355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Берггольц » Голос блокадного Ленинграда » Текст книги (страница 12)
Голос блокадного Ленинграда
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:51

Текст книги "Голос блокадного Ленинграда"


Автор книги: Ольга Берггольц


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

2
 
    Не будет дома
    или будет дом
    и легче будет
    иль еще печальней —
    об этом годе расскажу потом,
    о том, как стало
    ничего не жаль мне.
    Не жаль стареть.
    Не жаль тебя терять.
    Зачем мне красота, любовь
    и дом уютный, —
    затем, чтобы молчать?
    Не-ет, не молчать, а лгать.
    Лгать и дрожать ежеминутно.
    Лгать и дрожать:
    а вдруг – не так солгу?
    И сразу – унизительная кара.
    Нет. Больше не хочу и не могу.
    Сама погибну.
    Подло – ждать удара!
    Не женское занятье: пить вино,
    по кабакам шататься в одиночку.
    Но я – пила.
    Мне стало все равно:
    продлится ли позорная отсрочка.
    Мне только слез твоих
    последних жаль,
    в то воскресенье,
    в темный день погони,
    когда разлуки каторжная даль
    открылась мне —
    ясней, чем на ладони…
    Как плакал ты!
    Последний в мире свет
    мне хлынул в душу —
    слез твоих сиянье!
    Молитвы нет такой
    и песни нет,
    чтобы воспеть во мне
    твое рыданье.
    Но… Даже их мне не дают воспеть…
    В проклятой немоте изнемогаю…
    И странно знать,
    что вот придет другая,
    чтобы тебе с лица их утереть…
    Живу – тишком.
    Живу – едва дыша.
    Припоминая, вижу – повсеместно
    следы свои оставила душа:
    то болью, то доверием, то песней…
    Их время и сомненье не сотрет,
    не облегчить их никаким побегом,
    их тут же обнаружит
    и придет
    и уведет меня —
    Идущий Следом…
 

Осень 1949

3
 
    Я не люблю звонков по телефону,
    когда за ними разговора нет.
    «Кто говорит? Я слушаю!»
    В ответ
    молчание и гул, подобный стону.
    Кто позвонил и испугался вдруг,
    кто замолчал за комнатной стеною?
    "Далекий мой,
    желанный,
    верный друг,
    не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
    Одною скорбью мы разлучены,
    одной безмолвной скованы печалью,
    и все-таки средь этой тишины
    поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали!"
 
 
    А может быть, звонил мой давний враг?
    Хотел узнать, я дома иль не дома?
    И вот, услышав голос мой знакомый,
    спокоен стал и отошел на шаг.
    Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.
    Я всем открыта, точно домочадцам…
    Но так привыкла с домом я прощаться,
    что, уходя, забуду – не прощусь.
    Разлука никакая не страшна:
    я знаю – я со всеми, не одна…
    Но, господи, как одиноко вдруг,
    когда такой настигнут тишиною…
    Кто б ни был ты,
    мой враг или мой друг, —
    я слушаю! Заговори со мною!
 

1949

" Когда ж ты запоешь, когда "
 
    Когда ж ты запоешь, когда
    откроешь крылья перед всеми?
    О, возмести хоть миг труда
    в глухонемое наше время!
    Я так молю – спеша, скорбя,
    молю невнятно, немо, глухо…
    Я так боюсь забыть тебя
    под непрерывной пыткой духа.
    Чем хочешь отомсти: тюрьмой,
    безмолвием, подобным казни,
    но дай хоть раз тебя – самой,
    одной —
    прослушать без боязни.
   . . . . . . . .
 

1951

" Ленинград – Сталинград – Волго-Дон "
 
    Ленинград – Сталинград – Волго-Дон.
    Незабвенные дни февраля…
    Вот последний души перегон,
    вновь открытая мной земля.
 
 
    Нет, не так! Не земля, а судьба.
    Не моя, а всего поколенья:
    нарастающая борьба,
    восходящее вдохновенье.
 
 
    Всё, что думалось, чем жилось,
    всё, что надо еще найти, —
    точно в огненный жгут, сплелось
    в этом новом моем пути.
 
 
    Снег блокадный и снег степной,
    сталинградский бессмертный снег;
    весь в движении облик земной
    и творец его – человек…
 
 
    Пусть, грубы и жестки, слова
    точно сваи причалов стоят, —
    лишь бы только на них, жива,
    опиралась правда твоя…
 

1952

" О, где ты запела "
 
    О, где ты запела,
    откуда взманила,
    откуда к жизни зовешь меня…
    Склоняюсь перед твоею силой,
    Трагедия, матерь живого огня.
 
 
    Огонь, и воду, и медные трубы
    (о, медные трубы – прежде всего!)
    я прохожу,
    не сжимая губы,
    страшное славя твое торжество.
    Не ты ли сама
    последние годы
    по новым кругам вела и вела,
    горчайшие в мире
    волго-донские воды
    из пригоршни полной испить дала…
    О, не твои ли трубы рыдали
    четыре ночи, четыре дня
    с пятого марта в Колонном зале
    над прахом, при жизни
    кромсавшим меня…
    Не ты ль —
    чтоб твоим защитникам в лица
    я вновь заглянула —
    меня загнала
    в психиатрическую больницу,
    и здесь, где горю ночами не спится,
    встала в рост,
    и вновь позвала
    на новый круг,
    и опять за собой,
    за нашей
    совместной
    народной судьбой.
    Веди ж, я знаю – тебе подвластно
    все существующее во мне.
    Я знаю паденья, позор напрасный,
    я слабой бывала, постыдной, ужасной —
    я никогда не бывала несчастной
    в твоем сокрушающем ложь огне.
    Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй!
    Прямо в глаза взгляни
    и скажи:
    «Ты погибала взаправду – как надо.
    Так подобало. Да будет жизнь!»
 

31 января

ПАМЯТИ ЗАЩИТНИКОВ

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!


Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.

I
 
            В дни наступленья армий ленинградских,
            в январские свирепые морозы,
            ко мне явилась девушка чужая
            и попросила написать стихи…
 
 
            Она пришла ко мне в тот самый вечер,
            когда как раз два года исполнялось
            со дня жестокой гибели твоей.
 
 
            Она не знала этого, конечно.
            Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
            она просила написать о брате,
            три дня назад убитом в Дудергофе.
 
 
            Он пал, Воронью гору атакуя,
            ту высоту проклятую, откуда
            два года вел фашист корректировку
            всего артиллерийского огня.
 
 
            Стараясь быть суровой, как большие,
            она портрет из сумочки достала:
            – Вот мальчик наш,
            мой младший брат Володя…—
            И я безмолвно ахнула: с портрета
            глядели на меня твои глаза.
 
 
            Не те, уже обугленные смертью,
            не те, безумья полные и муки,
            но те, которыми глядел мне в сердце
            в дни юности, тринадцать лет назад.
 
 
            Она не знала этого, конечно.
            Она просила только – Напишите
            не для того, чтобы его прославить,
            но чтоб над ним могли чужие плакать
            со мной и мамой – точно о родном…
 
 
            Она, чужая девочка, не знала,
            какое сердцу предложила бремя,—
            ведь до сих пор еще за это время
            я реквием тебе – тебе! – не написала…
 
II
 
            Ты в двери мои постучала,
            доверчивая и прямая.
            Во имя народной печали
            твой тяжкий заказ принимаю.
 
 
            Позволь же правдиво и прямо,
            своим неукрашенным словом
            поведать сегодня
            о самом
            обычном,
            простом и суровом…
 
III
 
            Когда прижимались солдаты, как тени,
            к земле и уже не могли оторваться, —
            всегда находился в такое мгновенье
            один безымянный, Сумевший Подняться.
 
 
            Правдива грядущая гордая повесть:
            она подтвердит, не прикрасив нимало, —
            один поднимался, но был он – как совесть.
            И всех за такими с земли поднимало.
 
 
            Не все имена поколенье запомнит.
            Но в тот исступленный, клокочущий полдень
            безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
            поднялся – и цепи штурмующих поднял.
 
 
            Он знал, что такое Воронья гора.
            Он встал и шепнул, а не крикнул: – Пора!
 
 
            Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
            он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
            он первым взлетел на нее, обернулся
            и ахнул, увидев открывшийся город!
 
 
            И, может быть, самый счастливый на свете,
            всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
            он смерти мгновенной своей не заметил,
            ни страха, ни боли ее не изведав.
 
 
            Он падал лицом к Ленинграду.
            Он падал,
            а город стремительно мчался навстречу…
           …Впервые за долгие годы снаряды
            на улицы к нам не ложились в тот вечер.
 
 
            И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
            над городом темным, уставшим от бедствий,
            – Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
            сказала сестра и уснула, как в детстве.
 
 
            «Как тихо», – подумала мать и вздохнула.
            Так вольно давно никому не вздыхалось.
            Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
            забытой земной тишины испугалось.
 
IV
 
           …Как одинок убитый человек
            на поле боя, стихшем и морозном.
            Кто б ни пришел к нему,
            кто ни придет,
            ему теперь все будет поздно, поздно.
 
 
            Еще мгновенье, может быть, назад
            он ждал родных, в такое чудо веря…
            Теперь лежит – всеобщий сын и брат,
            пока что не опознанный солдат,
            пока одной лишь Родины потеря.
 
 
            Еще не плачут близкие в дому,
            еще, приказу вечером внимая,
            никто не слышит и не понимает,
            что ведь уже о нем,
            уже к нему
            обращены от имени Державы
            прощальные слова любви и вечной славы.
 
 
            Судьба щадит перед ударом нас,
            мудрей, наверно, не смогли бы люди…
            А он —
            он о т д а н Родине сейчас,
            она одна сегодня с ним пробудет.
 
 
            Единственная мать, сестра, вдова,
            единственные заявив права,—
            всю ночь пробудет у сыновних ног
            земля распластанная,
            тьма ночная,
            одна за всех горюя, плача, зная,
            что сын —
            непоправимо одинок.
 
V
 
            Мертвый, мертвый…
            Он лежит и слышит
            все, что недоступно нам, живым:
            слышит – ветер облако колышет,
            высоко идущее над ним.
 
 
            Слышит все, что движется без шума,
            что молчит и дремлет на земле;
            и глубокая застыла дума
            на его разглаженном челе.
 
 
            Этой думы больше не нарушить…
            О, не плачь над ним – не беспокой
            тихо торжествующую душу,
            услыхавшую земной покой.
 
VI
 
            Знаю: утешеньем и отрадой
            этим строчкам быть не суждено.
            Павшим с честью – ничего не надо,
            утешать утративших – грешно.
 
 
            По своей, такой же, скорби – знаю,
            что, неукротимую, ее
            сильные сердца не обменяют
            на забвенье и небытие.
 
 
            Пусть она, чистейшая, святая,
            душу нечерствеющеи хранит.
            Пусть, любовь и мужество питая,
            навсегда с народом породнит.
 
 
            Незабвенной спаянное кровью,
            лишь оно – народное родство —
            обещает в будущем любому
            обновление и торжество.
 
 
           …Девочка, в январские морозы
            прибегавшая ко мне домой,—
            вот– прими печаль мою и слезы,
            реквием несовершенный мой.
 
 
            Все горчайшее в своей утрате,
            все, душе светившее во мгле,
            я вложила в плач о нашем брате,
            брате всех живущих на земле…
 
 
           …Неоплаканный и невоспетый,
            самый дорогой из дорогих,
            знаю, ты простишь меня за это,
            ты, отдавший душу за других.
 

Апрель 1944

В. Огрызко
Не из книжек скудных: Ольга Берггольц

Однажды в порыве откровенности у Ольги Берггольц вылетели эти строки:

 
           Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
           Я тоже чего-нибудь страшного стою…
 

Однако в своих книгах она не рассказала и десятой части из того, что она знала и помнила.

Ольга Фёдоровна Берггольц родилась 3 (по новому стилю 16) мая 1910 года в Санкт-Петербурге. Её отец был заводским врачом. Когда началась гражданская война, родители предпочли обеих дочерей – Ольгу и Машу – эвакуировать в Углич. В Питер семья в полном составе вернулась лишь в 1921 году.

Первые стихи Берггольц сочинила ещё девочкой. В 1925 году она вошла в состав рапповской группы «Смена», где вскоре судьба свела её с поэтом Борисом Корниловым. Поэтесса потом вспоминала: Я приезжала на Невский, 1, напротив Адмиралтейства [где собиралась группа «Смена». – В.О.]. Вот там я и увидела коренастого низкорослого парнишку в кепке, сдвинутой на затылок, в распахнутом пальто, который независимо, с откровенным и глубочайшим оканьем читал стихи. <…> Глаза у него были узкого разреза, он был слегка скуласт и читал с такой уверенностью в том, что читает, что я сразу подумала: «Это ОН». Это был Борис Корнилов». Уже через несколько месяцев он стал её мужем. Берггольц родила ему дочь. Но брак оказался недолговечным: смерть ребёнка ускорила их расставание.

В 1926 году Берггольц поступила на Высшие курсы искусствознания. Но уже через год она перевелась на отделение журналистики филфака в Ленинградский университет. Там, в университете, начинающая поэтесса встретила свою вторую любовь – Николая Молчанова, от которого в 1928 году родила дочь Ирину.

В большую литературу Берггольц попыталась сначала вступить как детская писательница. Достоверно известно, что её первые рассказы для детворы «Запруда» и «Пыжик», как и повесть «Зима – лето – попугай» очень понравились Самуилу Маршаку, который к концу 1920-х годов стал в литературном мире Ленинграда весьма влиятельной фигурой и старался лично отбирать кандидатов для восхождения на писательский олимп. Я не сомневаюсь в том, что Маршак наверняка бы взял молодую сочинительницу под свою опеку, останься она жить и работать в Ленинграде. Но у Ольги Берггольц и Николая Молчанова оказались другие планы. Досрочно, весной 1930 года, окончив университет, они решили попытать счастья сначала на Кавказе, а потом в Казахстане.

В Алма-Ате Берггольц взяли разъездным корреспондентом в газету «Советская степь». Но уже через год её мужа забрали в армию. И она решила вернуться в Ленинград. Позже о своём коротком казахстанском периоде Берггольц поведала в книге газетных очерков «Глубинка» и сборнике рассказов «Ночь в «Новом мире». Однако эти вещи никого не зацепили. Её призванием стали стихи.

Свою первую поэтическую книжку со скучным названием «Стихотворения» Берггольц выпустила в 1934 году. На неё сразу же добрым письмом отозвался Максим Горький. Он подчёркивал: «Всё очень просто, без фокусов, без игры словом, и веришь, что Вам поистине дороги «республика, работа, любовь». Это очень цельно и этого вполне достаточно на жизнь хорошего человека».

Спустя два года у поэтессы вышел уже второй сборник: «Книга песен». Но этот взлёт вскоре едва не оборвался. Ещё в 1937 году Берггольц исключили из партии. Затем арестовали и расстреляли её первого мужа Бориса Корнилова. А чуть раньше врачи обнаружили тяжёлое нервное заболевание – эпилепсию у её второго супруга – Николая Молчанова.

После исключения из партии Берггольц осталась без куска хлеба. Что было потом, спустя годы рассказал в своём очерке Владимир Лакшин. Она «пошла в профсоюз и стала просить устроить её куда-нибудь. Устроили в школу, учительницей русского языка и литературы. Беда была в том, что правила грамматики, синтаксиса она совсем плохо помнила, а идти в класс нужно было тотчас. Пришла на первый урок и сказала: «Ребята, сейчас я буду вас учить, где ставить запятышки». Как назло, оговорилась – и дружный хохот класса. Дала отсмеяться, стала диктовать что-то из «Записок охотника», и отношения понемногу наладились. На уроке литературы Ольга Фёдоровна попросила ребят выложить на парты учебники, где о Пушкине говорилось исключительно в свете развития России по пути буржуазных отношений, и отобрала их. Учить начала по-своему: просто читала пушкинские стихи, ребята удивлённо замолкали. В 7-м классе спросила ученика («Его Виталик звали, он потом в ополчении погиб»): «За что был убит Пушкин?» Виталик молчал. «Подумай получше и скажи, за что он был убит, и Лермонтов тоже?» Молодая учительница решилась на подсказку: она имела в виду неприязнь светского общества, царского двора. «Неужели не знаешь?» – «Знаю, – потупившись, отвечал Виталик. – Но вы будете сердиться…» – «За что же, за что? «– «A зa дам!!!» Новенькую учительницу не раз вызывали к директору: почему не политизируете уроки языка? Надо привлекать больше материалов из газет. «Нет, я не буду учить школьников шаблонному газетному языку», – сопротивлялась Берггольц. И учила их Пушкину, Тургеневу. Диктовала тексты, не выделяя голосом части фраз, и запятые ребята учились ставить по смыслу» (В.Лакшин. Голоса и лица. М., 2004).

13 декабря 1938 года Ольгу Берггольц обвинили чуть ли не во всех смертных грехах и бросили в тюрьму. В застенках она провела 171 день и 171 ночь. В тюрьме у неё родился мёртвый ребёнок от Молчанова. Ещё раньше поэтесса потеряла двух дочерей: восьмилетнюю Ирину и малышку Майю, которая не дожила даже до годика. Они обе умерли от болезней.

Выйдя из тюрьмы, Берггольц написала:

 
         Нет, не из книжек наших скудных —
         Подобья нищенской сумы —
         Узнаете о том, как трудно,
         Как невозможно жили мы…
 

Всю правду Берггольц рискнула доверить лишь дневнику. Уже в 1941 году она записала в нём: «Я вышла из тюрьмы со смутной, зыбкой, но страстной надеждой, что «всё объяснят», что то чудовищное преступление перед народом, которое было совершено в 35–38 гг., будет хоть как-то объяснено, хоть какие-то гарантии люди получат, что этого больше не будет… теперь чувствую, что ждать больше нечего – от государства».

В войну Берггольц превратилась в символ непокорённого Ленинграда. Её радиопередачи ждали все блокадники. Но мало кто знал, какие страдания испытала тогда лично она.

Сначала чекисты взялись за её отца. 2 сентября 1941 года Берггольц записала в своём дневнике: «Сегодня моего папу вызвали в Управление НКВД в 12 ч[асов] дня и предложили в шесть часов вечера выехать из Ленинграда. Папа – военный хирург, верой и правдой отслужил Сов[етской] власти 24 года, был в Кр[асной] Армии всю гражданскую, спас тысячи людей, русский до мозга костей человек, по-настоящему любящий Россию, несмотря на свою безобидную стариковскую воркотню… На старости лет человеку, честнейшим образом лечившему народ, нужному для обороны человеку, наплевали в морду и выгоняют из города, где он родился, неизвестно куда. Собственно говоря, отправляют на смерть».

Но тогда отца удалось отстоять. Потом на семью Берггольц свалилось новое горе: 29 января 1942 года от голодного истощения скончался её второй муж – Николай Молчанов. А через месяц вновь стали теребить отца поэтессы.

В те тяжёлые дни Берггольц сочинила одну из лучших своих поэм – «Февральский дневник». Правда, по завершении работы она занесла в свой дневник следующие строки: «Пожалуй, это лучшее, что я написала во время войны, и очень моё, не все строфы достигли нужной прозрачности и веса, но могу сказать прямо, – большинство строф прекрасны, больны, живы, как сама жизнь: большинство строф почти не стихи, как стихи об Ирине и тюрьме, и это что надо». Но цензура запретила передавать «Февральский дневник» по радио. Поэтесса себя почувствовала не просто обиженной. Она записала в дневнике, что её «резанул вопрос: да во имя чего же мы бьёмся, мучимся, обмирая, ходим под артобстрелом, готовимся к гибели? Во имя чего – чтоб владычили шумиловы и волковы? Ведь они же утвердятся в случае победы, им зачтут именно то, что они делают, – а их деятельность состоит сейчас в усиленном умерщвлении живого слова, в уродовании его в лучшем случае».

Власть тогда решила, что лучшим выходом из сложившейся ситуации должен был стать вывоз Берггольц на лечение в Москву. Но в столице поэтессе стало ясно, что страна пребывает в неведении. В дневнике поэтессы появилась следующая запись: «О Ленинграде всё скрывалось, о нём не знали правды так же, как о ежовской тюрьме. Я рассказываю им о нём, как когда-то говорила о тюрьме, – неудержимо, с тупым, посторонним удивлением… Нет, они не позволят мне ни прочесть по радио – «Февральский дневник», ни издать книжки стихов так, как я хочу… Трубя о нашем мужестве, они скрывают от народа правду о нас. Мы изолированы, мы выступаем в ролях «героев» фильма «Светлый путь»…»

Вернувшись в блокадный Ленинград, Берггольц написала уже «Ленинградскую поэму». Её с ходу опубликовала «Ленинградская правда», а потом перепечатала «Комсомольская правда». «Очень хорошо, очень сильно, – признался тогда Всеволод Вишневский. – Это уже за рамками обычной поэзии. Здесь есть исповедное, сокровенное. То, без чего так сохла наша литература… Литература только тогда, когда всё правда, всё кричит, всё откровение». Но цензура вновь оказалась недовольна. Она не смогла остановить публикацию «Ленинградской поэмы» в газетах, но вмешалась в тексты новых книг, изрядно искарёжив, к примеру, сборник Берггольц «Ленинградская тетрадь», изданный в 1942 году. Но даже в изуродованном виде эта «Тетрадь», как и вышедший спустя полтора года отдельной книгой «Ленинградский дневник» Берггольц имели в блокадном городе цену хлебного пайка. Люди сами, по доброй воле, учили многие строи поэтессы наизусть.

Позже, уже в 1960 году, Андрей Синявский утверждал, что поэзия Берггольц никогда не отличалась богатством и разнообразием форм, наоборот, она слишком скупа. «Поэтическая речь Ольги Берггольц, – писал критик, – немногословная, чёткая, нагая, более похожая на графику, чем на живопись, и порой живущая как бы на минимуме изобразительных средств, на скудном блокадном рационе, на суровом военном режиме». Но такой аскетизм, как считал Синявский, был оправдан именно содержанием стихотворений, повествовавших о ленинградской блокаде» («Новый мир», 1960, № 5).

Ещё в войну Берггольц предложила председателю Всесоюзного радиокомитета Д.А. Поликарпову издать книгу радиовыступлений «Говорит Ленинград». Но тот идею не поддержал. Как писала поэтесса, «холёный чиновник, явно тяготясь моим присутствием, говорил вонючие прописные истины». Книга вышла лишь в 1946 году. Но почти сразу она из-за «ленинградского» дела попала под запрет.

Говорили, будто тогда над Берггольц вновь сгустились тучи. В «Ленинградской правде» появилась статья, которая осуждала блокадные стихи поэтессы за пессимизм, а поэма «Твой путь» была объявлена пошлостью. По одной из версий, чекисты даже заготовили бланк для второго ареста, но тут вмешался Александр Фадеев, написавший на представлении, что категорически возражает.

Пережитое в войну, естественно, ни для кого бесследно не прошло. После блокады Берггольц жила уже всего с одной почкой.

Поэтесса надеялась, что со временем всё утрясётся. Ещё в конце войны она в третий раз вышла замуж. Её новым избранником стал литературовед Георгий Макогоненко. Но сильной страсти уже не было. И со временем они расстались.

После Победы Берггольц обратилась к воспоминаниям детства, когда на её глазах обуховские и семенниковские рабочие решили покинуть революционный Петроград и отправились на Алтай, создав там земледельческую коммуну. Поэтесса воспела их мученическую судьбу в героико-романтической поэме «Первороссийск», за которую ей в 1951 году дали Сталинскую премию третьей степени. Однако широкие читательские массы это сочинение не всколыхнуло.

Я думаю, главной книгой Берггольц стали «Дневные звёзды». Первые главы из этой книги ещё в 1954 году опубликовал в «Новом мире» Александр Твардовский. Почти все критики сразу признали: это вещь большого звучания. Она даже была выдвинута на Ленинскую премию. Но потом власть сочла, что этой книге не хватает идейности, и премию дали другим литераторам.

Уже на излёте «оттепели» Берггольц выпустила сборник «Узел», в котором впервые были напечатаны многие её тюремные стихи. Но вскоре стало ясно, что форточка захлопнулась. Писательница поняла, что вряд ли ей позволят довести до ума вторую часть «Дневных звёзд». И действительно, с публикацией продолжения «Звёзд» потом возникло множество разных проблем.

Видимо, от отчаяния Берггольц ещё в 1960-е годы начала сильно пить. Со временем её пристрастие к алкоголю переросло в страшную болезнь. Она ещё верила в свою творческую судьбу. Лакшин после одной из встреч с ней в сентябре 1971 года записал, как в пьяном угаре Берггольц утверждала: «Я буду ещё писать стихи – я могу лучше Цветаевой, лучше Ахматовой – настоящие женские стихи, где судьба. Я их много не дописала». Но силы оказались уже не те.

Умерла Берггольц 13 ноября 1975 года в Ленинграде. Она очень хотела, чтобы её похоронили на Пискарёвском кладбище. Когда-то там навечно высекли её строки: «Их имён благородных мы здесь перечислить не можем: так их много под вечной охраной гранита, но знай, внимающий этим камням, никто не забыт и ничто не забыто». Однако в ЦК КПСС распорядились по-другому. Свой последний приют Берггольц нашла на Волковском кладбище.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю