355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Берггольц » Голос блокадного Ленинграда » Текст книги (страница 9)
Голос блокадного Ленинграда
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:51

Текст книги "Голос блокадного Ленинграда"


Автор книги: Ольга Берггольц


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

4
…И вновь одна, совсем одна – в дорогу
 
…И вновь одна, совсем одна – в дорогу.
Желанный путь неведом и далек,
и сердце жжет свобода и тревога,
а в тамбуре – свистящий холодок.
 
 
Как будто еду юности навстречу…
Где встретимся? Узнаю ли? Когда?
Таким ли синим будет этот вечер?
Такой ли нежной первая звезда?
 
 
Она  т о г д а  была такой. Несмело,
тихонько зажигалась в вышине,
и разгоралась, и потом летела
все время рядом с поездом – в окне.
 
 
А полустанок, где всегда хотелось
вдруг соскочить
               и по крутой дорожке
уйти в лесок, сквозной, зелено-белый,
и жить вон в той бревенчатой сторожке?
 
 
А пристань незнакомая, ночная,
огни в воде, огни на берегу…
Там кто-то ждет, и я его не знаю,
но даже издали узнать смогу.
 
 
Еще минута – подойдет и скажет:
«Ну, наконец ты здесь! А я – к тебе».
И я сначала не отвечу даже,
я только руки протяну судьбе.
 
 
Пусть этого не будет, пусть,
                            но может,
ведь может быть?!
                 И, сердце веселя,
все обещает счастье, все тревожит
в пути к труду, большому, как Земля.
 
 
Мне встретится ль такой же полустанок,
такая ж пристань, с той же ворожбой,
мне, знающей давно, что не расстанусь
ни с городом, ни с домом, ни с тобой?..
 
 
                               —
 
 
…И все-таки я юность повстречала —
мою, прекрасную, но ставшую иной:
мы встретились у черных свай причала,
в донской степи, завьюженной, ночной;
там, где до звезд белы снега лежали,
там, где рыдал бубенчик-чародей,
где ямщики под песню замерзали,
под ту, что нет печальней и светлей.
Не в той юнгштурмовке темно-зеленой,
в другой одежде, с поступью иной,—
как рядовой строитель Волго-Дона,
так повстречалась молодость со мной.
……………
И долго буду жить я этой встречей,
суровой встречей, гордой и простой.
Нет, был не ласков тот февральский вечер —
он был железным трепетом отмечен
и высшей – трагедийной – красотой.
 
 
                               —
 
 
Нас было трое около причала,
друг друга мы не знали до сих пор.
Мы молча грелись у костра сначала,
не сразу завязался разговор.
Но были мы ровесники – все трое,
всю жизнь свою мечтали об одном.
 
 
Один, в тридцатом Тракторный построив,
оборонял его в сорок втором.
Другой, надвинув шапку на седины,
сказал, что ровно десять лет назад
в такие ж вьюги он водил машины
по Ладоге в голодный Ленинград.
 
 
Мы даже детство вспомнили – все трое:
гражданскую, воззвания Помго'ла
и первый свет – он хлынул с Волховстроя
и прямо в юность,
                 прямо в зданье школы!
 
 
Потом, оставив младшим братьям парты,
мы вышли в жизнь, к труду,
                          и   перед   нами
родной земли распахнутая карта
сверкнула разноцветными огнями.
 
 
Потом страна, от взрослых до ребенка,
с волнением следила за рожденьем
бетонной днепрогэсовской гребенки…
Она была эмблемой поколенья!
 
 
Потом пылал Мадрид.
К нему на помощь в бури
шел караван советский напролом,
и голосом Долорес Ибаррури
Испания твердила: «Мы пройдем!»
 
 
…За нами были войны, труд, утраты,
судьбы неоднократный перелом;
мы знали День Победы в сорок пятом
и ждали моря в пятьдесят втором.
Причал простерся над земною сушей,
под ним мела поземка злей и злей,
но как живой – как мы —
                       он чуял душу
издалека идущих кораблей.
 
 
Они придут – мы знали срок прихода.
Их высоко над миром вознесут,
поднимут на себе донские воды
и волжскому простору отдадут.
И мы глаза невольно поднимали
с земли, со дна, где снег летел, пыля,
как будто б днище и огни видали
идущего над нами корабля…
Вот он проходит над судьбою нашей —
Рожденный нами!
               Доброго пути!
 
 
Тебе к Москве,
              из водной чаши в чашу,
сквозь арки триумфальные идти.
Держи спокойно небывалый путь!
На каждом шлюзе, у любых причалов
будь горд и светел, но не позабудь
о рядовых строителях канала…
 
 
                               —
 
 
А Дон качался близ насосных башен,
за плотною бетонною стеной.
Он подошел, он ждал —
                     в морскую чашу
скорей ударить первою волной.
 
 
И – берег моря – дыбилась плотина,
огромная, как часть самой Земли.
Гряда холмов суровые вершины
вздымала и терялася вдали,
там, где сквозь мглу, заметная с причала,
как врезанная в небо навсегда,
над лучшим экскаватором мерцала
тяжелая багровая звезда.
 
 
Плотина будет тверже, чем гранит:
она навеки море сохранит.
Тут вся земля испытана на сдвиг
не только в тишине лабораторий,—
всей тяжестью страданий и любви,
неумолимой поступью Истории.
И камень выбран. В разных образцах
его пытали холодом и зноем
и выбрали надежный, как сердца,
испытанные и трудом и боем.
Не сдвинутся, не дрогнут берега,
навек воздвигнутые на равнине,
но примут море, сберегут снега,
снега степей, бессмертные отныне.
 
 
А на плотине возвышалось зданье
легчайшее, из белых кирпичей.
Шло от него жемчужное сиянье,
туман пронзая сотнями лучей.
 
 
Туман, туман светящийся, морозный,
костры и снег, столпившийся народ,
земля в холмах,
               хребет плотины грозный,
звезда вдали   и возглас:
                         «Дон идет!»
 
 
И вздрогнул свет, чуть изменив оттенок…
Мы замерли – мотор уже включен!
За водосбросом, за бетонной стенкой
всхрапнул и вдруг пошевелился Дон.
 
 
И клочьями, вся в пене, ледяная,
всей силой человеческой сильна,
с высокой башни ринулась донская —
в дорогу к Волге – первая волна.
 
 
…Я испытала многие невзгоды.
Судьбе прощаю все, а не одну —
за ночь,
        когда я приняла с народом
от Дона к Волге первую волну…
 
 
От Дона к Волге первая волна,—
как нелегко досталась нам она…
И странно было знать, что – пусть не рядом,
но там, где бьет Атлантики волна,—
холодным, пристальным, змеиным взглядом
следит за этим вечером война.
И видит все, во что вложили души…
И это зданье, этот водоем
она уже наметила – разрушить,
как Тракторный тогда,
                     в сорок втором.
 
 
Но мы – мы тоже помним эти годы.
Мы помним – в сорок третьем, в феврале,
на этой же недрогнувшей земле,
здесь, где мы встретили донские воды,
где море, точно памятник, встает
над кровью воинов —
                   над рубежами славы,—
здесь был навеки перебит хребет
фашистской бронированной державы.
 
 
Пусть ни на миг об этом не забудет
тот, кто грозится, что война близка.
У нас развалин на земле не будет.
Мы строим прочно. Строим на века.
 

Апрель 1952

Побратимы

Михаилу Светлову


 
Мы шли Сталинградом, была тишина,
был вечер, был воздух морозный кристален.
Высоко крещенская стыла луна
над стрелами строек, над щебнем развалин.
 
 
Мы шли по каленой гвардейской земле,
по набережной, озаренной луною,
когда перед нами в серебряной мгле,
чернея, возник монумент Хользунова.
Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,
участник воздушных боев за Мадрид…
 
 
И вспомнилась песня как будто б о нем,
о хлопце, солдате гражданской войны,
о хлопце, под белогвардейским огнем
мечтавшем о счастье далекой страны.
Он пел, озирая
родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!..»
 
 
Но только, наверно, ошибся поэт:
тот хлопец – он белыми не был убит.
Прошло девятнадцать немыслимых лет,—
он все-таки дрался за город Мадрид.
И вот он – стоит к Сталинграду лицом
и смотрит, бессмертный,
                       сквозь годы,
                                   сквозь бури
туда, где на площади Павших Борцов
испанец лежит – лейтенант Ибаррури.
Пасионарии сын и солдат,
он в сорок втором защищал Сталинград,
ан пел, умирая
за эти края:
«Россия, Россия,
Россия моя…»
 
 
И смотрят друг другу в лицо – на века —
два побратима, два земляка.
 

1952

В ложе
Цимлянского
моря
 
Как   здесь   прекрасно,   на   морском
                               просторе,
                на новом, осиянном берегу
                Но я видала все, что скрыло море,
                я в недрах сердца это сберегу
                В тех молчаливых глубочайших
                                 недрах,
                где уголь превращается в алмаз,
                которыми владеет только щедрый…
                А щедрых много на земле у нас.
 
 
Этот лес посажен был при нас,—
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
– Море будет здесь. Леса – снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег,   над волной.
Те, которые не вынуть с ко'мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить),—
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник – жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне,—
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ – так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
– Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
 
 
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
             колючий снег,
легким пламенем душа горела,—
очень много думал человек.
 
 
Думал он:
         «А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
             костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
 
 
Нынче в ночь,
             по-новому тверда,
мир преображала
               власть труда.
 

1952

Балка Солянка
 
…А балку недаром Солянкой назвали.
Здесь речка когда-то жила, хорошея.
Жила, но исчезла: ее затерзали
колючие, мглистые суховеи.
 
 
И почва соленою стала навечно,
как будто б насквозь пропиталась слезами,
горючей печалью исчезнувшей речки,
бегущей, быть может, чужими краями.
 
 
А может быть, люди в слезах горевали
о светлой, о доброй, несущей прохладу,
над высохшим руслом ее вспоминали,
простую, бесценную давнюю радость.
 
 
И люди нашли и вернули беглянку…
 
 
И мне ли не помнить сверкающий полдень,
 
 
когда в омертвелую балку Солянку
 
 
из камеры шлюза рванулися волны.
 
 
И пахло горячей полынью. И мрели
просторы в стеклянном струящемся зное,
и жаворонки исступленно звенели
в дуге небосвода над бурой волною.
 
 
Река возвращалась сюда не такою,
какою отсюда давно уходила:
со всею столетьями зревшей тоскою,
достигшей бесстрашья и творческой силы.
 
 
Вначале она узнавала. Вначале
все трогала волнами, точно руками:
– Здесь дикие лебеди в полночь кричали…
– Здесь был острогрудый, неласковый камень.
 
 
– Здесь будут затоны, ракиты, полянки.
– Здесь луг, домоткаными травами устлан…
О, как не терпелося речке Солянке
обжить, обновить незабытое русло!
 
 
И, властно смывая коросту из соли
и жаворонков неостывшие гнезда,
река разливалась все шире, все боле,
уже колыхала тяжелые звезды,
сносила угрюмых поселков останки,
врывалась в пруды молодого селенья…
 
 
…Прости, что я плачу над речкой Солянкой,
предчувствуя день своего возвращенья…
 

1952

В Сталинграде
 
Здесь даже давний пепел так горяч,
что опалит – вдохни,
                    припомни,
                             тронь   ли…
Но ты, ступая по нему, не плачь
и перед пеплом будущим не дрогни…
 

1952

В доме Павлова
 
В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.
 
 
До сумерек – до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.
 
 
Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
               Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.
 
 
Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом – совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.
 
 
Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
                    вот вздох ее нетленный:
– Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…
 
 
О да, как вздох – как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.
 
 
И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.
 
 
Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.
 
 
Кто ж там живет
               и как живет – в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить – зачем пришла сюда?
 
 
Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.
 
 
–  Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…—
И я сказала людям незнакомым:
– Я просто к вам. От сердца. Я – поэт.
–  Не здешняя?
              –  Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…—
И вдруг я рассказала про него.
 
 
И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.
 
 
Старуха мне сказала: – Раздевайся,
напьемся чаю, – вон, уже кипит.
А это – внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша – под Японией…—
 
 
                        Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, – как моя.
 
 
Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
– А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
                     Прочти! —
И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье,—
о парусе, белеющем в степях.
 
 
Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…
 
 
Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, – томила теснота.
 
 
И говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, – герой,
жильцы уже мечтали – переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой,
 
 
С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге – узкая стрела.
 
 
– А к нам недавно немки прилетали,—
сказала тихо женщина одна,—
подарок привозили – планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…
 
 
– И  я  пойду  взглянуть  на  эти  звезды,—
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
                                 «Во-оздух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит.
 
 
И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: – Привет, товарищи! Я к вам…
Я – с Карповской… А Дон-то как ударит!
И – двинул к Волге!.. Прямо по снегам…
 
 
И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…
 
 
Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
               что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.
 
 
…А дом – он будет памятником.
                               Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
                жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…
 

Ноябрь 1952

Песня о
«Ване-коммунисте»

Памяти Всеволода Вишнев-

ского, служившего пулеметчи-

ком на «Ване-коммунисте» в

1918 году.


 
Был он складный волжский пароходик,
рядовой царицынский бурлак.
В ураган семнадцатого года
сразу поднял большевистский флаг.
 
 
И когда на волжские откосы
защищать новорожденный мир
прибыли кронштадтские матросы—
приглянулся им лихой буксир.
 
 
И проходит срок совсем недолгий,—
тот буксир – храбрей команды нет!—
флагманом флотилии на Волге
назначает Реввоенсовет.
 
 
Выбирали флагману названье,—
дважды гимн исполнил гармонист.
Дали имя ласковое – Ваня,
уточнив партийность: коммунист.
 
 
«Ваня» был во всем слуга народа,
свято Революции служил.
«Ваня» в легендарные походы
волжскую флотилию водил.
 
 
А страна истерзана врагами…
И пришел, пришел момент такой —
у деревни Пьяный Бор на Каме
флагман в одиночку принял бой…
 
 
Ой ты, красное, родное знамя,
над рекой на миг один склонись:
у деревни Пьяный Бор на Каме
тонет, тонет «Ваня-коммунист».
 
 
Он лежал на дне четыре года,
но когда оправилась страна,
«Ваня-коммунист», слуга народа,
поднят был торжественно со дна.
 
 
Дышит Родина трудом и миром,
и по милой Волге вверх и вниз
девятнадцать лет простым буксиром
ходит, ходит «Ваня-коммунист».
 
 
Тянет грузы – все, что поручают,
работящ, прилежен, голосист…
Люди понемножку забывают,
чем он славен – «Ваня-коммунист».
 
 
Только взглянут – что за пароходик,
с виду старомоден, неказист?
Точно все еще в кожанке ходит
бывший флагман «Ваня-коммунист».
 
 
Он живет – не тужит, воду роет,
многих непрославленных скромней,—
вплоть до августа сорок второго,
вплоть до грозных сталинградских дней.
 
 
Дни огня, страдания и славы,
ливни бомб, и скрежет их, и свист…
И становится на переправу
старый флагман – «Ваня-коммунист».
 
 
Из пылающего Сталинграда
он вывозит женщин и ребят,
а гранаты, мины и снаряды
тащит из-за Волги в Сталинград.
 
 
Так он ходит, ветеран «гражданки»,
точно не был никогда убит,
в комиссарской старенькой кожанке,
лентой пулеметною обвит.
 
 
Так при выполнении заданья,
беззаветен, всей душою чист,
ночью от прямого попаданья
погибает «Ваня-коммунист».
 
 
Тонет, тонет вновь – теперь навеки,—
обе жизни вспомнив заодно,
торжествуя, что родные реки
перейти врагам не суждено…
 
 
…Друг, не предавайся грустной думе!
Ты вздохни над песней и скажи:
«Ничего, что «Ваня» дважды умер.
Очень хорошо, что дважды жил!»
 

1953

Церковь «Дивная»
в Угличе

Евгению Ефремову


 
А церковь всеми гранями своими
такой прекрасной вышла, что народ
ей дал свое – незыблемое – имя,—
ее доныне «Дивною» зовет.
Возносятся все три ее шатра
столь величаво, просто и могуче,
что отблеск дальних зорь
лежит на них с утра,
а в час грозы
             их осеняют тучи.
 
 
Но время шло – все три столетья шло…
Менялось все – любовь, измена, жалость.
И «Дивную» полынью занесло,
она тихонько, гордо разрушалась.
Там в трещине березка проросла,
там обвалилась балка, там другая…
О нет, мы «Дивной» не желали зла.
Ее мы просто не оберегали.
 
 
…Я знаю, что еще воздвигнут зданья,
где стоит кнопку малую нажать —
возникнут сонмы северных сияний,
миры друг друга станут понимать.
А «Дивную» – поди восстанови,
когда забыта древняя загадка,
на чем держалась каменная кладка:
на верности, на правде, на любви.
Узнала я об этом не вчера
и ложью подправлять ее не смею.
Пусть рухнут на меня
                    все три ее шатра
всей неподкупной красотой своею.
 

1953

Украина
 
Ты с детства мне в сердце вошла, Украина,
пленительной ночью под рождество,
душевною думой певца Катерины,
певучестью говора своего.
 
 
Ты с детством слилась,  Украина,  как сказка.
Я знала, невиданная земля,
что вечер в Диканьке волшебен и ласков,
что чуден твой Днепр, в серебре тополя.
 
 
Ты в юность вошла, Украина, как песня,
за сердце берущая, с первой любовью…
…Он мне напевал их в дороге безвестной,
немножко сдвигая высокие брови.
 
 
Ты в юность входила трудом, Украина,
прямым, опаляющим, как вдохновенье:
была Днепростроевская плотина
эмблемою нашего поколенья.
 
 
Я рада, что в молодости вложила
хоть малую каплю в неистовый труд,
когда ленинградская «Электросила»
сдавала машину Большому Днепру.
 
 
Гудят штурмовые горящие ночи,—
проходит днепровский заказ по заводу,
и утро встречает прохладой рабочих…
Тридцатые годы, тридцатые годы!
 
 
Ты в зрелость входила с военным мужаньем,
жестокие ты испытала удары.
О, взрыв Днепрогэса – рубеж для сознанья,
о, страшные сумерки Бабьего Яра.
 
 
Фронты твои грозной овеяны славой,
все победившие, все четыре.
Ночные днепровские переправы
седою легендой останутся в мире.
 
 
…И снова зажгли мы огни Днепрогэса.
Он «старым»
           любовно
                  наименован.
Да, старый товарищ, ты вправду – как детство
пред тем,  что  возводится рядом,  пред новым.
 
 
Нам вместе опять для Каховки трудиться,—
по-новому стала она знаменитой,—
и вместе расти,
               и дружить,
                         и гордиться
твоею пшеницей, твоим антрацитом.
 
 
Не праздника ради, но жизнь вспоминая,
так радостно думать, что судьбы едины,
что в сердце живешь ты, навеки родная,
моя Украина, моя Украина.
 

22 мая 1954

Евгению Львовичу
Шварцу
1
В ДЕНЬ ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТИЯ
 
Не только в день этот праздничный
в будни не позабуду:
живет между нами сказочник,
обыкновенное Чудо.
 
 
И сказочна его доля,
и вовсе не шестьдесят
лет ему – много более!
Века-то летят, летят…
 
 
Он ведь из мира древнейшего,
из недр человеческих грез
свое волшебство вернейшее,
слово свое нежнейшее
к нашим сердцам пронес.
 
 
К нашим сердцам, закованным
в лед (тяжелей брони!),
честным путем, рискованным
дошел,
      растопил,
               приник.
 
 
Но в самые темные годы
от сказочника-поэта
мы столько вдохнули свободы,
столько видали света.
Поэзия – не стареется.
Сказка – не «отстает».
Сердце о сказку греется,
тайной ее живет.
 
 
Есть множество лживых сказок,—
нам ли не знать про это!
Но не лгала ни разу
мудрая сказка поэта.
Ни словом, ни помышлением
она не лгала, суровая.
Спокойно готова к гонениям,
к народной славе готовая.
 
 
Мы день твой с отрадой празднуем,
нам день твой и труд – ответ,
что к людям любовь – это правда.
А меры для правды нет.
 

21 октября 1956

2
 
Простите бедность этих строк,
но чем я суть их приукрашу?
Я так горжусь, что дал мне бог
поэзию и дружбу Вашу.
Неотторжимый клин души,
часть неплененного сознанья,
чистейший воздух тех вершин,
где стало творчеством – страданье,
вот надо мною Ваша власть,
мне все желаннее с годами…
На что бы совесть оперлась,
когда б Вас не было меж нами?!
 

21 октября 1957


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю