355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Модеста Миньон » Текст книги (страница 10)
Модеста Миньон
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:52

Текст книги "Модеста Миньон"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

– Какое отношение все это может иметь к мадемуазель де Лабасти? – спросил Шарль Миньон.

– Сударь, я люблю ее и имею величайшее счастье быть любимым ею. Выслушайте меня, сударь, – продолжал Эрнест в ответ на гневный жест раздраженного отца, – я должен вам сделать признание самое странное и вместе с тем самое постыдное для честного человека. Но худшее наказание моего поступка, быть может и естественного, не в том, что я должен рассказать вам о нем. Я еще сильнее боюсь вашей дочери, чем вас...

Эрнест рассказал с простодушием и благородством, свойственным искренности, о прологе к этой маленькой домашней драме, не умолчав ни о двадцати с лишним письмах Модесты, которые он захватил с собой, ни о недавнем свидании с Каналисом. Когда отец закончил чтение этих писем, несчастный влюбленный, бледный и жалкий, задрожал под сверкающим взглядом провансальца.

– Сударь, – сказал Шарль, – во всем этом кроется одна ошибка, но она имеет существеннейшее значение. У моей дочери нет шести миллионов, у нее самое большее двести тысяч приданого и весьма сомнительные надежды на будущее.

Эрнест вскочил и, бросившись к Шарлю Миньону, обнял его.

– Ах, сударь, – воскликнул он, – вы сняли с моей души огромную тяжесть! В таком случае, быть может, ничто не воспрепятствует моему счастью!.. У меня есть покровители, я буду начальником отдела. Если за мадемуазель Модестой окажется всего десять тысяч франков, если даже мне придется только расписаться в получении приданого, – все равно она будет моей женой; мое заветное желание сделать ее такой же счастливой, как была счастлива в браке с вами ее мать, быть для вас настоящим сыном – я, сударь, потерял своего отца...

Шарль Миньон отступил на три шага, остановил на Лабриере взгляд, пронизавший молодого человека, словно удар кинжала, и не произнес ни слова, ибо прочел на просиявшем лице Эрнеста, в его восторженных глазах глубочайшую искренность.

– Неужели судьбе наконец надоело преследовать меня, – пробормотал он, – и я найду в этом юноше не зятя, а само совершенство.

И он стал взволнованно ходить по комнате.

– Вы обязаны, сударь, – проговорил наконец Шарль Миньон, – беспрекословно подчиниться приговору, за которым пришли ко мне, в противном случае вы просто разыгрываете комедию.

– Я, сударь...

– Выслушайте меня, – сказал отец Модесты и поглядел на Лабриера таким взглядом, что юноша застыл на месте. – Я не буду ни строг, ни жесток, ни несправедлив. Вам придется испытать все неудобства и преимущества того ложного положения, в которое вы сами себя поставили. Моя дочь думает, что полюбила одного из крупнейших поэтов нашего времени, слава которого прельстила ее. Так вот, разве не обязан я, ее отец, дать ей возможность выбрать между знаменитым поэтом, казавшимся ей светочем, и посредственностью, посланной ей случаем, этим величайшим шутником. Не должна ли она сама высказаться за Каналиса или за вас? Я полагаюсь на вашу честь: храните молчание относительно того, что я вам сказал о положении моих дел. Вы приедете со своим другом, бароном де Каналисом, в Гавр и проведете там вторую половину октября. Мой дом будет открыт для вас обоих, и у моей дочери окажется достаточно времени, чтобы как следует познакомиться с вами. Помните, вам придется лично привезти к нам своего соперника и предоставить ему верить во все сказки, которые он услышит о миллионах графа де Лабасти. Я буду завтра в Гавре. Жду вас через три дня после своего приезда. Прощайте, сударь.

Несчастный Лабриер медленным шагом направился к Каналису. Оставшись наедине с собой, поэт отдался вихрю мыслей, вызванных «вторым душевным побуждением», столь превозносимым князем Талейраном» [77]77
  ...«вторым душевным побуждением», столь превозносимым князем Талейраном».– Бальзак имеет в виду совет, приписываемый дипломату Талейрану, – никогда не следовать первому побуждению, так как оно обычно хорошее.


[Закрыть]
. Первым побуждением является голос природы, вторым же – голос общества.

– Невеста с приданым в шесть миллионов! И мой взгляд не различил блеска этого золота во мраке неизвестности! С таким значительным состоянием я стал бы пэром Франции, графом и послом. Я отвечал мещанкам, дурам и интриганкам, желавшим получить автограф поэта. И эти маскарадные интриги мне надоели как раз в тот день, когда господь послал мне избранную душу, ангела с золотыми крыльями. Но не будем унывать! Я сочиню возвышенно-прекрасную поэму, и случай вновь побалует меня. Повезло же, однако, этому простофиле Лабриеру, который распустил хвост, купаясь в лучах моей славы. Что за плагиат! Я модель, а он будет статуей! Мы разыграли басню про Бертрана и Ратона [78]78
  «Мы разыграли басню про Бертрана и Ратона».– В басне Лафонтена «Обезьяна и кот» хитрая обезьяна Бертран заставляла кота Ратона таскать для нее жареные каштаны из огня. В 1833 году вышла комедия Э. Скриба под названием «Бергран и Ратон».


[Закрыть]
. Шесть миллионов и ангел в придачу в образе дочери Миньона де Лабасти, ангел аристократический, любящий поэзию и поэта... А я-то изображал сильную личность, усердно подражал Геркулесу, чтобы подавить своим моральным превосходством это олицетворение физической силы, этого славного солдата с золотым сердцем, друга девушки. Он расскажет ей, что я бездушный человек. Я разыграл роль Наполеона, а должен был явиться в образе серафима. Ну что ж, в конце концов, у меня, возможно, будет друг. Я дорого заплачу за его дружбу, но дружба такое прекрасное чувство! Шесть миллионов – вот стоимость друга. Где приобретешь друга за такую цену?

При этих словах в кабинет вошел Лабриер. Он был грустен.

– В чем дело, что с тобой? – спросил у него Каналис.

– Отец требует, чтобы дочь получила возможность выбора между двумя Каналисами...

– Бедный мальчик! – воскликнул поэт, смеясь. – А он, видимо, неглуп, этот папаша!

– Я дал слово, что привезу тебя в Гавр, – жалобно произнес Лабриер.

– Друг мой, – ответил Каналис, – раз дело идет о твоей чести, можешь положиться на меня. Сейчас же поеду просить о предоставлении мне месячного отпуска...

– Модеста так хороша! – воскликнул Эрнест в отчаянии. – А ты без труда меня затмишь. Я и сам был чрезвычайно удивлен, что счастье улыбнулось мне, и говорил самому себе: это какая-то ошибка!

– Ну, там будет видно! – сказал Каналис с жестокой радостью.

В тот же вечер, после обеда, Шарль Миньон и его кассир, благодаря трехфранковым прогонам, не ехали, а летели из Парижа в Гавр. Отец успокоил Дюме относительно любовной истории Модесты, освободил его от возложенной на него обязанности цербера и рассеял все подозрения, касавшиеся Бутши.

– Все к лучшему, старина, – сказал Шарль; он уже собрал сведения о Каналисе и Лабриере у банкира Монжено. – У нас будет два исполнителя для одной и той же роли! – весело добавил он.

Все же Миньон попросил своего друга хранить в тайне комедию, которая должна была разыграться в Шале, – иначе говоря, самое мягкое из наказаний или же уроков, которые когда-либо давал отец своей дочери.

Всю дорогу друзья вели нескончаемые беседы, и Дюме познакомил своего патрона со всеми событиями, происшедшими за четыре года в его семье. Шарль узнал, таким образом, что известный хирург Деплен должен был приехать в конце месяца, чтобы осмотреть графиню и сказать, возможно ли вернуть ей зрение, сняв катаракту.

За несколько минут до того часа, когда в Шале подавался завтрак, громкое пощелкивание бича возницы, рассчитывавшего на щедрые чаевые, возвестило о приезде двух старых солдат. Только счастливое возвращение отца после долгого отсутствия могло сопровождаться таким шумом; вот почему все женщины выбежали к садовой калитке. Как отцы, так и дети, а возможно, отцы лучше детей, поймут пьянящую радость этой встречи, в литературе же, к счастью, не к чему ее описывать, ибо прекраснейшие слова и даже сама поэзия не в силах передать подобных переживаний. А может быть, радостные чувства вообще плохо поддаются изображению. Ни единого слова, способного омрачить счастье семейства Миньон, не было произнесено в тот день. Отец, мать и дочь даже не упоминали о таинственной любви, которая согнала краску с личика Модесты, впервые вставшей после болезни. С чуткостью, свойственной настоящим солдатам, полковник не отходил от жены и, держа ее руку в своей руке, смотрел на Модесту, любуясь ее тонкой, изящной и полной поэзии красотой. Не по этим ли мелочам можно узнать человека с сердцем? Модеста, боясь нарушить радость родителей, радость, к которой примешивалось столько грусти, входила время от времени в комнату, чтобы поцеловать в лоб возвратившегося путешественника, и целовала его много раз подряд, словно хотела приласкать за двоих.

– Я тебя понимаю, дорогая детка, – проговорил полковник, сжимая руку своей дочери в ту минуту, когда она осыпала его ласками.

– Тише, – шепнула на ухо девушка, указывая на мать.

Многозначительное молчание Дюме беспокоило Модесту, опасавшуюся результатов его поездки в Париж. Иногда она украдкой посматривала на лейтенанта, но ничего не могла прочесть на его огрубевшем лице. Полковник же, как разумный отец, хотел сначала разгадать характер своей единственной дочери, а главное, посоветоваться с женой, а уж потом обсудить то дело, от которого зависело счастье всей семьи.

– Встань завтра пораньше, дорогое дитя, – сказал он вечером. – Если будет хорошая погода, мы пойдем с тобой погулять на берег моря. Надо нам побеседовать о ваших поэмах, мадемуазель де Лабасти.

Слова эти были сказаны с отеческой улыбкой, промелькнувшей, словно отражение, и на губах Дюме. Вот все, что удалось узнать Модесте, но и этого было достаточно, чтобы успокоить ее, зато любопытство ее так разгорелось, что она не смыкала глаз до глубокой ночи и строила всевозможные предположения. Утром она была одета и готова в путь раньше полковника.

– Вы все знаете, дорогой папенька, – сказала она ему, как только они вышли на дорогу к морю.

– Все знаю, и даже многое такое, что неизвестно тебе, – ответил он.

Вслед за этими словами отец и дочь прошли несколько шагов в полном молчании.

– Объясни мне, дитя мое, как могла дочь, обожаемая матерью, решиться на столь важный поступок – написать незнакомому человеку, не посоветовавшись с ней?

– Но ведь маменька не позволила бы мне написать.

– И ты считаешь свой поступок благоразумным, дочка? Но если ты, на свое несчастье, все обдумала самостоятельно, то как же твой ум и здравый смысл не подсказали тебе за недостатком стыдливости, что, поступая так, ты бросаешься на шею мужчине? Неужели у моей Модесты, у моей единственной дочери, нет гордости, нет чувства достоинства? А, Модеста? Из-за тебя твой отец провел два бесконечно мучительных часа в Париже. Ведь в моральном отношении ты поступила нисколько не лучше Беттины, и тебя даже не оправдывало увлечение, – ты выказала себя кокеткой, но кокеткой холодной, а такого рода кокетство, эта головная любовь, – самый ужасный порок француженок.

– Как, у меня нет гордости? – плача сказала Модеста. – Но ведь он меня даже не видел.

– Он знает твое имя...

– Я открыла ему свое имя лишь после того, как увидела его и образ поэта оправдал трехмесячную переписку, в которой наши души научились понимать друг друга.

– Да, мой дорогой заблудший ангел, вы внесли известную долю разума в безумие, способное разрушить ваше счастье и опозорить семью.

– Но в конце концов, папенька, ведь служит же счастье оправданием моего безрассудства, – проговорила она с досадой.

– Ах, так это всего-навсего безрассудство? – воскликнул отец.

– Да, безрассудство, которое себе позволила некогда и маменька, – горячо возразила Модеста.

– Непокорная девочка, твоя мама, увидев меня однажды на балу, призналась в тот же вечер отцу, без памяти любившему ее, что ей кажется, будто я могу составить ее счастье. А можешь ли ты, Модеста, положа руку на сердце, сказать, что есть что-либо общее между любовью, зародившейся, правда, внезапно, но на глазах отца, и твоим безумием? Писать незнакомому человеку!..

– Незнакомому?! Папенька, ведь я написала одному из наших величайших поэтов, чья жизнь проходит у всех на виду, чей характер и поступки служат пищей злословию, клевете; я писала человеку, окруженному ореолом славы, и я не вышла из своей роли литературной героини, девушки из драмы Шекспира, до тех пор, пока мне не захотелось узнать, соответствует ли внешность этого человека его прекрасной душе.

– Боже мой, бедное дитя! Ты сочиняешь фантастические поэмы о браке. Но ведь если девушек во все времена держали в тесном семейном кругу, если бог и законы общества ставили их судьбу в полную зависимость от согласия родителей, то именно для того, чтобы избавить их от последствий поэзии, которая настолько вас очаровывает и ослепляет, что вы не видите действительности сквозь дымку иллюзий. Поэзия – одна из услад жизни, но не сама жизнь.

– Папенька, этот вопрос еще не получил окончательного разрешения перед судом фактов, борьба между нашими сердцами и семьями не прекращается.

– Горе детям, если они хотят добиться счастья ценой непослушания родителям, – серьезно сказал полковник. – В тысяча восемьсот тринадцатом году один из моих товарищей, маркиз д'Эглемон, женился на своей двоюродной сестре против воли ее отца, и молодая чета дорого заплатила за упрямство, которое девушка принимала за любовь. Я был свидетелем этого. В таких вопросах решение семьи должно быть бесповоротным.

– Мой жених говорил мне все это, – ответила она. – Он надевал даже на некоторое время личину Оргона [79]79
  Оргон– упрямый и ограниченный буржуа, действующее лицо комедии Мольера «Тартюф».


[Закрыть]
, и у него хватило смелости бранить передо мной поэтов.

– Я прочел ваши письма, – сказал Шарль Миньон, не скрывая насмешливой улыбки, встревожившей Модесту, – и должен заметить тебе, что твое последнее письмо едва ли простительно даже соблазненной девушке, какой-нибудь Юлии д'Этанж. Боже мой, какой вред приносят нам романы!..

– Если бы не писали романов, дорогой папенька, мы стали бы переживать их в жизни. Лучше уж читать книги... В наше время меньше любовных приключений, чем в царствование двух Людовиков: Четырнадцатого и Пятнадцатого, когда издавалось гораздо меньше романов. К тому же, если вы читали эти письма, то должны были заметить, что я нашла для вас чудесного зятя, душу самую чистую, честность самую неподкупную, он будет для вас почтительнейшим сыном; и вы не могли не почувствовать, что мы любим друг друга по меньшей мере так же, как некогда любили вы и маменька. Хорошо, я допускаю, что не все здесь произошло согласно правилам этикета. Если хотите, я совершила ошибку...

– Я прочел ваши письма, – повторил отец, перебивая дочь, – и знаю, как оправдал он в твоих глазах поступок, на который могла бы решиться только женщина, уже изведавшая жизнь и охваченная страстью. Но для двадцатилетней девушки это чудовищная ошибка.

– Ошибка в глазах буржуа, чопорных Гобенхеймов, которые каждый свой шаг вымеряют по линейке. Не будем выходить за пределы мира искусства и поэзии, папенька... У нас, девушек, два пути: либо всевозможными уловками дать понять мужчине, что мы его любим, либо же открыто признаться ему. Разве последний путь не лучше, не благороднее? Нас, французских девушек, родители доставляют жениху по контракту, словно товар, «по истечении трех месяцев», а иногда в конце «текущего месяца», как это было с дочерью Вилькена; но в Англии, в Швейцарии, в Германии вступают в брак приблизительно по моей системе. Что вы скажете на это? Ведь я тоже немного немка?

– Какое ты еще дитя! – воскликнул полковник, вглядываясь в лицо дочери. – Превосходство Франции заключается в ее здравом смысле, в той логике, к которой приучает наш ум прекрасный французский язык. Франция – это мировой разум. Англия и Германия романтичны, когда дело касается этой стороны их быта, но и там знатные семьи подчиняются нашим законам. Вы, стало быть, никогда не захотите понять, что родители хорошо знают жизнь, что они несут ответственность за ваши души, за ваше счастье и помогают вам избежать подводных камней, встречающихся в обществе! Боже мой, – продолжал он, – их это ошибка или наша? Нужно ли держать детей в ежовых рукавицах? Неужели мы должны быть наказаны за нашу привязанность, за то, что печемся только о счастье детей и на горе себе принимаем его так близко к сердцу?!

При этом торжественном возгласе, в котором слышались слезы, Модеста украдкой бросила взгляд на отца.

– Папенька, милый папенька, можно ли ставить в вину девушке, сердце которой свободно, если она избирает мужем человека не только обаятельного, но и гениального, благородного, с прекрасным положением... Дворянина... чуткого, отзывчивого, как и она сама, – сказала Модеста.

– Ты его любишь? – спросил отец.

– Отец, – сказала она, прильнув головкой к груди полковника, – если вы не хотите видеть меня мертвой...

– Довольно, – сказал старый солдат, – я вижу, твоя любовь непоколебима.

– Непоколебима.

– Ничто не заставит тебя изменить своих чувств?

– Ничто на свете!

– Ты не допускаешь никаких случайностей, никакой измены, – продолжал старый солдат, – ты будешь любить его, несмотря ни на что, за его личное обаяние, и окажись он вторым д'Этурни, ты и тогда продолжала бы его любить?

– Ах, папенька, вы не знаете своей дочери! Могу ли я полюбить человека без принципов, без чести, без стыда и совести, какого-нибудь негодяя, достойного виселицы!

– А что, если ты была обманута?

– Кем? Этим милым, чистосердечным юношей с таким задумчивым и даже грустным лицом! Вы смеетесь надо мной, папенька, или же вы его не видели.

– К счастью, твоя любовь не так уж безрассудна, как ты это говоришь. Я указал тебе на некоторые обстоятельства, способные внести разлад в твою поэму. Понимаешь ли ты теперь, что иногда и отцы могут на что-нибудь пригодиться?

– Вы хотите дать урок непокорной дочери, папенька? Все это положительно напоминает Беркена [80]80
  Беркен, Арно (1747—1791) – французский писатель, автор популярной в свое время нравоучительной книги «Друг детей».


[Закрыть]
.

– Ты заблуждаешься, бедное дитя, – строго заметил отец, – не я даю тебе урок, я тут ни при чем, я хочу только смягчить силу удара...

– Довольно, отец, не играйте моей жизнью, – прошептала Модеста, бледнея.

– Мужайся, дочка, собери все свои силы. Ты сама играла с жизнью, а жизнь посмеялась над тобой.

Модеста смотрела на отца, ничего не понимая.

– Послушай, а что, если юноша, любимый тобой, тот самый, которого ты видела в гаврской церкви четыре дня тому назад, оказался бы негодяем?

– Не может быть! – воскликнула она. – Эти черные кудри, это бледное, благородное, поэтическое лицо...

– Все это обман, – сказал полковник, прерывая дочь, – он не больше похож на Каналиса, чем я на того рыбака, который поднимает сейчас парус, чтобы плыть в море.

– Знаете ли вы, что вы убиваете во мне? – с трудом проговорила Модеста.

– Успокойся, дитя мое, если случаю было угодно наказать тебя при помощи твоей же ошибки, то зло еще поправимо. Юноша, которого ты видела в церкви, которому ты отдала свое сердце, обмениваясь с ним письмами, честный человек. Он пришел ко мне и признался во всем. Он тебя любит, и я бы не отверг его как зятя.

– Но если он не Каналис, то кто же он? – спросила Модеста упавшим голосом.

– Секретарь Каналиса! Его зовут Эрнест де Лабриер. Он не знатного происхождения, он самый обыкновенный человек с трезвыми понятиями и нравственными устоями; такие люди по душе родителям. Впрочем, не все ли равно? Ты его видела, ты его избрала, и ничто не может изменить твоих чувств, – ведь тебе знакома его душа: она столь же прекрасна, как и его наружность.

Графа де Лабасти прервал тихий стон Модесты. Несчастная девушка побледнела и застыла, словно мертвая, устремив на море неподвижный взгляд; как пистолетный выстрел, поразили ее слова: «Он самый обыкновенный человек с трезвыми понятиями и нравственными устоями; такие люди по душе родителям».

– Обманута... – проговорила она наконец.

– Как и твоя бедная сестра, но не так ужасно.

– Пойдем домой, – сказала она, поднимаясь с пригорка, на котором они сидели. – Отец, клянусь перед богом, что в делемоего замужества я выполню твою волю, какова бы она ни была.

– Так, значит, ты его больше не любишь? – спросил насмешливо г-н Миньон.

– Я любила правдивого человека, с чистым, не запятнанным ложью челом, безукоризненно честного, как и вы, отец, неспособного рядиться, словно актер, и присваивать себе славу, принадлежащую другому.

– Ты говорила, будто ничто не может изменить твоих чувств? – иронически заметил полковник.

– Ах, не смейтесь надо мной, – с мольбой проговорила она, прижав к груди руки и глядя на отца тоскливым взглядом, – вы не знаете, как больно ранят такие шутки сердце, они убивают все, что мне бесконечно дорого.

– Сохрани бог, я сказал тебе сущую правду.

– Спасибо, отец, – почти торжественно ответила она, помолчав.

– Ведь у него остались твои письма, – заметил Шарль Миньон. – Не так ли? А что, если бы эти страницы, полные безумных порывов твоей души, попали в руки одного из тех поэтов, которые, по словам Дюме, употребляют их вместо спичек для раскуривания сигар?

– О! вы преувеличиваете...

– Каналис сам ему это сказал.

– Он видел Каналиса?

– Да, – ответил полковник.

Они прошли несколько шагов в полном молчании.

– Так вот почему, – презрительно бросила Модеста, – господин Лабриер говорил так много плохого о поэтах и поэзии, вот почему этот ничтожный секретарь уверял... Но, может быть, – сказала она, не докончив фразы, – все его добродетели, достоинства и прекрасные чувства – лишь побрякушки эпистолярных упражнений? Тот, кто крадет чужую славу, может и...

– Взламывать замки, воровать, грабить и убивать на большой дороге! – воскликнул Шарль Миньон, улыбаясь. – Все юные девицы на один лад – прямолинейны и не знают жизни. По-вашему, мужчина, способный обмануть женщину, или побывал на каторге, или скоро взойдет на эшафот.

Эта насмешка охладила гнев Модесты, и она вновь умолкла

– Дитя мое, – заметил полковник, – в обществе следуют закону природы: мужчины стремятся покорить ваше сердце, вы же должны защищаться. А ты перепутала роли. Хорошо ли это? Все ложно в ложном положении. Основная вина лежит на тебе. Нет, Модеста, мужчина отнюдь не чудовище, если старается понравиться женщине, и он вправе применять наступательный метод со всеми вытекающими из него последствиями, кроме преступления и подлости. Мужчина может остаться добродетельным и после того, как он обманул женщину, если обман его объясняется тем, что он не обнаружил в ней ожидаемых сокровищ. Между тем сделать первый шаг, не вызывая слишком сильного осуждения, может только королева, актриса или женщина, стоящая настолько выше мужчины, что она кажется ему недосягаемой. Но девушка!.. Она отрекается при этом от всего, что бог вложил в нее святого, прекрасного, великого, какую бы красоту, поэзию и благоразумие она ни внесла в свой проступок.

– Мечтать о господине и найти слугу! Разыграть пьесу «Игра любви и случая» [81]81
  «Игра любви и случая»– комедия французского драматурга и романиста Пьера Мариво (1688—1763), отличающаяся сложной и замысловатой интригой.


[Закрыть]
, но оказаться единственной обманутой стороной! – сказала Модеста с горечью. – Я никогда не оправлюсь от этого удара.

– Дурочка!.. в моих глазах Эрнест де Лабриер нисколько не ниже барона де Каналиса. Он был личным секретарем премьер-министра, а в настоящее время занимает должность докладчика в высшей счетной палате. У него доброе сердце, он тебя обожает. Правда, он не сочиняет стихов. Да, согласен, он не поэт, но, возможно, сердце его полно поэзии. Впрочем, бедное мое дитя, – сказал он, заметив гримасу отвращения на лице Модесты, – ты их увидишь, и того и другого, увидишь как ложного, так и настоящего Каналиса.

– О папенька!

– Разве ты не поклялась повиноваться мне в делетвоего замужества? Так вот, ты будешь иметь возможность выбрать из них того, кто тебе больше понравится. Ты начала с поэмы, а кончишь пастушеской идиллией, – попытайся разгадать истинный характер этих господ во время какой-нибудь сельской забавы, охоты или рыбной ловли!

Модеста опустила голову и задумалась. Всю дорогу в Шале она односложно отвечала на вопросы отца. Она чувствовала себя униженной, она упала в грязь с той вершины, откуда мечтала добраться до орлиного гнезда. Словом, говоря поэтическим языком одного из писателей того времени: «...она ощутила, что подошвы ее ног слишком нежны, чтобы ступать по острым камням действительности, и тогда фантазия, которая соединила в этой хрупкой груди все чувства женщины, от осыпанных фиалками грез целомудренной девушки до безумных желаний куртизанки, ввела ее в свои волшебные сады, где – о, горькое разочарование! – она увидела вместо желанного прекрасного цветка выступающие из-под земли спутанные и мохнатые корни черной мандрагоры». С таинственных высот своей любви Модеста попала на гладкую и ровную дорогу, с канавами и вспаханными полями по обеим сторонам ее, короче говоря, на торную дорогу обыденности. Какая девушка с пылкой душой не разбилась бы при таком падении? И перед кем расточала она свои признания? Модеста, возвращавшаяся в Шале, напоминала ту Модесту, которая два часа назад вышла из него, не более, чем актриса, встреченная на улице, напоминает героиню, которую она изображала на сцене. Модеста погрузилась в оцепенение, и на нее было жалко смотреть. Солнце померкло для нее; природа оделась в траур, цветы уже больше ничего не говорили ее сердцу. Как и все экзальтированные девушки, она отпила несколько лишних глотков из чаши разочарования. Модеста отбивалась от действительности, все еще не желая, чтобы семья и общество надели ей на шею ярмо: она находила его тяжелым, гнетущим, невыносимым. Увещеваний отца и матери она и слушать не хотела. С каким-то мрачным наслаждением она безвольно отдавалась душевным мукам.

– Итак, бедный Бутша прав! – сказала она однажды вечером.

Эти слова позволяют измерить тот путь, который за несколько дней совершила Модеста по тем безотрадным равнинам действительности, куда завела ее глубокая грусть. Грусть, порожденная крушением наших надежд, сродни болезни, а иногда влечет за собою даже смерть. Современной физиологии предстоит немалая задача: исследовать, какими путями, какими средствами мысли удается произвести такие же разрушения, как и яду, каким образом отчаяние лишает аппетита, нарушает пищеварение и подтачивает все жизненные функции самого сильного организма. Таково было и состояние Модесты. Через три дня ее нельзя было узнать: она впала в болезненную меланхолию, перестала петь, улыбаться, напугав этим родителей и друзей. Шарль Миньон беспокоился, ничего не слыша о приезде двух Каналисов; он уже намеревался сам ехать за ними, но на четвертый день г-н Латурнель получил о них известие, и вот каким образом.

Каналис, в высшей степени заинтересованный в столь выгодном браке, решил ничем не пренебречь ради победы над Лабриером, но все же поступать так, чтобы его нельзя было упрекнуть в нарушении законов дружбы. Поэт подумал, что сильнее всего можно унизить вздыхателя в глазах девушки, показав ей любимого в положении подчиненного, а потому самым невинным образом предложил Эрнесту поселиться вместе с ним, наняв в Ингувиле загородный домик, где они могли бы прожить месяц под предлогом расстроенного здоровья поэта. Лабриер согласился, не найдя в первую минуту ничего неестественного в таком предложении, и Каналис тотчас же стал хлопотать об отъезде, взяв на себя все связанные с путешествием расходы. Он отправил своего слугу в Гавр, приказав ему обратиться к г-ну Латурнелю для приискания загородного дома в Ингувиле, в надежде, что нотариус разболтает об этом семейству Миньон. Нетрудно догадаться, что оба Каналиса подробно обсуждали это приключение, и благодаря пространным рассказам Эрнеста его соперник получил тысячи всевозможных сведений. Камердинер, посвященный в намерения своего господина, выполнил приказания превосходно. Он протрубил по всему Гавру о приезде великого поэта, которому врачи предписали морские ванны для восстановления сил, подорванных двойной деятельностью – на поприще политики и литературы. Великий человек пожелал снять дом во столько-то комнат, так как везет с собой секретаря, повара, двух слуг и кучера, не считая своего камердинера, г-на Жермена Бонне. Коляска, выбранная поэтом и взятая им напрокат на один месяц, была достаточно красива и могла служить для прогулок. Жермен нанял в окрестностях Гавра двух лошадей, ходивших и в упряжке и под седлом, так как барон и его секретарь любят верховую езду. Осматривая загородные дома вместе с низеньким Латурнелем, Жермен особенно упирал на секретаря и даже отказался от двух дач под тем предлогом, что для г-на де Лабриера в них нет подходящих комнат.

– Барон Каналис, – говорил лакей, – относится к своему секретарю, как к лучшему другу. Он дал бы мне нагоняй, если бы я не заботился о господине де Лабриере так же, как о самом бароне. Да к тому же господин де Лабриер занимает должность докладчика в высшей счетной палате.

Жермен появлялся всюду не иначе как в черном суконном костюме, в блестящих сапогах и чистых перчатках, одеждой и манерами подражая своему барину. Посудите сами, какое впечатление он произвел и какое представление о поэте создалось на основании такого образца. Слуга умного человека в конце концов умнеет и сам, так как ум его господина не может не повлиять на него. Жермен не шаржировал своей роли, держал себя просто, добродушно, как это и внушал ему Каналис. Бедный Лабриер не подозревал, какой вред наносили ему россказни Жермена, на какое унижение он добровольно согласился. До Модесты уже дошли окольными путями отголоски общественной молвы. Итак, Каналис вез с собой друга в качестве подчиненного, характер же Эрнеста не позволил ему вовремя увидеть свое ложное положение и изменить его. Задержка, которую проклинал Шарль Миньон, была вызвана тем, что Каналис велел написать свой герб на дверцах кареты и сделал несколько заказов портному – словом, поэт принял в расчет множество мелочей, которые могли произвести хоть малейшее впечатление на молодую девушку.

– Не беспокойтесь, – сказал на пятый день Латурнель Шарлю Миньону, – камердинер господина Каналиса закончил сегодня поиски: он снял у госпожи Амори в Санвике флигель с полной обстановкой за семьсот франков и написал своему хозяину, что тот может выезжать: все будет готово к его приезду. Следовательно, господа парижане будут здесь в воскресенье. Кроме того, я получил письмо от Бутши; оно коротенькое, я прочту его вслух: «Дорогой патрон, не могу вернуться раньше воскресенья. Мне надо собрать за это время кое-какие сведения, чрезвычайно важные для счастья одной особы, в которой вы принимаете участие».

Известие о приезде обоих молодых людей не рассеяло грусти Модесты. Сознание своего унижения и стыд угнетали ее, к тому же она вовсе не была так кокетлива, как это думал отец. Существует прелестное и дозволенное кокетство – кокетство души, которое можно назвать внимательностью в любви. Браня дочь, Шарль Миньон не понял различия между желанием нравиться и рассудочной любовью, между жаждой любви и расчетом. Как настоящий полковник времен Империи, он усмотрел в этой наскоро прочитанной переписке лишь стремление девушки броситься на шею поэту. Но письма, пропущенные здесь во избежание длиннот, привели бы в восхищение более тонкого психолога своей целомудренной и прелестной сдержанностью, сменившей благодаря перемене чувств, вполне естественной у женщины, задорный, легкомысленный тон первых писем Модесты. Но отец был прав в одном отношении. В последнем письме Модеста, увлеченная славой, благородством души и красотой мнимого Каналиса, говорила так, словно вопрос о браке был уже решен. Воспоминания об этом письме вызывали у Модесты жгучий стыд, и она находила слишком суровым и строгим своего отца, заставлявшего ее принимать недостойного человека, которому она раскрыла душу. Она расспросила Дюме о его свидании с поэтом; ловко заставила его рассказать о мельчайших подробностях этой встречи и вовсе не нашла Каналиса таким уж бесчеловечным, каким считал его лейтенант. Она улыбалась, думая об изящной папской шкатулке, в которой хранились письма тысячи трехженщин этого Дон-Жуана от литературы. Не раз она порывалась сказать отцу: «Не я одна писала ему: самые незаурядные женщины вплетают такие листки в лавровый венок поэта».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю