332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Модеста Миньон » Текст книги (страница 9)
Модеста Миньон
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:52

Текст книги "Модеста Миньон"


Автор книги: Оноре де Бальзак






сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Быть может, милый друг, мое имя покажется вам насмешкой после всего, что я сделала и в чем признаюсь на этих страницах. Но меня зовут Модестой [75]75
  Скромная ( франц.).


[Закрыть]
. Следовательно, я не обманывала вас, подписываясь О. д'Ест-М. Я не вводила вас также в заблуждение, говоря о моем состоянии; оно достигает, я думаю, той суммы, которая привела вас к столь добродетельным решениям. Я говорю об этом без всякой задней мысли, так как вполне уверена, что деньги не имеют для вас никакого значения. Однако позвольте мне высказать вам всю радость, которая охватывает меня при мысли, что я могу дать нашему счастью внешнюю свободу, доставляемую богатством, сказать вам: «Едем!» – если нам придет фантазия повидать новые края и мчаться рядом в удобном экипаже, без малейшей заботы о деньгах. Как я рада, наконец, что могу предоставить вам право сказать королю: «Я владею тем богатством, которое вы желаете видеть у ваших пэров». Итак, Модеста Миньон будет вам хоть чем-нибудь полезной, а ее золото получит самое благородное применение. Что касается вашей покорной слуги, то вы уже видели ее однажды в утреннем наряде, у окна... Да, белокурая дочь белокурой праматери Евы и есть ваша незнакомка. Но как мало походит сегодняшняя Модеста на прежнюю Модесту: та была одета в саван, а нынешняя (я, кажется, уже писала вам об этом) получила от вас в дар живой источник жизни. Любовь, дозволенная и чистая, любовь, которую благословит отец, вернувшийся из путешествия (и вернувшийся богатым), подняла меня из могилы, где я покоилась, и я восстала из нее сильной и в то же время невинной, как дитя. Вы пробудили меня, как солнце пробуждает цветы. Взгляд вашей любимой уже не похож на взгляд прежней и столь смелой Модесты. О нет! он стыдлив, он предвидит счастье и целомудренно прячется под ресницами. Я боюсь теперь быть недостойной своей судьбы! Король явился во всей своей славе, и отныне у моего повелителя есть преданная ему раба, которая просит у него прощения за свою слишком большую смелость, как просил прощения у кавалера де Граммона игрок, обманным путем обыгравший его в домино. Да, дорогой поэт, я буду твоей Миньоной, но Миньоной более счастливой, чем героиня Гете, не правда ли? Ты не лишишь меня родины? Ведь она в твоем сердце. В этот миг, когда я, твоя невеста, писала эти слова, соловей в парке Вилькена ответил мне вместо тебя. О, скажи же мне скорее, что соловей не обманул меня, выводя свою отчетливую, чистую, высокую трель, наполнившую, как благая весть, мое сердце любовью и радостью.

Мой отец будет завтра в Париже проездом из Марселя. Его адрес известен банкирскому дому Монжено, который связан с ним деловыми отношениями. Сходите к нему, мой возлюбленный Мельхиор, скажите ему о своей любви ко мне, но не вздумайте говорить о том, как сильно я вас люблю: пусть это навсегда останется тайной между нами и богом. Я же, мой дорогой и любимый, все открою матери. Достойная дочь Валленрод-Тушталь-Бартенштильдов поймет меня и поцелуем выразит свое согласие. Она будет так счастлива, когда узнает о нашей романтичной и тайной поэме, земной и божественной в одно и то же время. Вы уже выслушали признание дочери, постарайтесь получить согласие графа де Лабасти, отца вашей

Модесты.

P. S.Главное, не приезжайте в Гавр без согласия моего отца. Если вы меня любите, то сумеете разыскать его, когда он будет проездом в Париже».

– Что это вы делаете в такой поздний час, мадемуазель Модеста? – спросил Дюме.

– Я пишу отцу, – ответила она, – ведь вы уезжаете завтра?

Не зная, что ответить, Дюме ушел к себе, а Модеста стала писать длинное письмо отцу.

На следующий день Франсуаза Коше, испуганная гаврским штемпелем на конверте письма, лично принесла его своей молодой хозяйке в Шале и взяла то, которое написала Модеста.

« Г-же О. д'Ест-М.

Сердце подсказало мне, что вы – та самая переодетая и скрытая под вуалью женщина, которая занимала место между г-ном и г-жой Латурнель, имеющими только сына. О моя любимая, если вы живете скромно, без блеска, без славы и даже в бедности, вы не представляете себе, как велика будет моя радость при этом известии. Теперь, когда вы меня знаете, почему вам не сказать мне всей правды? Что касается меня, то я поэт только по своему сердцу, по своей любви, поэт благодаря вам. О, как велика должна быть моя привязанность, чтобы оставаться здесь, в отеле «Нормандия», и не показаться в Ингувиле, который я вижу из своих окон. Полюбите ли вы меня так сильно, как я уже люблю вас? Уехать из Гавра в Париж в такой неуверенности – не значит ли это быть наказанным за свою слишком глубокую любовь, как за преступление? Я повинуюсь слепо. О, лишь бы скорей получить ваше письмо! Ведь если вы окутали себя тайной, то я отплатил вам тем же и должен, наконец, сбросить маску своего инкогнито, открыть вам лицо того поэта, каким я являюсь, и отказаться от славы, мне не принадлежащей».

Это письмо сильно встревожило Модесту, но вернуть свое признание она уже не могла, так как Франсуаза отнесла его на почту, в то время когда она перечитывала эти последние строки, пытаясь понять их тайный смысл. Модеста поднялась к себе в комнату и написала ответ, требуя объяснений.

Между тем в Гавре происходили разные мелкие события, которые, однако, вскоре заставили Модесту позабыть о ее тревогах. Спустившись рано утром в город, Дюме без труда узнал, что ни один архитектор не приезжал третьего дня в Гавр. Взбешенный ложью Бутши и желая узнать причины этого сговора, бретонец бросился из мэрии прямо к Латурнелям.

– Где же ваш Бутша? – спросил он у своего друга нотариуса, не видя клерка в конторе.

– Бутша, мой дорогой, находится на пути в Париж, куда он катит на всех парах. Сегодня рано утром он встретил в порту моряка, который сказал ему, что его отец, шведский матрос, разбогател. Говорят, будто он был в Индии, служил там у одного магараджи, а теперь он в Париже...

– Все это сказки, ложь, басни! О, я разыщу этого проклятого горбуна, я нарочно поеду для этого в Париж! – воскликнул Дюме. – Бутша обманывает нас! Он знает что-то относительно Модесты и ничего нам не говорит. О, если он заодно с ней!.. Ему никогда не быть нотариусом, я втопчу его в грязь, из которой он вышел, возьму и...

– Полно, мой друг, остерегайтесь вешать преступника до суда, – возразил Латурнель, испуганный крайним раздражением Дюме.

Объяснив друзьям, на чем он основывает свои подозрения, Дюме попросил г-жу Латурнель побыть с Модестой в Шале во время его отсутствия.

– Вы встретите полковника в Париже, – сказал нотариус. – Вот что я прочел сегодня утром в коммерческой газете в отделе навигации, вот здесь, под рубрикой «Марсель», – продолжал он, протягивая газету Дюме: – «Беттина Миньон» (капитан Миньон) бросила якорь шестого октября». У нас сегодня семнадцатое, весь Гавр знает уже о приезде вашего хозяина.

Дюме попросил Гобенхейма отпустить его, тотчас же отправился в Ингувиль и вошел в Шале в ту минуту, когда Модеста запечатывала письма отцу и Каналису. За исключением адреса, оба письма ничем не отличались друг от друга – ни размером, ни конвертом. Модесте показалось, будто письмо к отцу лежало поверх письма к ее Мельхиору, на самом же деле она положила его под низ. Эта ошибка, так часто повторяющаяся в повседневной жизни, открыла ее тайну матери и Дюме. В то время лейтенант как раз оживленно разговаривал с г-жой Миньон в гостиной, поверяя ей свои опасения, вызванные двуличием Модесты и ее сообщника Бутши.

– Верьте, сударыня, – воскликнул он, – мы пригрели змею у себя на груди. Разве может быть душа у этого недоноска!

Модеста положила в карман фартучка письмо, адресованное отцу, думая, что это письмо к возлюбленному, и, спускаясь из своей комнаты с письмом к Каналису в руках, услышала, как Дюме сообщает о своем немедленном отъезде в Париж.

– Что вы имеете против моего Таинственного карлика и почему вы так кричите? – спросила Модеста, появляясь в дверях гостиной.

– Бутша уехал сегодня утром в Париж, и вам, без сомнения, известно, для чего! Разумеется, чтобы продолжать там интригу с так называемым архитектором в лимонном жилете, который и не думал приезжать в Гавр, на беду вашему вруну карлику.

Модеста была потрясена; она догадалась, что Бутша уехал, чтобы собрать сведения о жизни Каналиса. Она побледнела и опустилась на стул.

– Я догоню Бутшу, я его отыщу! – воскликнул Дюме. – Это, очевидно, письмо вашему батюшке, – проговорил он, протягивая руку. – Я перешлю его Монжено. Лишь бы нам с полковником не разминуться!

Модеста отдала письмо. Дюме, свободно читавший без очков, машинально взглянул на адрес:

– Барону де Каналису, улица Паради-Пуассоньер, дом номер двадцать девять. Что это значит?.. – воскликнул Дюме.

– Ах, дочь моя, вот кого ты любишь! – воскликнула г-жа Миньон. – Стансы, что ты положила на музыку, написаны им...

– И это его портрет висит у вас наверху, в рамке? – спросил Дюме.

– Верните мне письмо, господин Дюме, – проговорила Модеста, похожая в эту минуту на львицу, защищающую своих детенышей.

– Вот оно, мадемуазель, – ответил лейтенант.

Модеста спрятала письмо за корсаж и протянула Дюме другое, которое было адресовано отцу.

– Я знаю, Дюме, вы способны на все, – сказала она, – но если вы вздумаете сделать хоть один шаг, чтобы увидеть господина Каналиса, я тотчас же уйду из дому и никогда больше не вернусь.

– Вы убьете вашу мать, мадемуазель, – ответил Дюме и вышел из комнаты, чтобы позвать жену.

Несчастная мать упала без чувств, пораженная в самое сердце роковыми словами Модесты.

– Прощай, жена, – сказал бретонец, целуя жену, – спасай мать, я же поеду спасать дочь.

Он оставил Модесту и свою супругу подле г-жи Миньон, в несколько минут собрался в дорогу и направился в Гавр. Час спустя он уже сидел в почтовой карете, и лошади мчались с такой быстротой, как будто их погоняла любовь или алчность седока.

Быстро приведенная в чувство стараниями Модесты, г-жа Миньон поднялась с помощью дочери к себе в комнату и, не сделав ей ни единого упрека, сказала:

– Несчастное дитя, что ты натворила? Зачем было таиться от меня, разве я так строга?

– Я все хотела сказать вам сама, – ответила девушка плача.

И она открыла свою тайну матери, прочтя этой доброй немке письма и ответы на них. Она перелистала для нее свою поэму страница за страницей, употребив на это целых полдня. Когда признание было окончено, Модеста заметила, что губы слепой складываются в добрую улыбку, и бросилась на шею матери, вся в слезах.

– О маменька, – воскликнула она среди рыданий, – ваше золотое, полное поэзии сердце подобно сосуду, избранному богом, чтобы вместить чистую, единую, неземную любовь – цель всей нашей жизни; вы, отдавшая всю свою любовь мужу, образец для меня; вы должны понять, как горьки мои слезы, которые обжигают вам руки. Эта бабочка с яркими крылышками, эта прекрасная любовь двух душ, которую ваша Модеста лелеяла с материнской заботой, моя любовь, моя святая любовь, эта одухотворенная, живая тайна попадет в чужие грубые руки, они сомнут ей крылья, разорвут покрывало под ничтожным предлогом открыть мне глаза, узнать, аккуратен ли гений в той же мере, что и банкир, узнать, способен ли мой Мельхиор копить деньги, нет ли у него какой-нибудь любовной интриги, которую надо распутать, не опозорен ли он в глазах каких-нибудь буржуа увлечением молодости, хотя оно так же неспособно омрачить нашу любовь, как мимолетное облачко не может закрыть солнца. Что они предпримут? Вот моя рука, чувствуешь, как я дрожу? Они будут причиной моей смерти.

Модеста почувствовала себя так плохо, что ей пришлось лечь в постель. Мать, г-жа Латурнель и г-жа Дюме, сильно обеспокоенные, ухаживали за ней, пока лейтенант ездил в Париж, куда по логике событий следует на время перенести и наше повествование,.

Люди подлинно скромные, вроде Эрнеста де Лабриера, а в особенности те из них, которые, зная себе цену, все же не встречают в других ни любви, ни сочувствия, поймут, какое безграничное наслаждение испытал он, прочтя письмо Модесты. Молодая, наивная и лукавая возлюбленная признала сначала его ум и возвышенную душу, а теперь находила, что он еще и красив. А эта лесть – высшая форма лести. Почему? Да потому, что красота не что иное, как подпись мастера под произведением, в которое он вдохнул свою душу; в ней проявляет себя божество. Наградить красотой того, кто не обладает ею, создать ее могуществом своего восхищенного взора, – не есть ли это первый знак любви? Вот почему бедный Эрнест с восторгом поэта, услышавшего гул одобрения, воскликнул: «Наконец-то я любим!» Стоит женщине, куртизанка она или юная девушка, сказать: «Ты красив», – пусть даже это будет ложь, – и мужчина позволит этому тонкому яду проникнуть под свою грубую черепную коробку, он окажется связанным вечными узами с прелестной обманщицей, с этой искренней или заблуждающейся женщиной. Она становится его миром, он жаждет вновь услышать эти слова, и, будь он даже принцем, он никогда не пресытится подобной лестью. Гордо расхаживая по комнате, Эрнест встал перед зеркалом, повернулся в профиль, затем в три четверти. Он пытался критически отнестись к своей внешности, но дьявольски убедительный голос нашептывал ему: «Модеста права!» Он вновь взял письмо, перечитал его и, представив себе свою неземную блондинку, весь отдался грезам о ней. И вдруг среди упоительных мечтаний его поразила страшная мысль: «Она принимает меня за Каналиса, и у нее миллионное приданое». Все счастье его рухнуло, он упал с поднебесных высот на землю, как лунатик, который, взобравшись на крышу, вдруг слышит резкий голос, и, внезапно пробудившись, делает неосторожный шаг, и разбивается о мостовую.

– Без ореола славы я покажусь ей безобразным! – воскликнул он. – В какое ужасное положение я себя поставил!

Лабриер был действительно тем человеком, каким рисуют нам его письма: в них он раскрыл свое благородное и чистое сердце и не мог не последовать голосу чести. Он решил тотчас же пойти и во всем признаться отцу Модесты, если тот окажется в Париже, а также рассказать Каналису о нежданной серьезной развязке их чисто парижской шутки. Щепетильного юношу испугало огромное состояние Модесты. Он больше всего опасался, как бы эта увлекательная переписка, столь искренняя с его стороны, не показалась мошенничеством, имевшим целью завладеть богатым приданым. Слезы навертывались у него на глаза, пока он шел из своего дома на улице Шантерен к банкиру Монжено, который отчасти был обязан своим состоянием и связями министру – покровителю Лабриера.

В то время как Эрнест советовался с главой банкирского дома Монжено и брал все справки, необходимые в его странном положении, у Каналиса разыгралась сцена, которую позволял предвидеть поспешный отъезд лейтенанта.

Кровь бретонца кипела; как истый солдат времен Империи, он считал каждого поэта никчемным шалопаем, балагуром, распевающим веселые куплеты, ютящимся на мансарде бедняком, одетым в черный изношенный костюм с побелевшими швами; сапоги у него, разумеется, без подметок, о белье вообще лучше не говорить, пальцам чернила знакомы больше, чем мыло и вода, а в те минуты, когда он не марает бумаги, как Бутша, выражение лица у него такое, словно он с луны свалился. Но Дюме как будто окатили холодной водой, возбуждение его мыслей и чувств сразу улеглось, когда он вошел во двор прекрасного особняка, где жил поэт, увидел кучера, мывшего карету, а затем столкнулся в великолепной столовой с одетым, как банкир, лакеем, к которому направил его грум, и тот ответил, глядя на посетителя сверху вниз, что барон не принимает.

– Сегодня у барона, – сказал лакей в заключение, – заседание в государственном совете.

– Действительно ли я попал в дом господина Каналиса, стихотворца?

– Барон де Каналис, – ответил камердинер, – тот самый великий поэт, о котором вы говорите, но, кроме того, он занимает пост советника при государственном совете и прикомандирован к министерству иностранных дел.

Дюме, явившийся с намерением дать пощечину «рифмоплету», как он презрительно выражался, неожиданно попал к высокопоставленному лицу. Лакей провел гостя в роскошную гостиную; золотой крест, блестевший на черном фраке Каналиса, который камердинер забыл на стуле, дал Дюме обильную пищу для размышлений. Вскоре его взгляд был привлечен блеском и формой золоченого кубка, на котором его поразили слова: Подарок ее высочества, а рядом, на консоли, он увидел вазу из севрского фарфора с надписью: Подарок супруги дофина. Эти немые предостережения пробудили здравый смысл Дюме, в то время как камердинер пошел спросить у своего господина, желает ли он принять неизвестного посетителя по фамилии Дюме, приехавшего к нему из Гавра.

– Кто он такой? – спросил Каналис.

– Одет прилично и при ордене.

По знаку своего господина слуга вышел, затем, распахнув дверь, доложил:

– Господин Дюме.

Когда Дюме услышал, что о нем докладывают, когда он, ступая по ковру, более роскошному, чем лучший ковер в доме Миньонов, вошел в кабинет, обставленный изящно и богато, очутился перед Каналисом и встретился глазами с холодно-официальным взглядом поэта, который играл кистями пояса своего великолепного халата, бретонец так оторопел, что не мог сказать ни слова, и великий человек первый обратился к нему:

– Чему я обязан честью, сударь?..

– Сударь... – пробормотал Дюме, стоя столбом посреди кабинета.

– Если ваше дело займет много времени, – заметил Каналис, прерывая его, – я попрошу вас присесть.

И Каналис погрузился в вольтеровское кресло, положил ногу на ногу и, подняв одну ногу чуть не к самому носу, стал небрежно покачивать ею, разглядывая Дюме, который, выражаясь его солдатским языком, совсем «ошалел».

– Говорите, сударь, время мне дорого: меня ожидает министр.

– Я буду краток, сударь, – заговорил наконец Дюме. – Вы соблазнили, не знаю уж каким образом, молодую, красивую и богатую девушку в Гавре, последнюю и единственную надежду двух благородных семейств, и я пришел вас спросить о ваших намерениях.

Каналис, который за последние три месяца был занят важными делами, мечтал стать командором ордена Почетного легиона и послом при одном немецком дворе, совершенно забыл о письме из Гавра.

– Я?! – воскликнул он.

– Вы! – подтвердил Дюме.

– Сударь, – ответил Каналис, улыбаясь, – я столь же мало вас понимаю, как если бы вы говорили со мной по-древнееврейски. Я соблазнил девушку? Я, который... – и горделивая улыбка появилась у него на губах. – Полноте, сударь, я уже не ребенок, зачем мне срывать украдкой дикое яблочко, когда в моем распоряжении прекрасные фруктовые сады, где зреют лучшие в мире персики. Всему Парижу известно, кому отдана моя любовь. Если же в Гавре какая-то молодая девушка восхищена моими стихами, чего я совершенно недостоин, то это меня нисколько не удивляет, сударь: нет ничего обычнее этого. Взгляните вот на этот красивый ларец черного дерева с перламутровыми инкрустациями, окованный железными полосками, похожими на кружево... Этот ларец принадлежал папе Льву X и подарен мне герцогиней де Шолье, которая получила его от испанского короля. Я храню в нем письма, адресованные мне из всех уголков Европы неизвестными мне женщинами и девушками. Я с глубочайшим уважением отношусь к этим цветам души, посланным мне в минуту неподдельного восторга, поистине прекрасного. Для меня в таких сердечных порывах есть нечто благородное, возвышенное. Однако есть немало насмешников, которые небрежно свертывают такие письма, чтобы раскурить сигару, или же отдают их женам на папильотки. Что касается меня, сударь, я не женат, к тому же во мне слишком много душевной чуткости, я храню в своего рода святилище эту наивную и бескорыстную дань восторга. Я берегу их с чувством известного преклонения и, умирая, прикажу сжечь эти письма у себя на глазах. Могу лишь пожалеть того, кто сочтет меня смешным. Поймите, я умею быть благодарным, – ведь такие милые знаки внимания помогают мне переносить критику, неприятности, неизбежные в жизни писателя. Получив удар в спину от врага, окопавшегося в газете, я смотрю на этот ларец и говорю себе: «Есть в мире души, чьи страдания я успокоил, чьи раны исцелил».

Эта тирада, произнесенная с талантом настоящего актера, как громом поразила кассира, глаза у него округлились от изумления, что позабавило знаменитого поэта.

– Из уважения к вам, – продолжал этот павлин, еще пышнее распуская свой хвост, – и из уважения к тем чувствам, которые я умею ценить, предлагаю вам открыть сокровищницу и поискать, нет ли там излияний души интересующей вас девицы. Но, право же, я знаю счет письмам и хорошо запоминаю имена, вы заблуждаетесь.

– Так вот какая судьба ждала в парижской пучине бедную девочку! – воскликнул Дюме. – Единственное утешение родителей, отраду и надежду друзей, гордость семьи, всеми любимую девушку, ради которой шесть преданных людей готовы отдать жизнь и состояние, лишь бы уберечь ее от несчастья... – И, помолчав, Дюме продолжал: – Выслушайте меня, сударь. Вы великий поэт, я же простой солдат. Пятнадцать лет я служил в армии в самых скромных чинах, был во многих сражениях, не раз ядра пролетали над моей головой, я был свидетелем гибели сотен товарищей... Я был в плену. Я много перенес в жизни. И все же никогда я не содрогался так, как сейчас, – от ваших слов.

Дюме думал, что смутил поэта, но только польстил ему своим волнением, более редкостным для этого избалованного честолюбца, чем привычный ему поток похвал.

– Послушай, дружище! – торжественно проговорил поэт, положив руку на плечо Дюме и забавляясь тем, что при его прикосновении солдат наполеоновской гвардии задрожал. – Эта девушка – для вас все, но что она такое для общества? Ничто! Полезнейший Китаю мандарин только что протянул ноги и погрузил в траур всю империю, а разве вас это огорчает? Англичане убивают в Индии тысячи людей, таких же, как мы с вами, и, может быть, там сжигают в эту самую минуту очаровательнейшую из женщин, но, тем не менее, вы с удовольствием выпили сегодня чашку кофе. В Париже множество матерей производят на свет детей, лежа на соломе, им не во что завернуть своего младенца. А вот передо мною ароматный чай, налитый в чашку, стоящую пять луидоров, а сам я пишу стихи, чтобы парижанки могли сказать: «Прелестно, прелестно! Божественно, восхитительно! Слова его проникают в самую душу!» Социальная природа, как и вся природа вообще, чрезвычайно забывчива. Через десять лет вы сами удивитесь своему поступку. Вы сейчас в Париже, в городе, где люди умирают, женятся, обожают друг друга в краткие минуты свидания; где брошенная девушка кончает с собой, открыв жаровню с тлеющими углями; где гениальный человек идет ко дну вместе с грузом проблем, призванных облагодетельствовать человечество, – и все это происходит рядом, зачастую под одной и той же кровлей, но люди при этом даже не ведают друг о друге. А вы являетесь к нам с требованием, чтобы мы падали в обморок из-за такого незначительного вопроса: быть или не быть какой-то девице из Гавра? О, да вы...

– И вы еще называете себя поэтом! – воскликнул Дюме. – Вы, значит, совсем не чувствуете того, о чем пишете!

– Если бы мы действительно переживали все те страдания и радости, которые воспеваем, мы износились бы в несколько месяцев, как старые сапоги, – улыбаясь, сказал поэт. – Но, постойте, вы приехали из Гавра в Париж и пришли к Каналису, и он не допустит, чтоб вы вернулись ни с чем. Солдат! (Каналис выпрямился и сделал жест, достойный гомеровского героя.) Поэт откроет вам глаза: всякое большое чувство – это поэма столь личная, что даже лучший друг не должен касаться ее. Это сокровище, принадлежащее только вам, это...

– Извините, что я перебиваю вас, – сказал Дюме, с ужасом глядя на Каналиса, – но скажите, вы бывали в Гавре?

– Я провел там сутки весной 1824 года, проездом в Лондон.

– Вы человек благородный, – продолжал Дюме, – можете ли вы дать мне слово, что вам незнакома Модеста Миньон?

– Это имя впервые поражает мой слух, – ответил Каналис.

– Ах, сударь, – воскликнул Дюме, – в какую грязную интригу меня запутали! Могу ли я рассчитывать, что вы поможете мне в розысках? Я убежден, что кто-то злоупотребил вашим именем. Вчера вы должны были получить письмо из Гавра...

– Я ничего не получал. Могу вас уверить, сударь, я сделаю все от меня зависящее, чтобы быть вам полезным...

Дюме ушел, охваченный беспокойством; он полагал, что уродец Бутша решил увлечь Модесту под видом знаменитого поэта, тогда как на самом деле несчастный Бутша с ловкостью шпиона, с хитростью и проницательностью принца, готовящегося к мести, вникал в жизнь и поступки Каналиса, ускользая от всех взоров благодаря своей незначительности, словно насекомое, которое прокладывает себе путь под древесной корой.

Едва бретонец удалился, как в кабинет поэта вошел Лабриер. Разумеется, Каналис заговорил со своим другом о визите приезжего из Гавра.

– Модеста Миньон? – воскликнул Эрнест. – Я как раз пришел к тебе по поводу этой истории.

– Вот как! – воскликнул Каналис. – Неужели я одержал победу через посредника?

– Да. Вот в чем суть драмы, мой друг: меня любит прелестнейшая девушка, с которой не сравниться самым блестящим парижским красавицам, девушка, сердцем и начитанностью похожая на Клариссу Гарлоу. Она меня видела, я ей нравлюсь, и она считает меня великим Каналисом. Но это еще не все. Модеста Миньон знатного происхождения, и Монжено только что мне сообщил, что состояние ее отца, графа де Лабасти, достигает шести миллионов. Отец приехал три дня тому назад, и я только что обратился к нему, через посредство Монжено, с просьбой назначить мне свидание в два часа. Банкир послал ему об этом записку и намекнул, что дело идет о счастье его дочери. Но ты ведь понимаешь, – прежде, чем идти к отцу, я должен во всем признаться тебе.

– Что же это такое! Среди цветов, раскрывающихся под солнцем славы, – напыщенно произнес Каналис, – встретился благоуханный цветок растения, которое, подобно апельсиновому дереву, приносит золотые плоды и испускает тончайший аромат! Но все его дары – эта непритворная нежность, сочетание ума и красоты и подлинное счастье – ускользают от меня!.. – Тут Каналис взглянул на ковер, чтобы скрыть выражение своих глаз. – Можно ли было подумать, – продолжал он, выдержав паузу, в течение которой к нему вернулось самообладание, – что за этими надушенными изящными листочками, за этими словами, которые пьянят, как вино, скрывается искреннее сердце, скрывается одна из тех девушек или молодых женщин, у которых любовь одета покрывалом лести, которые любят нас ради нас самих и способны дать нам блаженство? Нет, чтобы угадать это, нужно быть ангелом или демоном, я же только честолюбивый чиновник. Ах, мой друг, слава превращает нас в мишень тысячи стрел. Я знаю поэта, обязанного выгодным браком расплывчатому произведению своей музы. Я же – человек, который умеет лучше любить, лучше лелеять женщин, чем он, – и вдруг упустил такой случай... Но любишь ли ты ее, эту несчастную девушку? – сказал он, вперив взгляд в своего друга.

– О, – вырвалось у Лабриера.

– Ну, так будь счастлив, Эрнест, – сказал поэт, беря его под руку. – Судьбе было угодно, чтобы я не оказался неблагодарным по отношению к тебе. Ты теперь будешь щедро вознагражден за свою преданность: я стану великодушно содействовать твоему счастью.

Каналис злился, но ему ничего больше не оставалось, как обратить свою незадачу в пьедестал для себя. Слезы показались на глазах молодого докладчика, он бросился на шею Каналису и расцеловал его.

– Ах, Каналис, я не знал тебя до сих пор.

– Это вполне естественно. Чтобы объехать вокруг света, надо потратить немало времени, – ответил поэт с обычным своим ироническим высокомерием.

– Но подумал ли ты об этом огромном состоянии? – сказал Лабриер.

– А разве оно попадет в плохие руки, мой друг? – отозвался Каналис, подкрепив величественным жестом эти дружеские излияния.

– Мельхиор, – сказал Лабриер, – я твой друг на жизнь и на смерть!

Он пожал обе руки поэта и быстро вышел: ему не терпелось встретиться с г-ном Миньоном.

Между тем граф де Лабасти был совершенно удручен подстерегавшими его несчастьями. Из письма дочери он узнал о смерти Беттины-Каролины и о слепоте, поразившей его жену, а Дюме только что рассказал ему о запутанной любовной интриге Модесты.

– Оставь меня одного, – сказал он своему верному другу.

Когда Дюме закрыл за собой дверь, несчастный отец бросился на диван и долго лежал, закрыв лицо руками и плача теми скупыми старческими слезами, которые не текут из глаз человека, но лишь увлажняют веки, быстро высыхают и снова навертываются, – такие слезы похожи на последнюю росу человеческой осени.

– Иметь любимых детей и обожаемую жену – это значит иметь несколько сердец и подставить их все под удары кинжала! – воскликнул он, вскочив как тигр и бегая взад и вперед по комнате. – Быть отцом – значит с головою выдать себя несчастью. Если я встречу этого д'Этурни, я убью его! Ах, дочери мои, дочери! Одна остановила свой выбор на мошеннике, а другая, моя Модеста, отдала сердце подлецу, который злоупотребляет ее доверием, прикрываясь бумажными доспехами поэта. Будь еще это Каналис, куда бы ни шло. Но этот влюбленный Скапен [76]76
  Скапен– ловкий и хитрый слуга, действующее лицо комедии Мольера «Плутни Скапена».


[Закрыть]
!

«Я задушу его собственными руками, – подумал он, еле сдерживая порыв необузданной ярости. – Ну, а потом? – спросил он самого себя. – Что, если моя дочь умрет от горя?»

Он машинально взглянул в окно «Королевской гостиницы», вновь опустился на диван и замер в неподвижности. Усталость, вызванная шестью поездками в Индию, заботы, связанные с торговыми делами, борьба с опасностями, страдания – все это посеребрило волосы Шарля Миньона. Его красивое суровое лицо с правильными чертами, загоревшее под солнцем Малайи, Китая и Малой Азии, приобрело внушительное выражение, а горе в ту минуту придавало ему даже величие.

«И Монжено еще пишет мне, чтобы я отнесся с доверием к молодому человеку, который придет говорить со мной о моей дочери...»

Один из лакеев, выбранных графом де Лабасти из числа подчиненных, служивших ему в течение последних четырех лет, доложил о приходе Эрнеста де Лабриера.

– Вы пришли, сударь, от имени моего друга Монжено? – спросил г-н Миньон.

– Да, – ответил Эрнест, робко всматриваясь в лицо полковника, мрачное, как лицо Отелло. – Меня зовут Эрнест де Лабриер, я состою в дальнем родстве с семьей последнего премьер-министра и был его личным секретарем, пока он находился у власти. После падения министерства его превосходительство устроил меня в счетную палату, где я занимаю должность докладчика первого ранга и могу стать со временем советником...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю