Текст книги "За морем Хвалынским"
Автор книги: Ольга Ипатова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Мать зовет, – сумрачно сказал старый лекарь, и сухие, уже немного вялые губы его задрожали.
Он взял девочку за руку, начал слушать пульс, потом осмотрел ее, прижимаясь ухом к тщедушной, как у воробушка, груди с выпирающими под кожей косточками.
– Там, на полке, возьми джуляб, – сказал он.
Алекса взял глиняную баночку с сиропом, сваренным из лепестков роз, подал лекарю, а сам направился прочь из дома, чтобы не мешать. До этого он только собирал травы для больных, которые часто приходили к врачевателю из соседних и даже отдаленных кишлаков. Однако Нармурад остановил его:
– Нет, ты посиди рядом.
Алексе было жаль девочку, которая часто напоминала ему о родине, он никогда не обижал ее, был ласков, но она дичилась его – стеснялась, что ли? – и сам он первым никогда не заговаривал с ней, жил, мучаясь от своих мыслей, как не обращал бы без нужды особенного внимания на звереныша, который прижился в доме. Он подошел, присел на корточки перед Нармурадом и Аппак, которая, глотнув несколько ложек сиропа, лежала все такая же вялая, безразличная ко всему.
– Подержи руку, посмотри, какой у нее пульс, – сказал Нармурад. – У здорового человека должно быть пять ударов на одно твое дыхание – это значит, пока вдохнешь и выдохнешь воздух.
Алекса уже знал, что пульс показывает, чем и как болен человек, и не единожды он украдкой трогал запястье и ловил эти таинственные стуки, которыми кровь-руда толкалась в жилы и отзывалась, здоров ли хозяин. Но другого человека он слушал впервые, и эти медленные, будто нехотя, толчки, которые едва прощупывались на тонкой, как у маленького зверька, лапке, вдруг вызвали в нем острое чувство жалости.
– Что с ней, отец? – спросил он.
– Пока не знаю. Похоже на горячку.
Дверь внезапно открылась, в комнату влетел худой, такой худой, будто ребра сейчас проткнут синеватую кожу, ободранный человек, подскочил к девчушке, уставился на нее:
– Горе, горе! Повсюду горе, черная река затапливает нас! Стерегитесь, бегите! Неужели не видите, как черная река подступает к дому? Она здесь, она плещется у двери!
Алекса было вскочил от неожиданности, но Нармурад успокоил его:
– Это Спитагд. Он не обидит никого. Не бойся.
Алекса уже слышал о бедолаге Спитагде, одном из учеников Нармурада, которого покинул свет разума. Он всегда, как вечно печальная птица Шебавиз, чуял, где несчастье, и приходил в тот дом плакать по человеку. Знал Алекса, что Спитагда поначалу выгоняли из домов, но теперь все его поняли и не трогают. Даже к мусульманам приходит он и плачет вместе с людьми, и все считают, что Суруш[72]72
Суруш – у иранцев – добрый ангел, в переносном значении – голос совести.
[Закрыть] оберегает несчастного безумца и от камнепадов, и от несчастья…
Они сидели, смотрели на девчушку. Снова открылась дверь – и толстяк Ашавазда боком протиснулся в дверь:
– Аль-Иса, выпей со мной!
В руках у него был узкогорлый металлический кувшин, в кармане ободранного кафтана звенели пиалы.
– Здесь больное дитя, а вы… – укоризненно сказал Нармурад.
– Ну и что – больное дитя! Еще неизвестно, где ей лучше, здесь или там. – Он показал на небо. – А, и ты здесь, ворон смерти! – Он поздоровался со Спитагдом. – Все каркаешь?
– Змеи тебя обвивают. Змеи похоти и пороков! – Спитагд протянул руку вперед, воткнулся костлявым пальцем в Ашавазду.
– Змеи? Где это? – Ашавазда деловито осмотрел себя, но глаза его смеялись. Он подошел к сумасшедшему, протянул ему полу одежды: – Так на, стряхни их. Ты же у нас святой, об этом сам дастур[73]73
Дастур – главный зороастрийский священнослужитель.
[Закрыть] говорил.
Спитагд боязливо отодвинулся, посмотрел на Ашавазду, который налил вина в одну из пиал, протянул Алексе:
– Выпей, легче будет!
Алекса растерялся, посмотрел на Нармурада, выпил несколько глотков.
– Вот и хорошо! Будет легче! – обрадовался Ашавазда.
Он и пошел из комнаты, напевая:
Я пью потому, что мир наполнен тоскою,
Я пью, и мне кажется – милая со мною…
– Сейчас его «милая» хорошенько огреет его! – саркастически заметил Нармурад. – Все его жены убегали от пьяницы, и он стал нищ, как последний бедняк, потому что платил жениной родне большие деньги. Осталась одна – но она такая, что мне иногда хочется попросить у нее яда, у этой змеи!
Взгляд его упал на Аппак, и он снова нахмурился.
Встал, попросил:
– Перенеси ее в темную комнату. Бывают болезни, которые не любят света. Посмотрим, понаблюдаем за ней. А ты мне поможешь. Пора тебе уже учиться большему. Время. Но боюсь, что мы не поможем. Я смотрел, что ей предначертано. Судьба у нее нехорошая, ибо родилась она под звездой Денеб[74]74
Звезда Денеб, Данаб – звезда Альфа Лебедя. Древние астрологи считали, что она приносит горе, а тот, кто родился под ней, будет несчастным.
[Закрыть], а это всегда обещает несчастье…
Алекса видел, что старый лекарь часто смотрит на небо. И перед тем как поправить стену, осевшую от сильного подземного толчка, и перед дорогой. Он заметил также, что на крыше их дома стоит большая труба на колесах и хозяин в особенно ясные ночи сидит там аж до утра. Впервые увидев, как смотрит на небо через ту трубу Нармурад, Алекса ужаснулся – не волшебник ли он? Люди в округе не удивляются и не боятся, а, наоборот, сами вечно толкутся в доме, чтобы спросить о судьбе близких, о благоприятном или неблагоприятном времени для начинания дел. И все же Нармурад, который охотно помогал больным, нехотя говорил о будущем.
– Моей жизни на это не хватило, – сказал он как-то, – я могу немногое. И так мало знаю, что отчаяние охватывает мою голову!.. Но ты… ежели ты захочешь, твоей жизни должно хватить на все то, что не сделано мною.
Алекса тогда неопределенно пожал плечами – он и хотел бы узнать, что там делает на крыше Нармурад, и вместе с тем его не тянуло к сидению ночью под звездами. Он находил успокоение только тогда, когда заходил далеко в горы, искал корни и травы, добывал топливо для их скромного очага. А Нармурад не настаивал, видимо, ждал своего часа.
Они лечили девочку вдвоем, и никогда еще не ходил за травой Алекса в таком нетерпении, никогда еще не следил он с такой жалостью и надеждой за самыми малыми изменениями в человеческом лице. Каждая жилка на этом бледном, худеньком детском личике наполняла душу любовью и надеждой, и он впервые понял всю огромную цену жизни. Приходила зрелость. Думал, что сам мог бы иметь такую вот дочку… мог бы. А может, даже и сына послала бы богиня Мокашь, которая помогает роженицам, или лучше сразу и сына, и дочь? И Алекса ухаживал за девочкой, как ухаживала бы только разве заботливая мать. Даже во сне слушал ее сонное дыхание, на память выучил слабенький пульс, который спустя несколько недель тревоги начал наполняться жизненной силой. Сначала был как тонкая нить, готовая вот-вот оборваться, в последние дни напоминал маленький, едва заметный в густой лесной траве родничок, который тихо, но настойчиво бьет на поверхности земли.
Аппак по-настоящему поправилась позже, не зная, что, если бы не ее болезнь, никогда бы не заинтересовался врачеванием молодой воин. К тому же не оставлял Алекса и своих занятий языком. Он уже немного знал и арабский – язык завоевателей. Помогал старый толстяк Ашавазда, который много поездил по свету, побывал и буддистом, и мусульманином, а теперь вот снова вернулся к вере своих отцов. Ашавазда имел в доме несколько рукописей. Это было большое богатство, но лежали книги в старом сундуке с истрепанными боками.
Случайно Алекса наткнулся на них. Он удивился, попросил учить его читать по-арабски. Ашавазда сначала отказался, а потом как загорелся:
– Читай! Читай их, дорогой, пополняй свою голову чужим умом. Я их прочитал не один раз, но моя голова – как сито, все протекает мимо. Да и стар я уже, бессилен… А ты… Ты терпеливый и выносливый, как… как верблюд!
Алексе не очень понравилось такое сравнение. Но он махнул рукой. Что обижаться на весельчака Ашавазду?
Действительно, именно терпение Алексы, видимо, спасло Аппак. Это он проснулся, когда девочке стало плохо и она посинела, не могла дышать. Старый Нармурад тогда спал, шевеля во сне губами, лицо его было светлым и легким. А он, Алекса, услышал хрипение, и вместе они отхаживали, терли слабое тело, жгли у висков девочки горькую горную полынь. Утром ей стало легче, а потом и совсем пошло на поправку. И когда впервые Алекса вынес Аппак на воздух, стал с ней на террасе, глядя на уже привычные горы в их одиноком и гордом величии, а теплый, напоенный цветами ветер ласково овевал их лица, – он снова раскрылся навстречу всему вокруг…
И все это понемногу возвращало его к жизни – жизни, которая бьется горячей кровью в жилах и наполняет неизведанным счастьем каждую клеточку тела.
А потом месяцы пошли один за одним, так что Алекса уже и не помнил, когда что было, он жил, как молодой зверь, не заглядывая в будущее и стараясь забыть о прошлом.
В свободное от работы время он ходил к Ашавазде, помогал тому по хозяйству. И хотя лекарь Нармурад часто ворчал на него за это, не переставал беседовать с человеком, который много чего повидал на свете, знал наизусть столько стихов, что Алекса удивлялся – как помещаются они в голове? Но Ашавазда только смеялся:
– Что я? Вот великий Ибн-Сина мог прочитать книгу и сразу выучить ее наизусть. А я каких-то пару тысяч касыд знаю – что с того? Меня они не сделали ни богатым, ни уважаемым. Наоборот – наши старейшины косятся, что не отказываюсь от единственного утешения – пиалы с вином. Мусульмане-суфии[75]75
Суфии – секта в мусульманстве.
[Закрыть], опьянев, объединяются с Аллахом. А я просто забываю о том, что мир такой паршивый, и мне легче жить… Давай выпьем!
И он правда ставил перед Алексой большой фиал с красным, как камень лал[76]76
Лал – рубин.
[Закрыть], вином. Тот качал головой, отказываясь, но потом немного выпивал. Аната шипела как змея, бросала подушки в стену. Но пока не наступил ее час, молчала, терпела. Зато время от времени будто сатанела, и тогда Ашавазде приходилось туго. Потом он набирался сил и отводил душу. И долго после этого растирала подтеки Аната, жаловалась всем и каждому в кишлаке…
Алекса брал в кладовой очередной пергаментный сверток – тем и заканчивались обычно их разговоры. Но однажды Ашавазда с таинственным видом достал откуда-то толстую, тяжелую, будто камень, книгу.
– Там было написано о других странах, о путешествиях, – сказал он. – А здесь собрана мудрость, которую я так и не одолел. Мне уступил эти записи купец, который умирал от жажды в пустыне и последним остался из каравана… Я дал ему воды, но и она не могла спасти этого человека. Он умер, благословляя меня за эти несколько глотков, хотя хотел, видимо, за книгу получить немало золотых динаров. И она того стоит!
– Так почему же не продали их, если не думали использовать? – наивно спросил Алекса.
– Я не думал? Думал! Прочитаю все, говорил себе, стану умным, как Рудаки или Мани, и, хоть не буду так писать, как они, постигну, что же за создание человек, что держит его на земле и куда он пойдет после смерти. Однако… Хотелось жить, просто жить. Молодому – ради любви и красавиц, стал старым – захотелось иметь здоровье, а где же ты его возьмешь, прозябая под покровом мудрости, который дано приоткрыть немногим? Так и прожил, а продавать это… – он показал на книгу, – не было возможности. Все казалось, что вот пройдет время, снова сбегу в белый свет. Там понадобится. Вот только сил наберу. А не прибавлялось, становилось все меньше… Читай, может, тебе придется стать избранником Аллаха, ибо недаром старый Нармурад выбрал тебя в ученики. И не говори ничего Анате. Не нужно. Это – единственное, что я смог сберечь!
– Я… не могу. Это стоит денег, – пробормотал Алекса.
– Глупости! Ты и так мне помогаешь…
И он почти вытолкал Алексу со двора, где густо росли райхон и розы, которые он бережно укутывал на зиму.
Нармурад встречал приемного сына после гостеваний не очень благожелательно.
– Старый пьяница готов пропить весь мир! – говорил он. – Мог бы приносить людям столько пользы, помогать им. А что получилось? Думает только об удовольствиях.
– Может, правда именно как раз в этом? – спросил Алекса. – Чтобы жить для себя и наслаждение получать тоже только для себя?
– Если так, то станет недоступной тебе самая великая радость – давать, отдавать себя. Вот ты спас Аппак, и разве это не доставило тебе радости?
– Может, не так следует поступать настоящему мужчине? Может, великий Перун, или, как тут говорят, Зардушт, сам хочет распоряжаться своими детьми? Мое дело – бороться. А я стал подобен слабой женщине и позволил демону жалости войти в свою душу. Разве это хорошо?
– То, что ты называешь демоном, – добрый дух. Однако тебе многое еще должно открыться. Я только молю, чтобы всегда горела над твоей головой звезда Муштарп[77]77
Муштарп – планета Юпитер, которая, согласно верованиям древних персов, благоприятствует мудрости.
[Закрыть]!
Когда же Алекса принес книгу, которую дал ему Ашавазда, Нармурад впервые обрадовался:
– Пусть меня простит великий Зардушт, но всегда, когда я думал о соседе, язык мой готовился к гадкому слову. Теперь же я готов сказать, что щедрость его подобна соседней горе Тахамтан – такая же могучая. Читай, мой сын, читай и думай! Я всего только скромный лекарь, мои способности малы. Однако я жил, как мог. Я не делал плохого, старался жить добрыми мыслями и поступками. Может, я попаду снова на землю после рождения?
Ежели не было той или иной необходимой работы и не нужно было идти за кореньями и травами или же доить козу (пальчики Аппак были еще слабы для такой работы), Алекса садился на небольшое глиняное возвышение – суру и, бережно развернув свиток на белом дастархане, как самое драгоценное из всего, что имел, осторожно разбирал слово за словом, впитывая в себя древнюю мудрость ушедших с земли людей. Многое было в книге ему непонятным. Тогда он читал и перечитывал, спрашивая о незнакомых словах у Нармурада, и даже ходил несколько раз в далекий кишлак, где старый учитель переводил ему отдельные арабские слова, но все равно не мог объяснить, что означают они, собранные в одном предложении. Приходилось догадываться, долго ломать голову. Эту книгу как увезти отсюда – такая она тяжелая. Первый раз как вот подумал об этом и поймал себя на том. Значит, жива в нем надежда на возвращение. Но вернуться нужно не воином – их много. То, что возьмет здесь, – знают немногие. Он вернется лекарем. Своим! Не чужеземным. И будет лечить всех-всех. Тогда, может быть, вылечит и Катуниху. Поможет матери и отцу!
Очень скоро Алекса понял, что прочитанное нужно записывать. Таинственные линии, найденные древними лекарями Поднебесной страны на человеческом теле, управляя которыми можно вылечивать болезни и отгонять злых духов, понемногу становились понятными. Но изменчива человеческая память, сохранит ли она по прошествии времени все это? И он начал думать, что и как в Полоцке, при дворе епископа и при монастыре, делали переписчики. Однажды видел, заглянув вслед за князем, как, склонившись над высоким поставцом, скрипел гусиным пером старый, с реденькой седой бородой и выцветшими глазами, немощный дедок в высокой шапке. Большая, окаймленная кожей обложка книги лежала отдельно, пожелтевшие листы пергамента, казалось, пахли тленом и пылью. Он тогда содрогнулся – скорее отсюда, к свежему воздуху, к солнцу и весенней траве! Ничего тогда не подсказало ему, что он захочет быть когда-нибудь на месте этого старика. Что сам будет мучительно думать, с чего начинать? На чем писать и чем писать? Как сделать перо таким, чтобы оно могло вывести хотя бы что-то похожее на букву? Да и забылась та давняя, еще в короткий год в школе при монастыре усвоенная, а потом забытая наука – выводить буквы, чтобы они были ровными, не наползали друг на друга и о чем-то говорили. Он уже пробовал писать пока что на песке, на свежей глине, но буквы выходили совсем непохожими на знакомые, будто рука, привычная к мечу, никак не хотела привыкать к письму.
– Так у вас пишут? – однажды, заглянув через плечо Алексы на мягую глиняную табличку, лежащую на коленях парня, спросил Нармурад.
Алекса заглянул в глаза Нармурада и покраснел. Да, он думает вернуться назад, на далекую свою землю, и, значит, не заменит Нармураду сына, на которого тот так надеялся. Оставшись один, некоторое время сидел, оцепенев. Потом отшвырнул табличку прочь. Она шмякнулась о землю и сплющилась в большой, бесформенный кусок.
Ночью, когда где-то над кручей жалобно стонала птица шебавиз, которая каждую ночь плачет о минувшем дне, он думал о старом лекаре. Как его покинуть? Нельзя оставить и девочку Аппак – она так привязалась к нему, что ходила следом, называя Алексу ата – отцом, и первой выбегала навстречу, когда возвращался с охапкой веток и сучьев, чтобы было чем растопить очаг. Он приносил ей дикие плоды, орехи или ягоды.
Долг его – закрыть глаза Нармураду и самому отвезти тело к каменной башне. Так желает старый лекарь – только так. Самому же Алексе было все равно, где будет лежать после смерти, – может, потому, что смерть была так далеко, что и не думалось о ней. Когда это будет! Он должен сделать так много – прочитать огромный свиток, переданный ему Ашаваздой, записать самое важное, чтобы потом, когда-нибудь, передать, принести в Полоцк, научить людей тому, что за много-много лет до их рождения уже знали древние мудрецы. Немного их на земле, однако и то, что знают они, может затеряться в страшном круговороте времени…
– Человек – щепка на вершине волны, и волна крутит эту щепку так, как захочет, – однажды сказал ему Ашавазда, когда они вдвоем сидели на просторной террасе его дома после жаркого, полного хлопот и суеты дня.
Алекса вспомнил огромные, зловещие, с бешеными белыми, кончиками вверху волны Хвалынского моря. Их корабль стонал, трещал так, что волосы на голове вставали дыбом, замирало сердце… однако они, щепки, как-то выжили. Или сами они, их умение спасло, или море сжалилось над ними – ради того, чтобы он затерялся в ином, огромном, чужом мире, который тоже похож на море! Закрыл глаза ладонями, положил голову на теплые еще поручни террасы. И неожиданно рассказал о Березе и о том, что привело его сюда, в дикий, пустынный край гор и снегов.
Потом они долго молчали. Ашавазда встал, принес узкогорлый кувшин, две пиалы. Налил вина, и сразу запахло розовыми лепестками, шафраном. Протянул одну пиалу гостю.
Было уже совсем темно, небо, как всегда, засветилось множеством пятнышек, легло над самыми их головами полотно Млечного Пути. Одинокая зеленоватая звезда встала на горизонте.
– Зухра[78]78
Зухра – планета Венера (перс.).
[Закрыть],– показал на нее Ашавазда. – Когда-то из-за этой красавицы два ангела, Харут и Марут, согрешили и понесли страшную кару. Брошенные в бездонный колодец в Вавилоне, они стонут вот уж сколько веков. Ее же боги взяли на небо, чтобы охраняла на земле красоту и музыку.
– Почему же она, она… соблазнившая даже ангелов, не понесла за это кары? – Алекса поднял отяжелевшую голову.
– А в чем ее вина? – пожал плечами Ашавазда. – Очаровывать красотой не грех. Грех увеличивать зло на земле. Но Зухра была не виновата. Это они, ангелы, смеялись над людьми и требовали, чтобы род человеческий за грехи был сметен или уничтожен. За то и отправили их сюда в человеческом облике. Однако обличать могут многие, но как же вынести бремя этого грешного мира? Как прожить в нем достойно? Видишь, этого не выдержали даже ангелы…
И он медленно, с наслаждением выпил еще пиалу вкусного, тяжелого вина, которое волной пробежало по телу. Потом, шатаясь, пошел в дом; Алекса долго сидел один, слушая, как стрекочут здешние кузнечики, и глядел на звезду. Представил, как где-то в бездне надрывно и несмолкаемо стонут грешные ангелы, которые не смогли противостоять женской красоте и навек загубили себя. Может, и он, Алекса, наказан за это же. Но он думал не только о себе, а и о девушке. А она… О, ежели б знать раньше, чем все закончится! И почему была дана такая любовь, которая повела на край земли, а потом безжалостно обманула, скомкала, именно ему? Живут же другие и жили, как люди. Он готов был закричать, спросить у этой молчаливой земли, у звезды, одиноко дрожащей над горами: «За что?!» Но вокруг только стрекотали кузнечики, остро пахло ожившей от зноя жаркого дня травой, и та волна, может, та самая волна, которая не добила его там, на море Хвалынском, теперь могуче и властно стучала в грудь, и он, как никогда за последние месяцы, чувствовал себя щепкой… Да, да, маленькая, незаметная щепка, однако зачем жизни так мучить ее? И он заплакал, заскрипел зубами, замотал тяжелой головой. И хорошо, что никто не видел его, не слышал, не сочувствовал…
Вспомнился Брачиславов суд в гриднице, когда перед братчиной[79]79
Братчина – пир воинов и дружинников.
[Закрыть] собирались на посад старая чадь, дворяне и люди меньшие – горожане, приглашенные к князю.
В тот день стояли перед всеми худой, русоволосый, с безумными голубыми глазами ремесленник и жена его – тонкая, нежно-русая, круглолицая кабета. Стояла – и не могли они, молодые дружинники, отвести глаз от фигуры ее, от белой-белой шеи и губ, которые, как вишни, алели на этом испуганном, но и отчужденно-решительном лице. И говорили муж и жена разное.
– А что мне, княже, твой суд? – страстно говорил он. – Я сам сужу себя каждый день. Нет. Каждую ночь. Знаешь ли ты такие ночи, когда тьма сгущается до каменности и тело кажется сосудом зла, вырезанным в этом камне, который вот-вот сломается от непомерной тяжести, со всех сторон гнетущей его? Я сужу себя за Адамов грех, который из меня сделал грешника, ибо сказано: «Оставь ближних своих, вскинь крест свой и иди за мной». А я прилепился душой к ней, длинноволосой сестре змеевой, – и бессилен перед нею! Царство духа променял я на земную утеху – но, боже милосердный, ты видишь, какие казни египетские я терплю за нее, блудницу вавилонскую!
И глаза ее тоже вспыхнули и будто осветили сумрачным светом женщину – тонкую, гибкую, в кожаных лаптиках. Казалось, вспыхнули медные украшения-колты на висках, заискрились в них голубые камешки.
– А что мне твой суд, княже? – сказала и она. – Я добрая христианка и в церковь хожу каждую неделю, и в хате нашей висит образ старый – целый урожай льна отдали за него! Однако я выплакала себе глаза, княже, и, ежели бы не боялась сгубить свою душу и гореть в аду, я бы отравила поганым грибом этого человека или сама бросилась бы в Полоту.
Я ли не жалела его? Я ли не хозяйка в доме? Или полотно мое хуже, чем у всех в городе?
За что же блудницей меня хает? За что руки мне выкручивает по ночам и тела живого не оставляет? Пусть бы ушел от меня и спасал свою душу в схиме, а? Детей бы сама растила и подать платила как за живого хозяина. Все равно его нет у меня. Все бегает в монастырь да книги божественные читает. Однако, видно, не спасают они от нечистика.
Обнимет меня – а потом грех замаливает и иначе как блудницей не зовет. За то блудница, что тянет его ко мне и ничего с собой не поделает. И обвиняет, что не даю ему воли, что свет без меня не мил.
Так убей нас за это, княже, убей и освободи тем.
А иначе – что мне твой суд?
…Долго думал князь, а потом приказал, чтобы епископ, против всех правил, разлучил их перед богом и заключил мужчину в монастырь – навечно.
– Не мучить муж и жена должны друг друга, а вместе жить, и нести утешение другим, и крепко держать крест свой…
Недоволен был епископ, а люди полоцкие похвалили решение Брачислава. И объявили женщину будто бы вдовой, только не разрешили ей во второй раз выходить замуж.
Не один вздохнул, когда ушла она, – легко, пружинисто, как росомаха.
А мужчина пал ниц, благодаря князя, и вдруг захлебнулся смехом-плачем, и слезы текли по его худым щекам…
И, вспомнив об этом Алекса понемногу успокоился. Великая это тайна, непостижимая – так говорилось в Библии. Вот и он сейчас мучается, думает – но ответа нет и не будет. Значит, нужно жить, жить, несмотря ни на что.
…Он трудился с наслаждением, со старанием, чтобы в тяжелой работе забыть обо всем, что мучило и не давало покоя. Снова обмазал глиной и укрепил камнями стены дома, издалека приволок охапку корней можжевельника и отшлифовал толстые наросты, чтобы получились крепкие поручни на террасе, переложил тростниковую крышу – холодные зимние ветры не будут продувать жилище, – огородил двор. Камней вокруг было много, а с деревом трудновато, сучья приходилось искать в горах, тягать тяжелые охапки. Очень помогал осел, – привычный к крутым тропинкам, он терпеливо топал по скользким от холодного утреннего тумана камням, и Алекса только удивлялся, как может животное, такое невеликое в сравнении с огромной ношей, нагруженной на спину, спокойно ступать на камень, который, так и кажется, вот-вот опрокинется в бездну и потянет за собой? Как чувствовал, можно ли ступить на тот или иной валун?
* * *
Шли годы. Нармурад, большей частью молчаливый, оживлялся, когда говорил Алексе о том, что открывал сам, что находил в окружающем. Не переставал он радоваться и удивляться миру. Однажды, когда парень окучивал около стены виноградную лозу, старик взволнованно позвал его:
– Иди сюда!
И едва тот подошел, ладонью вытирая пот со лба, показал на землю:
– Видишь?
Алекса не увидел ничего, но, зная, что лекарь никогда не станет говорить о мелочах, наклонился над тем местом, куда указывал палец. Но ничего, кроме двух муравьев, которые суетились на глиняной дорожке, не увидел.
– Муравьи?
– Ты думаешь, что они дерутся? А приглядись!
Действительно, было похоже, что эти два рыжих, крупных муравья сражаются друг с другом: один из них навалился на второго, а тот отчаянно оборонялся.
– Он отгрызает ему ногу! – Нармурад показал на верхнего, совсем красного муравья. – Вот сейчас все кончится.
И правда, через несколько мгновений верхний муравей отвалился от того, который лежал, слабо шевелясь; выждал, а потом торопливо пополз по муравьиной тропке, ведущей в глубь сада. Второй, без ноги, тоже собрался ползти, но Нармурад ловко схватил его заскорузлыми сухими пальцами.
– Принеси увеличительное стекло!
Заинтересованный Алекса мигом побежал в дом, быстро нашел стекло, передал старику. Тот посмотрел на муравья, которого держал в руке, и торжественно передал кругляшок парню.
– Вот тебе и операция! Нога была сломана, а теперь быстро отрастет. Иначе бы волочилась, мешая идти, и, возможно, он быстро погиб бы.
Опустил муравья на дорожку, и тот, более медленно, чем его лекарь, но довольно живо пополз по дорожке.
– Иди, и пусть поможет тебе Очистительный!
А потом повернулся к Алексе:
– Заратуштра сотворил мир более разумным, чем мы думаем. Я сам видел, как куропатка наносила на поломанную лапку глину, которая, высыхая, становилась твердой как камень и держала поломанную кость крепче, чем даже палка, к которой я привязываю переломанные кости людей. А потом однажды задумался, почему буйволы часто ложатся в канаву там, внизу, под горой, и понял это только тогда, когда моего собственного буйвола объели слепни и он упрямо ложился в канаву каждый раз, когда я проезжал по той дороге, а однажды ночью сбежал, и только через два дня мне передали, что он лежит там же. Я забрал его оттуда, и что бы ты думал? – болячки и ранки зажили. И тогда я попробовал накладывать эту грязь на такие же ранки людей, только делал это тайно от других, ибо мастерство табиба не только в его руках и голове. Заслоны его мудрости – это умение молчать, ибо невежда готов все объяснить просто, потому что видит только явное.
Однажды он долго сидел, глядя на ступку, в которой перетирал зерна миндаля, потом, горько вздохнув, пожаловался:
– О, как хотелось бы мне взять в руки рукопись великого Ибн-Сины! Если бы не больные глаза, я бы записывал все, чем вылечивал людей, кому что помогало. Нужно записывать, все записывать, ибо память человеческая – река, которая переливается на солнце все новыми и новыми струями и никогда не повторяется!
– Почему же, учитель, вы не пойдете снова в Бухару? Хоть путь и немалый, но вы не раз говорили, что подержать в руках «Канон» Ибн-Сины – самая большая мечта вашей жизни? Неужели не уступят желанию старого человека?
Старик помолчал, потом вздохнул еще более тяжко:
– Кто же так просто пустит меня в книгохранилище эмира? Меня, бедного кишлачного табиба? Я могу всю оставшуюся жизнь просидеть под стенами ханского дворца, но никто не передаст моей просьбы, а если и передадут, то за наглость могут еще бросить в страшную тюрьму – зиндан. А главный хранитель библиотеки еще более спесивый и важный, чем сам хан, – спесивый, правда, только с нами, бедными. Я помню, лет двадцать назад один из молодых табибов тайком пробрался в книгохранилище. Он получил сто палок. Мне уже не выдержать даже пятидесяти.
Алекса все ходил к Ашавазде, и тот учил его, чему мог и что знал. А потом, несмотря на предостережения Нармурада, его помощник стал ходить в нижний мусульманский кишлак Наргыз к учителю, который молодость провел в Отраре[80]80
Отрар – столица древней Батрии.
[Закрыть], а потом вернулся умирать в родные места. Он носил туда деньги, которые смог заработать, но ничего не говорил на то старый лекарь, и был Алекса безмерно благодарен ему за это…
Старый Нармурад с каждым годом как бы усыхал, он и ходил уже как-то понуро, руки его почти безостановочно дрожали. Подрастала девочка Аппак, и в доме становилось уютнее – ниши завешивались красно-пурпурными сюзане, которые девочка приносила от старой Ниязы, она передавала ей свои секреты, полюбив ловкую, стремительную Беляночку. Сначала Аппак делала те сюзане в доме Ниязы, но постепенно руки ее наловчились, и однажды она торжественно отдала Алексе рубашку из тонкого пунцового шелка.
– Носите, ата, это я сама сшила, – сказала она, залившись краской, но не опуская глаз.
– Сама? – удивился он. – Ты же еще дитя… и шелк где взяла?
– Тетя Нияза дала. Я сшила ей десять одеял, и она продала их людям из нижнего кишлака.
– Рубашку нужно отдать отцу, – направился к дверям Алекса.
Но Аппак неожиданно схватила его за рукав:
– Нет! Ата, носите вы! Я для вас ее делала. А деду сошью еще! Я заработаю!
– Мы и сами заработаем. – Алекса пожал плечами, взял рубашку. Впервые он посмотрел, в чем же одета сама Аппак, и застыдился – длинная когда-то рубашка стала старой, короткой, худенькие руки, как палки, высовывались из латаных-перелатаных рукавов, длинные волосы были кое-как закреплены грубыми металлическими защепками, босые ноги потрескались и загрубели. И еще он заметил, что синие глаза девочки смотрели на него преданно и с любовью.
Скрипнула дверь. Тяжело дыша вошел Нармурад, присел к жаровне, в которой тлели угольки, стал греть руки.
– Отец, – обратился к нему Алекса, – посмотрите, в чем наша Беляночка ходит. Стыдно нам. Мужчины мы, ее кормильцы.
– И правда, заботы с ней. Скоро уже нужно присматривать кого-нибудь в женихи. – Нармурад посмотрел на девочку, которая быстро выскользнула за дверь. – Нужно будет ехать вниз, в кишлак Наргыз, – там хороший купец живет, купим все, что нужно. А может, сам ее возьмешь? Не так много у нас денег, чтобы ты мог заплатить калым за хорошую жену, а плохую зачем? А она, видно, будет красивой.