Текст книги "За морем Хвалынским"
Автор книги: Ольга Ипатова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Перед этим к ним пристал пожилой паломник, который возвращался из Мекки. Он рассказывал чудеса о черном камне Каабы, который будто бы висит между небом и землей и вокруг которого семь раз проходят путники. Долгими часами, пока в придорожном костре варилось мясо или пеклись лепешки, слушали Нармурад и Алекса рассказы о торжественном бритье головы перед ритуальным бегом между холмами Сафа и Марва, о легкости и празднике души, который приходит, когда человек сделал все нужное для паломничества и пришел на «праздник жертвы», или главный праздник. И они ели и спали с паломником, а потом он исчез в ночи, прихватив с собой последний динар из переметной сумы Нармурада и понурого ослика Алексы.
– Платок совести все же окутал немного его голову, – сказал Нармурад утром. – Взял твоего ослика. Ну а динар… Может, ему и впрямь надоело кормиться сухими лепешками и он хочет скорее дойти до своего селения.
– А мы? Мы что, подыхать с голоду будем? – гневно спросил Алекса, готовый по следу бежать за паломником, как охотник за зверем, чтобы безжалостно отомстить ему.
– Ты молодой, значит, всегда сможешь поставить капкан на зайца или отработать за хлеб хозяину. Я же владею лекарским делом. Значит, и действительно не пропадем с голоду. Ему труднее добывать себе еду.
– Я уже видел, что тут всегда подают милостыню человеку, который ходил в Мекку, и считают его чуть ли не святым! Пусть бы побирался. Не пропал бы!
– Нашего динара хватит ему ненадолго. А подавать тут будут всё беднее. Чем ближе к горам, тем меньше у нас мусульман. А многие только для вида ходят как мусульмане, на самом же деле поклоняются Зардуште-Заратуштре и ходят к храму Азаргуштаспа. Его когда-то основал царь Гуштасп, а когда это было – покрылось пылью столетий. Тут сплошь – огнепоклонники.
– Отец, вы и правда верите в огонь? Огонь же – это только огонь. Его может разжечь любой, даже я. Он могуч, если его возьмет в руки человек или бог – ну, скажем, у нас Сворожич, Илья-пророк. Но сам огонь?
– О важных вещах не говорят вот так, мимоходом. – Нармурад подсунул своему молодому спутнику кусок черствой лепешки. – На вот, ешь. Однако я скажу тебе, что огонь – только отблеск света, только часть силы, которая дала миру понятие о доброте и праведной жизни. Все добрые дела на земле – от света Агурамазды[66]66
В европейской традиции Агурамазда, Ормузд – верховный бог зороастрийского пантеона.
[Закрыть], все темные – от Аримана, который властвует над злыми духами. Неправда, зависть и злоба – творения Аримана, они идут против всего сущего, и человек должен своими делами поддерживать добро на земле. «Добрые мысли, добрые слова, добрые дела» – видишь, о чем напоминают вот эти три шнура на священном поясе, которым я всегда опоясываюсь незаметно для других? – И он распахнул халат, показал священный пояс, надетый прямо на голое тело. – И тебе я подарю такой пояс, но принять его ты сможешь только после обряда очищения… Ты ешь, ешь! – успокоил он Алексу.
– А вы, отец?
– Я сегодня поголодаю. Это укрепляет мысли и очищает тело. Поверь, я многое расскажу тебе, сын мой. Да, сын, ибо ты спасен мною и мною возвращен к свету, а это, пожалуй, то же самое, что и кровное родство. И самое первое, что я хотел бы передать тебе, – это радость от того, что окружает нас. Посмотри вокруг, сын мой. Если в твоем сердце шевельнется что-то светлое, ты пестуй это чувство, как слабый росток, и оно вырастет потом огромным деревом, под которым ты всегда сможешь спрятать свою душу от чересчур горячего солнца обыденности или от смертного холода неудач. – И старый лекарь повел рукой вокруг, будто не доверяя еще зрению и сердцу Алексы.
Они сидели на склоне горы, откуда открывалось зрелище, которое и правда что-то шевельнуло в окаменевшем сердце Алексы: голубые горы поодаль будто плыли в кристально чистом воздухе, тоже голубом, но с розовым отблеском будущего утра. Белели спокойные, недосягаемые вершины, будто вытягиваясь ввысь, и было видно, что на ближайшей горе тоненькими, как на руке человека, жилками сбегали вниз буропенные ручейки, и отчетливо, как увеличенная, была видна зелень леса, суровой зубчатой стеной опоясывающего гору. Алекса глянул вокруг, – видимо, на той горе росли такие же крепкие, похожие на полоцкие сосны, могучие деревья с пушистыми метелками светло-зеленых иголок. Он даже почувствовал смолистый запах этих иголок и серо-медных стволов, и будто заломило в зубах от студеного холода вон тех родничков, которые, он знал уже это, не нагреваются и летом. Наконец, видимо, лето тут было суровым, потому что внизу было жарко, наливались лиловой мякотью виноградники и пышно желтели на небольших полях огромные сочные дыни, а тут, в горах, уже было холодно, и Алекса по ночам несколько раз просыпался от того, что старый Нармурад бережно накрывал его собственным халатом. Потом Алекса удивлялся, что он, молодой, выносливый воин, мерзнет, а старый уже человек спит на голой земле, как на печи, хотя не далее как вчера видел собственными глазами – тонкая ткань рубашки на груди Нармурада покрылась налетом инея, а тот спал себе и даже не кашлянул утром.
Нармурад внимательно следил за лицом молодого человека.
– Затронуло сердце, но потом снова отпустило? – спросил он, и Алекса только кивнул головой: да, правда, радость будто только дотронулась до него и тут же покинула, он задумался о другом, забыл о красоте вокруг.
– Ничего. Главное, что сердце твое живо, – сказал Нармурад и поднялся. – А я так сколько живу на свете, а все равно радуюсь, что мир такой прекрасный. Что каждое создание в нем для чего-то придумано…
– А гады – змеи и другая гадость – тоже для радости придуманы? А злые ненавистники, а нечисть, которая мучает людей и толкает их на погибель?
Нармурад затряс головой.
– Ты потом мне это переведешь, Аль-Иса, – сказал он.
Алекса опомнился. Он же заговорил на своем языке, забылся! Но – как утолил на мгновение душу… Он перебросил через плечо хурджун, пока Нармурад с усилием садился на своего ослика. Тот погнал лопоухого вперед и, только когда они прошли по прохладной, каменистой тропинке некоторое время, ответил, будто понял, о чем говорил его молодой помощник:
– В жизни много темного и страшного. А кому же, как не человеку, бороться против зла? Чтобы он мог себя действительно чувствовать счастливым. После ночи встречать солнце вон как радостно, да?
Алекса ничего не сказал, и они пошли дальше. А солнце стремительно всходило над этими молчаливыми горами, над каменистой тропинкой, которая вела вперед ввысь и от которой несколько начало захлебываться неокрепшее сердце Алексы. Солнце выжигало ночной холод из ущелий и сияло на красноватых, розовых и темно-коричневых камнях скал, отчего казалось, что путники попали в какую-то заколдованную страну. Крикни – и все вокруг отзовется, оживет, засияет переливами!
И хотя Алекса шел понурившись, он и через многие годы вспоминал то утро, когда сердце его впервые после тяжелой болезни снова, пусть и на мгновение, задрожало радостью бытия и света. Он запомнил это солнце и крупные лиловые ягоды, обсыпавшие влажный куст, который чудом удержался на краешке каменной скалы, где, казалось, ничто живое не могло бы уцелеть. Позже хорошо прочувствовал, что такое горный ветер, который неделями шлифует камни, и они, неподатливые, принимают самые неожиданные формы – такие, которые выдувают в них упрямые, беспощадные ветры. Через многие годы вспоминал он ту минуту потому, что, незаметно для него, он будто снова начинал свой круг жизни. Тут, в горах, вроде пробился сквозь холод первый листочек березы, первый в холодном, еще, может, зимнем мире. И он сам, Алекса, был уже другим, новым человеком, кто пережил многое, но не дал одолеть себя темной, злой силе, которая готова была стереть его в муку, перемолоть и развеять над этими скалами, камнями, над этим ослепительно розовым маревом, заливающим мир…
Облака теперь лежали близко к ним, они были тяжелые, влажные, и все чаще шли дожди, и скользко было на узеньких тропках, которыми они забирались выше и выше в горы. Зима догоняла их, а они хотели обхитрить ее, добраться до теплого жилья раньше.
Страшно было смотреть вниз – такими маленькими казались речки, которые пенились, стремительно падая с вершин. И повсюду – камни. Они влажно переливались красным, зеленым, но больше всего серого цвета. И Алекса почувствовал, что горы владеют какой-то силой, они будто захватывают в плен, заставляют думать по-своему.
И, то идя следом за Нармурадом, который ехал на осле, то, в свою очередь, ехал сам, чтобы дать отдых усталым ногам, ибо на второго осла у них уже денег не было, Алекса вспоминал былое с удивлением. Что есть жизнь? Она вертит человеком или человек подчиняет ее себе? Своя воля, своя охота была у него или так предрекли ему боги? Предрекли и позвали в дорогу, которую измерить глазом – и то становится больно. Мать говорила, что, когда носила его, уж очень часто снилась ей дорога, – почему-то только теперь вспомнилось это, почти забытое… Маленького его часто водили в храм Перуна – был такой около озера Воловьего. Каменные стены, камни тоже огромные, невиданные – и священный костер, и бородатый жрец, и таинственные слова, и душистый дым, и ожидание чуда… Жрец часто предсказывал будущее. Многое сбывалось, а многое – нет, и где же узнать правду? Однажды его ровесник, Нежила, тайком, чтобы не увидели, дотронулся-таки до священного змея, который обвивал деревянный резной столб. Змей тогда был вялый, как сонный, – наверное, была зима. Но он зашипел, поднял змеиную голову с острыми зубами, и жрец гневно сказал, что Нежиле долго не жить. В ту же зиму, катаясь на санках, схватил Нежила огневицу, и через несколько дней она его изгрызла, сожгла, как лучину. А может, это не змей был виноват? Неужто такое было для него оскорбление, когда мальчишечий палец ткнулся в него, чтобы убедиться – живой ли тот змей, или это только призрак, потому что не бывает на Полотчине таких больших гадов? Может, было предопределено Нежиле прожить так мало?
Знать, когда и на чем закончится его жизнь. Да только никому этого знать не дано.
И под мерный топот осла вспоминались слова отцовских сказок:
«Раньше люди знали тот час, когда к ним смерть придет, а теперь никто того не знает, кроме богов. А было это тогда, когда Илья-пророк вместе с Перуном шли по земельке. Видят – человек забор соломой городит. Удивились Илья-пророк и Перун, спрашивают, зачем он так делает.
– Так умру же скоро, – говорит им тот человек. – Зачем мне из сил выбиваться?
Подумали-подумали боги, да и решили: «Ежели же это каждый начнет лишь бы как работать, что будет? Нехорошо так. Пусть работает человек не только на свой век, а и на чужой, пусть верит, что жить ему – вечно». Так оно и пошло – каждый верит, что жить будет долго…»
Кишлак Ширс был небольшой, весь он будто бы прилепился, как и тот неизвестный Алексе куст с лиловыми ягодами, на краешке каменистого острова и так же врос в него, освоил и обжил. Сначала, когда они наконец выехали из глубокого, уже омертвевшего от холода ущелья и Нармурад показал парню на почти незаметные домики, которые рассыпались по склону одной из гор, тот почувствовал будто укол в груди – так вот куда занесло его, вот где проживет он следующие годы, и какими они будут, эти неведомые для него годы? Он смотрел на домишки с плоскими крышами, с террасами и вдруг почувствовал, что ноги его, уже окрепшие от ходьбы и свежего воздуха, будто ослабели. Неужели тут край земли? Неужели за этими домиками и есть та черная бездна, или синь-Океан, о котором рассказывают бывалые люди? Слышал не раз Алекса, что земля под ногами – это спина огромной кит-рыбы. Бывает, что стонет и ворочается тот кит, и тогда летят с него в бездну, или в синь-Океан, целые города и селения. Тут, на самом краешке земли, слышно уже было однажды, как содрогнулся кит. Тогда земля заходила под ногами, а с гор полетели огромные камни – они с Нармурадом едва успели спрятаться в пещеру. Но Нармурад сказал, что бывают колебания земли еще сильнее, а на слова Алексы, что это кит-рыба ворочается, удивился и сказал, что это дьявол Ахриман хочет вырваться из вечной тьмы. Вот и попробуй разберись, где правда!
И может, суждено ему навсегда остаться тут и когда-нибудь вместе с этими домиками слететь в бездну. А может, суждено что-то другое, чего он не знает и знать не хочет? Не хочет, несмотря на то что душа его потихоньку будто оживала – совсем понемногу, и молодость, видимо, не хотела мириться с тем, что предначертана на этом свете только беда…
Вблизи глиняные, с привычными уже для Алексы толстыми стенами дома не казались такими маленькими и ненадежными. А дом Нармурада с плоской крышей, на которой можно было, как оказалось потом, спать и летом, с каменными колоннами, которые поддерживали крышу и образовывали за домом как бы крытую терраску, и вообще показался Алексе просторным – может, оттого, что в комнатах, кроме большого ящика да ниш для постели и посуды, ничего не было. Не успели они зайти в дом, как дворик наполнился людьми. И по тому, как здоровались немолодые уже люди с Нармурадом, как почтительно кланялись ему зрелые уже мужчины, Алекса понял, что приход лекаря – радость для жителей. У них сразу же забрали осла, чтобы накормить. В несколько мгновений накрыли на полу дастархан[67]67
Дастархан – скатерть для гостеваний.
[Закрыть] – чистую белую ткань, заставили глиняными блюдами, на которых лежали орехи, сухой виноград, сушеные – видимо, уже урожая этого года – дыни и арбузы, а также кислое молоко и еще не виданные Алексой белые шарики. Когда же, помывшись с дороги и пройдя очищение священным огнем, специально принесенным когда-то из далекого храма в большой глиняной миске, наполненной оливковым маслом, они сели вокруг стола вместе со старшими мужчинами – молодые к столу допущены не были, – Алекса попробовал шарики и почувствовал, что они солено-кислые.
– Ешь! – строго сказал ему Нармурад, заметив, что Алекса чуть не выплюнул назад и пробует незаметно выбросить шарик. – Ешь, это очищает кровь и освежает с далекой дороги.
Парень вынужден был раскусить шарик и с удивлением понял, что вкус ему немного знаком. Не такой ли вкус был у кислого молока, которое подавала ему мать в высоком, тоже глиняном кувшине, только там и кувшин был иной, и глазурь на нем совсем не похожа на ту, что нанесена на здешние кувшины и чаши. Такие чаши – широкие, без ручек, которые держат на ладони, Алекса уже видел, но еще не привык к ним. Разве сравнишь их с кружкой, за которую уцепишься всеми пальцами и удержишь; эту кружку подает мать – лицо ее озабочено, но вот, поймав взгляд сына, она улыбается, и глаза ее светлеют, наливаются сердечностью и преданностью…
Чужим, отрешенным взглядом посмотрел на присутствующих Алекса. Хотел он подняться и пойти прочь от стола, за которым нестерпимо заболела душа воспоминаниями о родном доме, однако удержался – нехорошо так будет.
– Можешь идти, сынок, – улыбнулся ему Нармурад, и все старики, с седыми бородами и высокими, белыми, накрученными вокруг голов тюрбанами, посмотрели на него. В глазах стариков был интерес, но Алекса знал уже местный обычай – никогда не спрашивать первым у гостя, что к чему. И ничего не спрашивали у Нармурада – откуда и почему привел он сюда, в далекий горный кишлак, молодого чужеземца. Алекса почувствовал признательность – как же понимает его лекарь, как без особого труда читает самое, казалось бы, затаенное! Может, и боль по матери уловил, что так ласково и сочувственно улыбнулся. Однако ничем не помогут ему эти сострадания и доброта – только немного утешат изболевшееся сердце… И он остался у стола. Вскоре со двора потянуло соблазнительным запахом свежих лепешек – их, видимо, пекли в соседнем дворе и скоро принесли в комнату, где сидели гости.
Алекса ел свежую, с незнакомым запахом острых зернышек лепешку, смотрел на огонек, который слабо трепетал в глиняной чаше, освещая ее красными отблесками, впитывал в себя аромат, наплывающий от душистых трав, которые по стебельку подкидывала в чашу маленькая, в драной рубашонке девочка. У девочки были огромные голубые глаза, а волосы белые, как лен, и Алекса наконец загляделся на нее, – если бы не множество тоненьких, с мышиный хвостик, косичек, была бы она едва ли не до мелочей похожа на полочанок. Откуда тут, среди смуглых, черноволосых, с обветренной кожей людей, эта девчушка? Она держалась уверенно, видно было, что малышке привычно сидеть в этом домике, ходить по глиняному полу, искать на полке травы… Заглядевшись на светлое, с грязноватыми пятнами на розовых щеках личико девочки, которое так неожиданно – во второй раз за сегодняшнее сидение! – напомнило родину, Алекса не заметил, как ему подали прозрачный кувшин с каким-то желтоватым питьем. Он опомнился, огляделся – все мужчины держали в руках сосуды и смотрели на него, будто ждали чего-то.
– Встань, сын мой, и немного побрызгай на священный огонь из сосуда, – ласково попросил его Нармурад. – Это питье – из плодов хаомы, им приносят жертвы огню. Только осторожно, не потуши огонь, иначе… ну, не буду тебя пугать. Сделай это для меня. Пусть мой дом будет для тебя светлым!
Алекса встал, подошел к черной глазурованной чаше, внутри которой трепетал огонек. Чумазая девчушка подвинулась, потом подала ему несколько веточек – кажется, такие были на дереве, на котором росли рубиновые плоды с малюсенькими кислыми зернышками, которые утоляли жажду. Он взял пучок веточек, понял – нужно побрызгать именно этим веничком. Осторожно намочил кончики веточек, брызнул на огонь. Тот затрепетал, потом вновь стал спокойным, и только сильным, и вновь неожиданным, и могучим дуновением начал расходиться по дому аромат.
– А теперь – выпей, – услышал Алекса.
Осторожно попробовал питье. Что-то острое, душистое, приятное. Выпил. Хмель почти сразу же отуманил голову, он присел, чувствуя, как поплыло все вокруг.
Алекса смотрел, как гости – а остались только седые, бородатые старцы, – выпив напитка, встали перед глиняной чашей и, сложив руки перед собой, запели песню. Слов не мог разобрать Алекса, позднее, когда он много раз слышал моление Анахите – великой богине, матери всего сущего, он узнал, о чем пели. А пели старый древний гимн-заклинание, посвященный богине жизни Адвисуре Анахите:
Она сотворяет семя всех мужей.
Подготавливает к родам
Материнское лоно всех женщин,
Наполняет в нужный час
Молоком материнские груди…
Постепенно хаома, видимо, оказывала свое действие. Старцы пели все громче и громче:
И вот, о Заратуштра, она пришла к нам,
Адвисура Анахита,
От Мазды, создателя своего.
О, действительно красивы ее руки —
Белые, сильнее бедер лошадей…
…Мысль одна занимает ее:
«Кто восславит меня.
Кто возвеличит молоком, напитком хаома,
Очищенным, процеженным Зороастрой?»[68]68
Из книги «Яшт» – «Гимн Адвисуре Анахите».
(В академическом переводе – «Очищенным, процеженным Заотрой», т. е. священным, обрядовым соком хаомы – прим. верстальщика).
[Закрыть]
Алекса чувствовал, как неумолимый, неутихающий ритм подчиняет и его. Тело стало легким, и хочется вот так же кружиться, выкрикивать непонятные слова…
– Что, тавроскиф, впервые видишь такое? – прозвучал около него голос.
Алекса повернулся. Толстый, с красным загорелым лицом и маленькими хитрыми глазками человек смотрел на него, дружелюбно улыбаясь. Улыбка у него была удивительная – на нее сразу же хотелось ответить.
– Я полочанин, – на языке фарси ответил Алекса.
– Ну, это все равно. Так вас называют византийцы, я знаю. Давай лучше выпьем, полочанин, настоящего вина. Ей-богу, я всегда боюсь, когда они пьют хаому, – как безумные становятся…
Алекса посмотрел – и ему стало смешно. Правда, немного похожи они здесь на безумцев.
Толстяк протянул Алексе чашу с красным вином. Однако один из старцев – и когда только заметил? – коршуном кинулся к ним, выхватил чашу.
– Не погань светлого моления! – закричал он. – Проклятый Ашавазда!
И все взвихрились, загомонили, начали выталкивать толстяка. Он засмеялся, пошел.
– Мы еще выпьем с тобой, правда? – сказал на прощание Алексе.
Сильная костлявая рука Нармурада мягко взяла за плечо, отвела в соседнюю комнату. Он еще помнил, как чумазая девчушка испуганно постелила у самых ног узкое толстенькое одеяло, как под голову ему подсунули подушку… А потом забылся сном – удивительно спокойным и добрым, будто наконец нашлось место, где можно вволю насладиться успокоением и тишиной.
Тогда шел абан, восьмой месяц по иранскому солнечному календарю, по-славянски он бы назывался октябрем. Тут, в горах, он был то ясно-солнечным, когда прозрачным становилось небо и легкие перистые облака только изредка проплывали в недосягаемой высоте, то хмурым, будто злился на что-то. В этот месяц наливались жиром олени, зайцы и дикобразы, которых здесь никто не трогал, ибо великим грехом для каждого, кто поклянется Заратуштре, было бы употребление мясного. Неподалеку, за соседней горой, жили уже мусульмане, которые, наоборот, считали, что мужчина, который не поест мяса, годен только на то, чтобы вместо женщины заниматься прядением. Бывало, что их охотники, гонясь за горным козлом или серной, добирались до самого кишлака, но люди из Ширса не трогали пришельцев, ибо как-никак султан Шихаб ад-даула Маудуд, который властвовал в стране, был честолюбив, он не хотел древней, но довольно враждебной для мусульманства религии, и стоило только правоверным мусульманам направить жалобу на неверных… Однако и сами соседи-мусульмане хорошо знали, что, хотя султан Маудуд вырежет маленький кишлак Ширс так же просто, как вырезал бы он своим славным кинжалом веточку аргувана[69]69
Аргуван – багряник, дикое горное дерево с темно-красными цветами.
[Закрыть] с куста, от их собственного кишлака также останется только пепел и тлен, ибо мужчины из Ширса были как на подбор, высокие и статные – настоящие воины, – а женщины славились нездешней красотой. Шептались мусульмане – не от походов ли Искандера Двурогого осталась у ширсовцев эта непохожесть?
Тот месяц Алекса также запомнил навсегда. Запомнил, как назавтра, когда проснулся, вышел на террасу и, потягиваясь, посмотрел вокруг, непривычное чувство своей никчемности перед величавыми горами и одновременно радости от того, что он живет и видит такую красоту, снова охватило его. Лиловые тени в ущельях, фиолетовые и зеленые пятна растительности и трав, вершины могучих платанов были окрашены розово-золотистым светом, он стремительно прибывал, как прибывает вода в половодье, – и вдруг солнце встало из-за белых шапок гор, залило глиняный дворик, источенные временем колонны дома, тускло-желтый дувал… Алексе захотелось встать на колени, чтобы молиться солнцу и всему вокруг, и что-то подступило к глазам щемяще жгучее. Холодновато-пахучий воздух, заполнивший грудь, будто вытеснил все воспоминания о том, что с ним было, настраивал на то, что еще будет…
* * *
А в далеком Полоцке, кутаясь в старую одежину, наблюдая за холодным дождем, который, не переставая, вперемешку со снегом сыпался и шуршал по стенам кельи, выводил начисто летописец-черноризец Никон слово за словом, переписывая еще с лета написанное с бересты на пергамент, который сохранится навечно:
«У се же лето умрет Брячислав, сын Изяславль, внук Володимерь, и Всеслав, сын его, сядет на столе его. Его ж роди мать от волхвования: матери бо народиши его, бысть ему язва на голове его. И сказали волхвы матери его: «се язвенно навяжи на него, носить е до живота своего». И носит его Всеслав до сегодняшнего дня».
То же писал и киевский летописец Нестор, только прибавил в конце: «Тому немилостивый есть на кровопролитие…»
Умерла вдова Катуниха, ибо не давал ей нечистый, вселившийся в нее, никакого продыху. Мучил и мучил жалостью к пропавшей дочери, точил и точил сердце. А сердце человеческое – оно порой крепче валуна, слабее котенка, которого легко придушить пальцем… Советовали добрые люди вдове пойти на далекое капище Перуна, которое завели изгнанные из Полоцка волхвы далеко в лесах, называли надежные люди то место, однако ж не слушала никого женщина, смотрела тусклыми глазами и молчала. И перестали люди к ней ходить, ибо если не может она сама избавиться от болезни и нечисти, разве может помогать другим? К тому же забросила вдова все свое нехитрое хозяйство, корова зимой умерла с голодухи, а урожай пшеницы в том году сильно выжгла жара. И угасла кобета в своей курной черной хате, нашли же ее через долгое время и скорее схоронили – так страшно мучил бедную женщину нечистый… Долго еще ходили по улице слухи, что разгулялась злая сила не на шутку и все прилетает душа Катунихи на старое место, ищет, а кто же разнес потом по бревнышку ее хатку. Стонет ночами около дворов… Крестились люди, каялись, что позарились на те бревнышки, ибо пришлось-таки ставить свечки в церкви за упокой души, а свечки, как известно, стоят денег. А где возьмешь лишние? Ну а все-таки, видимо, отмолили душу – перестала летать по людям да по селению. Может, устала и на том свете…
Да про это черноризец не написал. Кому интересно о черной чади знать? Кому нужно?
Шли дни, и каждый из них открывал Алексе что-то новое. Он научился карабкаться по кручам, которые казались совсем неприступными, висеть над холодным и неприветливым ущельем, держась цепкими и гибкими пальцами за выступы скалы, а другой же рукой срезая веточки кустов, которые просил принести его Нармурад. Научился находить в пещерах горный воск, по количеству и цвету трав, растущих вокруг пещеры, устанавливать, какие болезни лечит тот воск. Шли месяцы, сначала снежный и голодноватый дэй[70]70
Дэй – десятый месяц по древнему иранскому календарю (с 3 декабря по 21 января).
[Закрыть], когда метели глухо воют целыми днями и заметают террасу до самых окон, подтачивают огромные скалы и помогают злым духам обрушить тьму снега и камней вниз, отчего по горам долго идут гул и тряска. В такие дни Алекса вспоминал, как рассказывал ему дед про Ледащика – злого духа, который насылает на людей болезнь и порчу. Наверное, злые духи здесь были свои, здешние, ибо болезнь ни разу не затронула Алексу, наоборот – он чувствовал себя как никогда хорошо. Ныла иногда рука, отзывалось на смену погоды плечо, но зато теперь он спал на полу, невосприимчивый к холоду, и тело его будто задубело, ибо сколько раз выходил он за дровами для очага босиком в то время, когда жгучий мороз пригонял ко двору даже диких животных. Однажды к ним на подворок зашла олениха. Передняя нога у нее была окровавлена, золотисто-рыжая шерсть на спине свалялась и висела сбитыми космами, как колтун. Алекса, увидев ее, встрепенулся, в нем ожил охотник, но Нармурад, коротко взглянув на него, подошел к оленихе, повел ее в укромное место, напоил, потом умело перевязал ногу длинной лентой коры, смоченной горным воском.
Олениха прижилась у них и даже весной, вернувшись в какие-то одной ей известные места, приходила несколько раз, а зимой не появилась – может, все-таки подстрелили ее где-нибудь в горах или сама обессилела, удирая от леопарда или волка.
Месяц спандармузд, соответствующий февралю, запомнился Алексе тем, что сеяли здесь ячмень. Мобед – жрец храма огня, которого с большими почестями привезли старейшины, в цветной кобе-рубахе, обвязанный священный поясом, в войлочном колпаке, трижды обошел поле, держа чашу с огнем. Рот его был завязан – для того, чтобы никто не опоганил своим нечистым дыханием божества. Желтой костлявой рукой он взял из лукошка горсть зерен, и Алекса удивился – столько нежной ласки было в этой руке, будто хотел старец передать зернам свою надежду, дать им силы вырасти на этой каменистой, неласковой земле.
Алекса накануне отказался пахать кусочек земли, принадлежащий им.
– Я не смерд, я воин, – сказал он Нармураду. – Хочешь, принесу тебе барана или козла, ибо глаза еще мне хорошо служат. Но пахать землю? Я был княжеским оруженосцем!
Нармурад задумчиво посмотрел на него, но не стал возражать. Утром, еще до приезда мобеда, он встал на рассвете и ушел со двора. Алекса проснулся вместе с ним и все же упрямо лежал, стараясь не дышать. Но потом что-то начало будто точить его.
«Нармурад, умный, спокойный и добрый Нармурад, работает на меня, а я, здоровый и сильный, лежу здесь! – думал он. – Но ведь пахать землю… это пристойно только черной чади!»
Он вспомнил, что уже давно не пробовал мяса, и так нестерпимо захотелось дичи, жареной, горячей с огня, пахучей! Как славно было, когда сам князь, раздобрившись, давал ему из своих рук такой огромный, красный, со жгучей поджаренной корочкой кусок от только что убитого и освежеванного кабана! Но здесь, хотя дичи, непуганой, разной, множество, – все для него запрещено. Нет, принести сюда убитого зверя – значит, оскорбить всех, кто живет в этом кишлаке и кто принял его так же ласково и хорошо, как и сам Нармурад. Правда, как-то, через несколько недель после приезда, Алекса неожиданно услышал, возвращаясь с поля, откуда нес мешок с зерном, разговор. Говорили старики, неподвижно сидящие, поджав под себя ноги, на открытой террасе-айване:
– Этот приезжий… он всего только гулям – раб, а наш лекарь относится к нему как к сыну.
– Ему виднее, – сказал второй голос. – Да и рабов у нас нет, они только при храме. Кроме того, раб не сделает того, что сделает сын, пусть себе и названый.
Алекса понял их, хотя говорили они на древнем языке, на котором все говорили здесь. Сам он иногда удивлялся этой своей способности понимать других и быстро схватывать тонкости чужого языка. Но тогда что-то будто укололо его, и он начал задумываться – не потому ли назвал его Нармурад своим сыном, что почувствовал в нем, Алексе, способность подчиняться только доброте и ласке, но не силе? Был бы здесь рабом – убежал бы через неделю, но прочнее, чем толстой веревкой, привязан благодарностью и уважением. Так не капкан ли это? Он пристально приглядывался к лекарю, и иногда его охватывал стыд – ничем и никогда не дал понять Нармурад, что он здесь чужак, наоборот – был ласков с ним и добр, как с настоящим сыном. И Алекса не выдержал – встал и побежал на поле, и уже вместе с хозяином они пахали маленький кусочек своего поля, разрыхляя неподатливую землю лемехом с металлической оковкой на острие.
И когда жрец трижды обошел землю, сыпанул зерном и остановился, глядя, кому передать лукошко, Алекса выступил вперед:
– А теперь – я.
Жрец задержал руку, долго вглядывался в него запавшими глазами, острыми и пытливыми, потом спросил:
– Саклаб?[71]71
Саклаб – так арабы называют славянских рабов.
[Закрыть]
– Мой сын, – сказал Нармурад, взял из рук жреца лукошко, передал его Алексе и повторил: – Сын.
Месяц урдибихишт, когда уже бурно растет на полях зелень и белым цветом осыпаны персиковые деревья, также запомнился Алексе. Тогда неожиданно заболела девочка, та самая, которая поддерживала огонь в чаше в день приезда хозяина. Она жила у лекаря после смерти матери, пришлой женщины, которая не то убежала от хозяина, не то сам он отпустил ее перед смертью домой. Женщина пробиралась на родину, в далекий Иран, и, теряя последние силы, еще приплелась к порогу Нармурада, где и умерла. Тело ее двое благодарных лекарю людей отнесли к дахме – каменной башне в виде высокой площадки, куда обычно клали трупы, чтобы расклевали их хищные птицы, ибо нельзя отравлять мертвым телом ни землю, ни священный огонь; девочка же осталась у лекаря. Мать называла дочь Гульнарой, а Нармурад стал звать ее Аппак – Беляночкой, потому что с самого своего рождения была она белокурой и светлой – такими бывают только потомки древних персов или люди из чужих, туманных и далеких стран, где мало солнца, а много воды. Аппак была тихим четырехлетним существом, которое, ковыляя на слабых еще ножках, старательно исполняло все, о чем ее просил Нармурад. Девочка берегла огонь, мыла чашки, стелила мужчинам подушки. Когда же Нармурад уезжал, то за девочкой присматривали соседки, брали ее к себе долгими осенними ночами, но, повзрослев, Аппак неохотно уходила из дому, чаще, закутавшись в дырявое одеяло, молча сидела у очага и смотрела на огонек, а иногда на могучие языки пламени. Тут, у огня, и увидел ее Нармурад, когда вместе с Алексой вернулся с поля; девчушка лежала, закатив глазки, на щечках ее зловещими красными маками расцвела сыпь, лоб пожелтел. Она приоткрыла печальные глаза, но не узнала никого, только жалостливо пробормотала что-то на неизвестном языке.