355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кучкина » Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ) » Текст книги (страница 7)
Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:05

Текст книги "Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ)"


Автор книги: Ольга Кучкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

А Анна Каренина?

Дело не в веках.

Дело в каком-то изначальном изъяне, который переводит стрелку от безумной полноты существования (кажущейся?!…) к безумной пустоте.

Сидя у окошка иллюминатора, Ада рассматривает не голубую бездну, а свою собственную жизнь: бездна там. Без дна. Ничего. Пусто-пусто. Камешек домино. Камень.

Фальстаф Ильич. Ада, вы неважно себя чувствуете?

Ариадна. С чего вы взяли?

Фальстаф Ильич. У вас такое лицо…

Ариадна. Вам просто плохо меня видно. Как вам может быть видно мое лицо, когда я сижу, отвернувшись и глядя в окошко?…

Как всегда, она хотела договорить все до конца. Откуда в этой до мозга костей женственной женщине столь сильная тяга к мужской, язвящей точности? Или это тогда, когда ее самое не забирает, и она отплясывает на чужих костях? Перетерпим. Предмет того стоит.

Фальстаф Ильич. А вы не можете повернуться?

Ариадна. А вы не можете подождать?

Фальстаф Ильич. Пока что?

Ариадна. Пока я не выброшусь в окошко.

Фальстаф Ильич. Это лучше делать не в самолете.

Ариадна. Скажите: и не когда вы летите в Италию.

Фальстаф Ильич. И не когда вы летите в Италию.

Им принесли напитки. Ада попросила апельсиновый сок, Фальстаф Ильич – рюмку водки. Ада повернулась к своему спутнику.

Ариадна. А вы, судя по вашему лицу, счастливы?

Фальстаф Ильич. Сказать честно… да. Я почти ничего не понимаю, кто вы, кто я, что за жизнь я прожил, да и жил ли я до вас, что теперь произошло, почему и зачем мы оказались в этом самолете вместе, и будем вместе в одной из лучших стран мира, в которой я ни разу не бывал, да ведь я вообще нигде не бывал за границей, если не считать двух или трех выступлений в Венгрии и Чехословакии…

Ариадна. Выступлений войск?

Фальстаф Ильич. В общем, да. Концертных.

Ариадна. Вы музыкант?

Фальстаф Ильич. Я был и военный, и музыкант. Сейчас только музыкант.

Ариадна. Вы никогда не говорили.

Фальстаф Ильич. Вы не спрашивали.

Ариадна. У нас будет возможность познакомиться поближе. Я спрошу. Я обязательно спрошу… потом… Лесик

Последнее слово опять, как всегда, произвело что-то особенное с обликом Фальстафа Ильича. Он наморщился, нахмурился, а в то же время глаза его сияли нестерпимым блеском, усилившимся, должно быть, от влаги, которая встала в них и стояла, не проливаясь, и все его наморщиванье и было направлено к тому, чтобы не дать ей пролиться. Не зная, что сделать с самим собой и с охватившим его волнением, он осторожно взял руку Ады и намертво, как будто припаял, приложил тыльной стороной к своим губам. Она не отняла руки.

“Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно перед Богом”.

* * *

1995. Венеция ошеломила Занегина. И вовсе не потому, что это была заграница. Заграницей он жил подростком. И не в одной Швейцарии. На каникулы ездили и в Австрию, и в Германию, и во Францию, как-то раз попал даже в Бразилию. Видимо, по этой причине он был лишен того, что составляло не высказанную, но потаенную надежду иных на иную жизнь. Прорваться туда. В Новый Свет или ближе. Но тот свет. Там светили свобода, известность, изящество, удобство, отсутствие хамства и грязи, какие-то другие, баснословные, гонорары. Это было похоже на детские мечты, какими они всегда бывают и почти никогда не сбываются. Детское и составляет человеческое.

Пребывание на посольской территории не означало настоящего пребывания в иной стране. Здесь были свои правила, свои интриги и своя скука. Впрочем Занегин-старший был человек исключительной внутренней честности и порядочности, и его строгая правдивость не раз служила Занегину-младшему охранительной грамотой и ориентиром, с годами, увы, как-то размывшимся. Но все-таки прелесть заграничной новизны была им проглочена в отрочестве, как вкусная пенка, снятая с молока. Все эти хорошенькие улочки, с чистыми, сверкающими автомобильчиками, хорошенькие домики, с чистыми, сверкающими стеклами, с витринами, залитыми, действительно, другим светом, нежели пыльные, грязные и безрадостные отечественные витрины, вся эта нарядная толпа, состоящая из абсолютно отдельных мужчин и женщин, юношей и девушек, улыбающихся, а не огрызающихся при любом контакте, – конечно, оно воздействовало на подкорку и, пожалуй, манило стать частью этого сверкающего мира. Однако когда Занегина отослали в Москву, чтобы он закончил а)нормальную советскую и б)художественную школу, случилось так, что его подкорка восприняла совсем особенные сигналы, связанные не с внешним, а с внутренним местом под солнцем. Живопись, в которую он погрузился, вместе с Адой, в которую он погрузился также, дали ему желанное чувство тяжести, которую вернее было бы назвать весомостью, которая не столько давит, сколько делает жизнь основательной, когда человек точно чувствует, что не зря живет. Такую тяжесть не променяешь ни на какую легкость. Это оказалось связанным с Москвой, родиной, Россией, чего Занегин, конечно, никогда не произносил вслух (это было бы в его глазах дурным тоном), а может, и не ощутил бы вовсе, не получи он невольного, а возможно, и неконтролируемого опыта сопоставления. Потому никуда за рубеж не рвался – эта инъекция была сделана раньше, и от новой дозы ему нечего было ждать. В каком-то смысле его положение было безвыходным. Когда его приятели погружались на дно отчаяния в Москве, у них оставалась тайная мысль об исходе как возможной перемене участи. У Занегина такой мысли не было. Он был обречен.

Итальянка явилась как случай, за который он бессознательно ухватился. Увидеть Неаполь и умереть. И тому подобная пошлость. Пошлости везде хватает. Тут своя. Там своя. Но Италия для художника всегда останется отдельным манком. Господи, Микеланджело, Рафаэль, Леонардо, Перуджино, Мазаччо, Пьеро делла Франческа, Росселли, Джотто, Тициан, Тинторетто, Караваджо, Боттичелли!… Когда он приходил в Пушкинский, всегда здоровался с кондотьером Коллеони, восседавшим на коне, изваянием венецианца Верроккьо. Он встретится с ним там, на его родине. Он встретится там со всеми ними. Ну, да, для этого не обязательно было жениться. Ах, нет, этот олененок, эта кобылка, этот лебедь прискакал-приплыл по какой-то необходимости. Если он, Занегин, по своей психованной лени, по своей нервной лежачести, не двигается с места, как тот камень, ему, выждав срок, присылают воду, которая должна протечь под него и поднять его. Именно потому, что он не каменный. Или, по крайней мере, живой камень. Кьяра – живая вода. Нельзя сопротивляться природным знакам. Нельзя сопротивляться высшему промыслу.

Он уехал в Италию раньше, чем обещал Кьяре. В мае. Собственно, как только сказал Ариадне, так почти сразу и начал оформлять документы. Это его держало: не сказанное. Отпустило. Уже перед самым отъездом произошла какая-то глупейшая встреча с Адой. Она явилась без звонка к ним в дом и с порога, не свойственным ей, базарным, крикливым голосом, начала требовать картину, которая, по ее словам, принадлежала ей, а не ему, а он у нее украл. Он был настолько ошарашен этим чужим, не ее поведением, что не сразу понял, о чем речь. А когда понял, стал объяснять, что злополучный “Автопортрет” уехал в Венецию на выставку, и как только выставка закроется, он привезет его обратно. Или перешлет. Она, казалось, не слышала его объяснений и все повторяла свое, как заведенная: ты обманул меня, ты меня обворовал. На шум вышла мать и со своим викторианским, или советским, величием, что, в сущности, одно и то же, произнесла: милочка, ну, что же вы так убиваетесь из-за какой-то картины, он вам жизнь изуродовал, и это совсем другая цена, а вы так дешевите, нельзя так. Занегин ушам своим не поверил. Его мать, высоконравственные принципы которой не разрешили ей в свое время принять адюльтер с Адой и, соответственно, саму Аду, теперь занимала ее сторону, поставив убийственно точный диагноз всему периоду их союза. Собственно, она не принимала и сына, с его метаниями и провалами, включая диссидентство, тюрьму и ссылку, а также последующие связи с иностранцами и иностранными посольствами. Однако она раз и навсегда сказала ему (и себе), что он ее родная косточка и что бы ни было, как бы далеко ни разошлись они в моральном плане, он останется ее сыном и она исполнит свой материнский долг до конца. Такой она была. И так поступала. Занегин, на мгновение отключившись от происходящего, внезапно почувствовал необычайный и абсолютно не уместный здесь и сейчас прилив гордости за то, что его окружают такие женщины. В этот круг входили и мать, чьи зеленые глаза он унаследовал, и отсутствующая Кьяра, и присутствующая, не похожая на себя Ариадна. И сразу же – резкий перепад настроения. И чувство враждебности к Аде. До него дошло, откуда этот крик, и нелепые претензии, и эта жалкость, и вся ее неадекватность. “Автопортрет” не причем. Эта женщина потеряла не полотно как собственность. Она потеряла его как собственность. И не смогла остаться на высоте. И сейчас же стала похожа на всех брошенных женщин. Не одна-единственная, а одна из тысяч, из сотен тысяч, стереотип. Какие уж тут серебряные колечки. Что делать не с уникальной вещью, а с расхожей? Занегину делать было нечего.

Великолепная Кьяра, итальянское солнце, итальянское вино, Рим, по которому они бродили, не уставая, с утра до глубокой ночи, вытеснили несчастный стереотип из сознания. Кьяра была молода и неутомима. Он с самого начала стал обращаться к ней: детка. Помнится, однажды ошибся и назвал так Ариадну. На кладбище.

Венеция завершила формирование его счастья, детскую, человеческую мечту о котором он давно забросил, как забрасывают на чердак старый хлам.

Это был, конечно, какой-то желтый дом, толкучка, эта многонациональная, многоголосая биеннале: по количеству картин, участников, проспектов и программ, помещений, похожих на лабиринты, в которых можно было потеряться. Но дело, в конце концов, было не в выставке, на которую все стремились, и Занегин стремился тоже, чего греха таить. А все же это был для Занегина лишь ключик к дверце. Дверцей была сама Венеция. Едва ее распахнул, под ложечкой засосало: его. Его камни, его небо, его вода. Он не мог бы объяснить, что случилось, он знал: случилось. Венеция, детский, человеческий праздник для взора моего и духа моего; средневековая бонбоньерка с секретами; театральная коробка, наполненная доверху волшебными декорациями; карнавал с украшениями из бус, нанизанными на живую нитку, с хрустальным стеклом дворцов и бутылочным стеклом каналов; нераспечатанная колода карт, которую каждый распечатывает по своему усмотрению: бубновые короли кружевных соборов; крестовые тузы площадей; козырные пики набережных; червонные валеты гондол. Полное чар, волшебное, живописное все, сопряженное друг с другом, сочлененное в одно столь цельно, словно сам Господь Бог был архитектором и работником этого места. В этом месте можно было жить и умереть. Сепия, охра и кобальт, уголь и белила для специальных узких улочек, где двоим не разойтись, меж тем пестрая толпа расходится, обтекает вас, не затронув, не задев, не обидев. Занегин, не любящий толпы, испытал чувство обожания ее. В Риме он увидел однажды зрелище, его поразившее. Они возвращались с Кьярой из оперного театра (не того, где пел Нерон, а того, где пели Паваротти с Доминго, и вряд ли Нерон пел лучше), вышли на виа Национале, был тот особенный предвечерний час, когда еще не стемнело, и, кажется, сам воздух светится розовым светом. Что-то привлекло внимание Занегина высоко в проеме улицы. Он поднял голову: в серебристо-розовато-лиловатом пространстве над крышами домов множеством черных точек переливалось что-то длинное, летящее, скользящее, напоминающее вуаль. Гигантская живая вуалетка выстилалась в одной плоскости и тут же, завиваясь раструбом, переходила в другую, взмывала вверх и опускалась вниз, и все это на одном месте, словно кто-то один, эстет, встряхивал единой невидимой тканью, играя с ней, как ветер, отчего она принимала такие совершенные, небесные формы. Это было непонятно что. И это были птицы. Тысячи птиц соблюдали подвижный рисунок, составляли рисунок, словно приклеенные. К чему? К кому? К воздуху? Как они, свободные, вольные, знали точный маршрут назначенных спиралей, без малейшей ошибки давая свое представление, и для чьего глаза оно предназначалось? В Венеции Занегин, идя за всеми, со всеми, глазеющими по сторонам, вливался в толпу, похожую на такую же стаю птиц, беззаботную, как они, сцепленную воедино, как они, и был, как они, и стопа его была легка, и легок дух, потому что в то же самое время он оставался восхитительно одинок. Он ступил на мост Риальто. В его имени уже был радужный перелив цвета и света, радостная и нежная перекличка, карнавальное, королевское и денежное, но про деньги не как у взрослых, а опять-таки как у детей, шляпки, кружева, ботинки, взлет и опора, шепот и вздохи, венецианский воздух, скрученный в цветное муранское стекло и голубую смальту.

Кьяра попросила купить ей брошь из смальты в подарок. Кьяра была рядом. Она была часть толпы и часть него. Она соединяла его с толпой, и отторгала от нее, и удвояла его присутствие в этом мире. Она показывала ему Италию как итальянка и как искусствовед – это сочеталось в ней естественно. Но больше всего как любящая женщина, для которой нет на свете ничего слаще, как быть с любимым с утра и до вечера, ровно так же, как с вечера до утра. Этот первый итальянский месяц, и вправду, был медовый. Еще и потому, что занегинская хандра осталась, видимо, в Москве. Он чувствовал себя новым и мощным, живущим жадно, как когда-то, до всего, что состарило, и он накапливал новые силы и лишь сдерживал молодой азарт, чтобы не сорваться до времени.

Они купили маленькое крыло птицы из голубой смальты, Кьяра сразу же нацепила его на платье, и они пошли на площадь Святого Марка выпить кофе с коньяком (обмыть по-руссо, смеясь, сказала Кьяра). Вот еще эта чашечка кофе с утра, днем несколько раз и ближе к вечеру поднимала настроение как наркотик. Должно быть, она и была наркотик. Неимоверная крепость кафе эспрессо, ароматного и обжигающего, отменяла любую усталость. Он нигде не пил такого вкусного и возбуждающего напитка. Они сидели за столиком на площади, рядом играл маленький оркестрик, состоявший из нарядно одетых стариков, горлили голуби, часы на башне пробили сколько-то ударов – они не считали, время больше не владело ими, и это освобождение от его гнета, пожалуй, и было главным из новых ощущений Занегина.

Кьяра. Завтра твоя день на биеннале.

Занегин. В смысле русский день?

Кьяра. Си. Да. Я жду от него. Для тебя. У вас есть такой слово: по-сла-нье?

Занегин. Есть.

Кьяра. Мы говорим о художник, лютчи из них: они вкладывают в своя работа посланье. У вас не так?

Занегин. У нас так же.

Кьяра. Может, завтра ти узнаешь, как твой посланье принял публик.

Занегин. Публика, мне кажется, неплохо.

Кьяра. Это не тот публик. Тот будет завтра.

Занегин. Что ты имеешь в виду?

Кьяра. Ти увидишь.

Занегин. Знаешь, у меня такое чувство…

Кьяра. Какое?

Занегин. Чтоб не прогневить небеса, я должен был бы поделиться всем этим…

Кьяра. Чем и с кем?

Занегин. У меня есть подруга…

Кьяра. Меня тебя мало?

Занегин. Ты другое. Ты счастлива. А она нет. Мне бы хотелось доставить ей хотя б небольшое удовольствие, раз уж я получаю большое.

Кьяра. Как?

Занегин. Я пока не знаю.

Кьяра. Это та подруга, с какая ти хотел покончить, перед жениться на меня?

Занегин. Хорошее слово: покончить. Да, она.

Кьяра. Ти удивителен. Мужчина руссо удивителен. У вас слишком большой душа. Все поместительны. Я люблю тебя. Ти вольо бене. Я хочу тебя.

Он привлек ее к себе, и они стали целоваться прямо посреди площади святого Марка, посреди голубей и оркестрантов, официантов и остальных любителей кофе и любителей принцессы городов, Венеции. Занегин укололся кьяриной брошкой, она сняла ее, он сказал: ты будешь надевать ее без меня, тогда я буду спокоен, она охранит тебя от всех других объятий, которые бы мне не понравились. Ти тоже ревнив, воскликнула она. Я Отелло, сказал он и сделал страшное лицо.

После этого они отправились во Дворец дожей возбуждаться Караваджо и Тицианом.

* * *

1995. “Автопортрет” Максима Занегина на Венецианской биеннале захотела купить особа, пожелавшая остаться неизвестной. Однако неизвестной она оставалась недолго. Ровно до той минуты, пока Кьяра Фьорованти не шепнула Занегину ее имя: Мария Колонна. Занегину это имя ничего не сказало. Кьяра рассмеялась. Мария Колонна, объяснила она, принадлежит к пятидесяти самым известным римским фамилья, кроме того, она из рода знаменитой Виттории Колонна, нобиле, подруги Микеланджело, поэтки, жившей в чинкуэченто, шестнадцатом веке, принчипесса, и, между прочим – самое забавное Кьяра приберегла под конец, – моя родная тетка. Занегин присвистнул. А как же, она такая нобиле принчипесса, а ты коммуняка, спросил он. А у вас разве нет проблемс отцов и юнцов, у тебя нет, вопросом на вопрос ответила Кьяра. Занегину осталось развести руками.

Эта продажа и была маленьким секретом Кьяры, о котором она не хотела оповещать заранее. Разумеется, она постаралась изо всех сил, чтобы “Автопортрет” не остался не замеченным, и в частности, теткой. Но с теткой, строго говоря, следовало быть очень аккуратной. Ей, покупавшей для своих стен Ван Гога и Гогена, получавшей в подарок от Пикассо и Дали их шедевры, абы какую дрянь не всучишь. Занегин был не дрянь, это Кьяра знала. Но все равно тревожилась. Теткиному вкусу не так легко потрафить. Прежде всего, речь не могла идти о дешевке. Вот почему Кьяра вынуждена была побеспокоиться о цене “Автопортрета”. Если обыкновенно ее пытаются понизить, в этом случае, с помощью известных специалистам ухищрений, ее попытались повысить и преуспели в том.

Разумеется, Мария Колонна пристально, с лупой в руках (она плохо видела), изучила работу, которую лоббировала племянница (по качественной фотокопии). Объемной и неподъемной, не выходившей из дому старухе еще не был представлен этот новый русский, за которого Кьяра так стремительно выскочила замуж в России, он же, по совпадению, новый художественный гений, ею открытый. На самом деле Мария Колонна и так купила бы “Автопортрет”: она любила свою красную красавицу-племяшку, которая до сих пор, уна бандита, не представила мужа тетке. Но она пока что и не венчалась с ним. Эта своевольная особа всегда поступает только так, как она хочет. В кого бы? А как красивы итальянские свадьбы, с венчанием в соборе, с органом и речью пастора, с букетиками в руках многочисленной родни и гостей, с нарядными детишками, принимающими участие в ритуале, с надеванием колец и святым благословением, от которого слезы наворачиваются на глаза. Думая о возможной свадьбе Кьяры, Мария Колонна думала о невозможной своей. Она так и не вышла замуж, хотя собиралась, это была семейная тайна, почему так случилось, и ею останется, слишком поздно ворошить прошлое. Результатом стало то, что ее так немыслимо разнесло, и то, что ей некому было завещать родовое наследство. Кроме любимой племянницы. Что до разницы взглядов, старая матрона знала, как быстро проходят всякие взгляды, потому что быстро проходят годы. С годами для взглядов не остается места – его занимают привычки. А привычки у Кьяры, несмотря на один коммунистический цвет, вполне буружазные, то есть многоцветные, то есть нобиле. К тому времени, как Мария Колонна соберется покинуть этот свет, Кьяра переболеет корью всех молодых и угомонится. Девочка хорошая. Достойная имени Колонна. Хотя и Фьорованти по отцу, этому безродному, но умному бастраду. Впрочем теперь… теперь она… Мария Колонна наклонилась к проспекту… Сеньора Занегин. Хм.

“Автопортрет” немного странен. Нервен, но они все теперь такие. А разве Дали не был нервен? А Пикассо? Не просто нервные, сумасшедшие. С ними нельзя было жить. Но только с ними и стоило жить. Кьяра намучается с этим мальчиком. Кажется, ему сорок лет. На портрете виден и возраст, и судьба, и то, что он мальчишка. Бывают такие взрослые мальчишки. Пикассо долго был таким. А Дали – до самой смерти. Теперь, надо надеяться, девочка привезет его знакомиться. Прогремит ли он? Вряд ли. Но что можно сказать по одной работе, даже очень хорошей или даже очень плохой? Эта была хороша.

Мария Колонна открыла ящичек секретера, достала чековую книжку и выписала чек.

* * *

1995. Кьяра ждала подарка, цветов, объятий, счастливых глаз на худой конец. Она дождалась от Занегина неясного мычания и яростного растирания подбородка.

Занегин. М-м-м-м… Я не могу.

Кьяра. Ти как бык. Что не может?

Занегин. Я не могу продать “Автопортрет”.

Кьяра. Что?!… Ти безумен?! Ти знает, сколько получил?

Занегин. Сколько?

Кьяра. Восемьдесят мильоне лира.

Занегин. Сколько в долларах?

Кьяра. Пятьдесят тысяч.

Занегин. Круто.

Кьяра. Ти отказаться от восемьдесят мильоне?!

Занегин. Трудно, ты права… Практически невозможно. Но нет другого выхода.

Кьяра. Почему?!

Занегин. “Автопортрет” не мой.

Кьяра. Как не твой? Не ти писал?!

Занегин. Писал я. Но он мне не принадлежит.

Кьяра. Я не понял.

Занегин. Ну, просто он принадлежит другому человеку.

Кьяра. Какому? Той женщина? Да?

Занегин. Да.

Кьяра. Фуй!

Занегин. Что?

Кьяра. Ничто.

Занегин. Я взял и обещал вернуть.

Кьяра. Тетка будет ярость. Да? Правильно?

Занегин. Может, и правильно, но тебе надо было раньше сказать мне, а потом тетке.

Кьяра. Я хотела сюрприз.

Занегин. Ты его получила. Или я получил.

Кьяра. А ти не может передумать?

Занегин. В каком смысле?

Кьяра. Дать и взять?

Занегин. Деньги?

Кьяра. “Автопортрет”. Ей отнять?

Занегин. Чтоб я никогда больше от тебя такого не слышал, детка. Как ты говоришь: фуй? Это вы, красные, можете так поступать: дать, а после отнять.

Кьяра. Я очень расстроен, Макс.

Занегин. Я тоже.

Кьяра. Я так старался!…

Занегин. Она купила “Автопортрет”, потому что ты старался?

Кьяра. Она купил, потому что полюбил его.

Кьяра, и правда, была здорово расстроена. Она отчаянно ломала голову, как выйти из дурацкого положения, в какое все они столь нелепо попали. Ей совсем не хотелось отказываться от этого гонорара для Макса, но и выглядеть перед теткой полной дурой, тоже не хотелось. Ей хотелось, чтобы Макс получил эту сумму, чтобы у него были такие деньги, чтобы он смог почувствовать настоящую ценность своей работы. Помимо всего прочего, полотно оставалось в фамилья, и, стало быть, рано или поздно возвращалось к хозяину. Вот только выходило, что хозяин не он.

Несмотря на молодость и страстный темперамент, головка у Кьяры работала безотказно. Через короткое время у нее созрел план. Они уже собирались вернуться в Рим, это был их последний вечер в Венеции, Кьяра предложила провести уна нотте романтика на канале с гондольером. Втроем, спросил Занегин. Одни, ответила Кьяра, гондольере есть часть гондола. И снова Занегин про себя посмеялся над этим забавным симбиозом воззрений, без колебаний относящих себя к гуманистическим. Ночь плескала за бортом черную маслянистую воду, в ярких праздничных бликах от многочисленных фонарей и реклам на набережных улицах, если смотреть назад или вбок. От носа гондолы шел расширяющийся белый луч, направленный вперед, в него попадали другие гондолы, в которых сидели другие парочки, с которыми тянуло раскланяться. Напоминало катание в каретах, если б у Занегина с Кьярой была такая память. Она и была. Принадлежащая не отдельно ему или ей, а общей культуре. Гондольер включил магнитолу, полилась знакомая мелодия какой-то итальянской песенки, от которой прибавилось дрожания сердца. Наверное, во второй или третий раз это приобрело бы банальный оттенок, но для первого было самый раз. Хорошо бы написать сплошняком одну только эту дрожащую черную воду с цветными пятнами, и больше ничего, ну, может, еще угол моста, но так, чтобы в этом отразилось собственное дрожащее сердце, подумал Занегин. Как это сделать, он пока не знал, и просто хотел запомнить картинку, и ощущение текучего, как вода, времени, и эту дрожь сердца.

Он полуобнял Кьяру.

Занегин. Как хорошо, детка… Мольто бене!

Кьяра. Ти учил итальяно?

Занегин. Да, специально для тебя. Два слова.

Кьяра. Ти будет знать много слов. Будет жить Италья и узнать много слов.

Они помолчали. Очередной певец, умолкая, уступал место мандолине, и снова ночная вода усиливала чувство, как будто трогали не струны инструмента, а непосредственно ваши нервы и душу. На всех гондолах звучали песенки. Вот песенку еще можно записать нотами, прямо по воде, белым по черному, получится очень интересная картинка, подумал Занегин. Ти жалел эта женщина, неожиданно меланхолически спросила Кьяра.

Занегин. Какая женщина?

Кьяра. Какая ты покончил. Я придумал, как ти поступить. Сказать? Ми послать приглашение, чтоб она тоже приехал в Италья в гости.

Занегин. Она?!

Кьяра. Си. Ти хотел делить счастье. Ти сделать это.

Занегин. Кьяра, жеребенок мой милый…

Кьяра. Что значит: же-ребенок?

Занегин. Это значит: я люблю тебя.

Кьяра. Я тебя люблю. Ти вольо бене. Ти сам ей телефон в Москва или меня?

Занегин. Скажи, а ты совсем не ревнива?

Кьяра. О, но! Я очень ревнива. Мне нет повод сейчас. Кроме ревность, у меня интуиция.

Занегин. А говорит ли твоя интуиция, что я скоро начну работать?

Кьяра. О, Макс, беллиссимо, это сами важни, что ти мог сказать!

Она захлопала в ладоши, гондольер, стандартный узкобедрый молодец в широкополой черной шляпе решил, что дама таким образом хочет привлечь к себе его внимание, так бывало, но вглядевшись своими зоркими, привыкшими к темноте глазами в счастливое выражение лица, понял, что к нему это не имеет ни малейшего отношения. Кьяра уже решила про себя, что объяснит тетке все, как есть, и, может быть, Мария Колонна согласится дать женщине Макса сколько-то тысяч долларов откупного. Если же нет, если тетка начнет скупиться, что ж, она легко, судя по всему, уговорит Максима выделить некую сумму из своего гонорара. Им, в России, деньги нужны. Собственно, как и на Западе.

* * *

1995. В аэропорту “Фьюмичина” Аду и Фальстафа Ильича Занегин встречал вместе с Кьярой. Если б Ада прилетала одна, возможно, он тоже поехал бы один. Но поскольку у нее завелся кто-то, для всех удобнее было сразу перезнакомиться. Вот они, сказал он Кьяре, увидев Аду. Ада, в голубой юбке и белом пиджаке, шла в сопровождении невысокого лысоватого блондина неопределенной наружности и с усами. Тень дурацкой досады промелькнула на лице Занегина. Он поймал себя на мысли, что ему было бы приятнее, если б Аду сопровождал некто типа киногероя. И честно признался, что это из-за Кьяры. Чем он, козел, хотел перед нею похвастаться? Как хорошо, что наши мысли заперты внутри нас и никому не видимы: позора было б не обобраться. Санта Мария, воскликнула Кьяра. Занегин не успел спросить, к чему относился ее возглас, – Ада подошла близко. Он потянулся к ней и поцеловал в воздух около щеки, успев привыкнуть к этой западной манере. Ада засмеялась своим серебристым смешком и сказала: познакомьтесь, мой друг Лесик, это домашнее имя, но вы оба можете звать его так же. Это Кьяра, представил Занегин свою итальянскую жену. Санта Мария, повторила Кьяра возбужденно, посмотреть она, я мог узнать она без Макс. Московская пара, ничего не поняв, вопросительно уставилась на Занегина, надеясь на перевод.

Занегин. В каком смысле?

Кьяра. Посмотреть она и посмотреть я.

Занегин. Ну, и что?

Кьяра. Ти не видал?!

Фальстаф Ильич очнулся раньше других.

Фальстаф Ильич. Они похожи, поглядите, в самом деле…

Занегин. Кто похож?

Фальстаф Ильич. Да они же!… Обе!… Друг на друга…

Ариадна. Да… кажется…

Кьяра. Ти не видал?!

Занегин схватил себя за подбородок и крепко потер его. Вот это да. Какого он свалял дурака. Дурака не в том смысле, что хотел бы что-то изменить и лишь в эту минуту понял. А в том, что до этой минуты не видел того, что лезло в глаза. Одна была почти копия другой, только темная! Или можно сказать иначе: другая была почти копией первой, только светлой! Как же он, действительно, этого не увидел? Где было его зрение? Он, профессиональный художник? Не художник, а говно, вот он кто. Отчего-то ему стало здорово не по себе. Как будто он делал и сделал что-то вслепую, то есть даже не он сделал, а с ним сделали, а он находился в этот момент в отключке. Ему вспомнился кыштымский солдатик со своими двумя женщинами, тоже варенными в одном котле, Занегин тогда еще удивлялся бедолаге, тот был как второгодник, плохо выполнивший урок и приговоренный за то к повторам. И он, Занегин, такой же? Разница в женщинах: там – серия, тут – штучный товар. Или он опять остается пижоном, выпячивающим свое на лучшее, высшее место – а еще укорял Кьяру за то же самое.

Кьяра, судя по ее виду, также была не столько изумлена, сколько обескуражена. Они с Адой стояли друг напротив друга и смотрелись, как в зеркало. Различий было немало: цвет кожи, разрез и цвет глаз, форма рта, очертания подбородка. Главное, одна была старше, другая моложе. Вы обе как с картины Ботичелли, только вы (Аде) светлая, а вы (Кьяре) темная, повторил Фальстаф Ильич вслух свою давнюю тайную оценку, но в измененной интерпретации, поскольку изменились обстоятельства. Реплика вызвала общий смех, всем вдруг стало весело, скованность исчезла, заговорили о погоде (в Москве и в Риме), о новостях (кремлевских и в районе Садового кольца), Фальстаф Ильич чувствовал себя героем минуты, особенно когда Ада на глазах у всех мягко и как бы слегка иронично, а в то же время благодарно пожала ему руку выше локтя.

Сели в кьярину машину, Кьяра повезла всех в Рим.

Фальстаф Ильич. Мы не успели поблагодарить вас. За приглашение.

Кьяра. Не стоять благодарность.

Занегин. Перевести?

Фальстаф Ильич. Мы поняли. Не стоит благодарности, да? Очень даже стоит. Я, например, никогда не бывал в Италии. Ада тоже. Правда, Ада?

Ариадна. Правда.

Он взял инициативу на себя, Ада с интересом слушала. Пока было забавно. Она еще в Москве твердо решила во что бы то ни стало не терять самообладания и для этого с первой секунды держаться с Занегиным как с чужим, не давая себе расслабиться, даже если б он вдруг (о, наши самообманы!) выказал прямо противоположные чувства. Она захотела сыграть роль, чтобы получить удовлетворение хотя бы в качестве актрисы, и обнаружила, что это ей удается. Лесик, с которым она не заключала никакого соглашения, словно поймал ее волну и работает на ней. Что ж, выходит, тонкий человек.

Фальстаф Ильич. Мы с Адой никогда не бывали, и это ваш большой подарок нам.

Кьяра. А ти тоже художник или тоже искусствовед?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю