так никуда и не выбрался из своего захудалого квартала, где по-прежнему возился с бедняками и мелкими лавочниками, и сверх того за жалованье в тысячу двести франков в год обязан был констатировать факты смерти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю