355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кучкина » Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ) » Текст книги (страница 6)
Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:05

Текст книги "Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ)"


Автор книги: Ольга Кучкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Сделать серию автопортретов? Он такой, и такой, и такой, и такой. Он человек, как другие. Его лицо, его история – это лицо и история похожих, подобных. Если не получается с другими, почему через свое лицо и свою историю не передать все, что любил, на что надеялся, чем измучен и истощен?

Из старого овального зеркала на него смотрели белые слепые глаза.

* * *

1995. Кьяра Фьорованти прилетела в Россию недели за три до Нового года. И уже в январе они с Занегиным поженились. В апреле он сказал об этом Аде. У них был сумасшедший роман, о котором судачила, как говорится, вся Москва. На самом деле судачит узкий круг, тусовка. Случилось так, что Аду эта новость обошла стороной. Бывает. Ходишь возле огня, всех обжигает, а тебя нет, будто ты заговорен. Итальянка приехала вместе с коллегой (итальянцем) отбирать картины русских художников для Венецианской биеннале. Точнее, отбирал мужчина. Женщина, несмотря на искусствоведческое происхождение, играла вспомогательную роль. Коллега был слон (по деловой функции), она пешка. Впрочем в другом шахматном раскладе (по функции пола) она была королева. Черная смоль вьющихся блестящих волос, глаза-маслины, грудь – два дивных холма, талия-рюмка, ноги, растущие от ушей, и при этом сногсшибательный коктейль: сама бесшабашность и сама невинность. Художники как один сдались без боя и попадали перед ней трупами. Фигурально. Фактически они стали отбивать ее друг у друга путем парада винно-водочных бутылок и красивых слов, ну, и конечно, демонстрации дара и стиля. Стоит сразу сказать, что незамужняя, свободная итальянка, смело принимая демонстрации и парады и переходя от одного к другому, как переходящее красное знамя, не сдалась на милость ни одного из победителей. Кстати, она и была красной. По своим взглядам. Поэтому, с одной стороны, ей не нравилось то, что произошло в Советском Союзе, а с другой, только благодаря происшедшему, она нынче и хлестала водку с русскими художниками, и ожидала самых выдающихся из них в Венеции, зорко наблюдая, чтоб ей не подсунули эрзац вместо шедевра. Когда собутыльники, собеседники и состязатели обращали ее внимание на это противоречие, она поводила, смеясь, длинным наманикюренным пальчиком перед их носом и говорила: марксизм-ленинизм не отменять противоречиев. И все грохали. Потому что соединение, и впрямь, было смешное: роскошная она и убогий забытый марксизм-ленинизм. Она говорила по-русски очень мило, хотя и с ошибками, что добавляло пикантности. Казалось, она не чистых кровей итальянка. Что-то мулатское просвечивало в ее облике: чуть вывернутые губы, чрезмерно смуглый цвет кожи, особая, оленья пластика движений длинного тела, длинных рук и ног. Позволяя себе почти все и ничего не боясь, она оставалась, как ни странно, недоступной. В результате чего русский мужчина, готовый к последнему рывку, натыкался, как на стену, на это внутреннее неодолимое препятствие и отступал вопреки привычке (в подобных случаях) к грубому насилию.

Отобрано было уже десятка полтора полотен, когда очередь дошла до Занегина. Занегин давно ничего не показывал, было известно, что он в творческой депрессии, но все равно дали ему знать, когда она будет в гостях в чьем-то доме, он заехал, привезя с собой несколько работ, называвшихся “новыми”, то есть написанных сразу после поселения, много лет назад, а заодно прихватив неоконченный “Автопортрет”, снятый со стенки у Ады, и вдобавок к ним дурное (заранее) настроение. Итальянка обернулась к пришельцу с дежурной поволокой в глазах-маслинах, и вдруг застыла, приоткрыв рот. Было очевидно, что с ней что-то произошло. Потом она говорила ему, что влюбилась смертельно с первого взгляда. Такое сражение наповал. Идет реакция каких-то женских гормонов на какие-то мужские, и точка, и особь в неволе. Она сделалась сосредоточена и даже грустна, и лишь по временам вдруг окатывала его горячим взглядом, как бы желая проверить, правда ли то, что случилось, и в самом ли деле причина так серьезна и неодолима. За столом пили водку и чай, ели холодец и пирожные. Занегин быстро выпил пару рюмок, закусил холодцом и налил себе третью рюмку. Скуза, мне тоже, протянула она свою. Он налил и ей. Я вам кого-то напоминаю, все еще мрачно спросил он. Но-но, быстро откликнулась она, никто из знакомых меня, а как будто сто годов знал. Он, как ни странно, понял. Она, наконец, улыбнулась, и, как лебедь, повела длинной шеей, освобождаясь от чужого наваждения с тем, чтоб навести свое. Случается, согласился Занегин, механически делая стойку.

Хозяин позвал Занегина на кухню. Не залипай, посоветовал он, решает не она, а ее начальник. Ты советуешь мне залипнуть на начальника, усмехнулся Занегин. Залипла она, констатировала курившая в кухне хозяйская жена.

Занегин продолжал пить. Кьяра чокалась теперь только с ним, практически не отставая. Он забыл, зачем пришел, впадая в сладкий полуобморочный соблазн греха, когда уже понятно, каково предложение, исходящее от женщины, оказавшейся рядом, в котором (предложении) она, быть может, и не вольна. Хозяин, надо отдать ему должное, напомнил: покажи холсты. Покажи холсты, повторила как пароль сильно опьяневшая итальянка, не отрывая своих черных глаз от зеленых занегинских. Они еще ни разу не коснулись друг друга, осуществляя касание исключительно путем сближающихся рюмок, от этого тайная температура их отношений повышалась ежеминутно, грозя сжечь заживо.

Занегин встал, принес холсты. Все, кроме “Автопортрета”. Кьяра уставилась в них бессмысленным взором. Было понятно, что время упущено, искусствовед не в форме. Дурные предчувствия Занегина, что все это не будет стоить выеденного яйца (тема яиц!), оправдались. У тебя там еще что-то, заметил хозяин. Нет, все, отрезал Занегин. Не все, стоял тот на своем. Досада Занегина, не на кого-то, на самого себя, была б нестерпимой, если бы не градусы. Градусы растворяли ее отчасти. В порыве совсем уж жестокого мазохизма он схватил последний холст и повернул его лицом – своим лицом – к Кьяре.

Итальянка сползла со стула и опустилась на колени.

Может быть, ей так лучше было видно.

А может, это означало совсем другое.

Или все же она была безнадежно пьяна.

Непроизвольные слезы потекли вдруг по ее лицу. О Санта Мария, ти гений, каро, каро мио, ти вольо бене, я люблю тебя, он гений, слава тебя, Санта Мария, о, пьета ди те, я тебя жалею, бормотала она, обращаясь к портрету в порыве, напоминающем безнадежное горе. Они ведь похожи в своем выражении: горе и счастье.

Занегин рассмеялся, ему стало легко-легко, он протянул к ней руки, она повернулась и всей своей оленье-лебединой статью, не подымаясь с пола и не просыхая, прильнула к нему. Он наклонялся, забирался пальцами в ее волосы, шепча: что ж ты плачешь, дурочка, все будет хорошо. Будет хорошо, переспросила она, приподняв голову и вся дрожа. Не обращая внимания на хозяев, Занегин начал целовать ее.

Кьяра Фьорованти не улетела со своим коллегой. Ей продлили визу, она задержалась. С коллегой улетел занегинский “Автопортрет” и с ним двадцать две работы других авторов. Кьяра уговаривала Занегина уехать вместе в Италию, где под влиянием итальянского солнца и старых мастеров он возродится и непременно начнет писать снова. А я сделал тебя ребенок, сказала она. Последовала долгая пауза. Сперва до Занегина должно было дойти, что она хотела сказать, а когда дошло – нужно было переварить. Крепко потерев по своей привычке подбородок, он пробормотал спустя минуту, что у него дела, он приедет на биеннале и тогда уж останется с ней, до июня ждать недолго. Она не поняла реакции, была огорчена, но держалась. Он еще помолчал, вслед за чем вдруг взял и сделал ей официальное предложение: стать его женой. От радости она взвизгнула и совершенно по-детски подпрыгнула вверх, такая прелестная смуглая кобылка.

Да ей и было всего двадцать семь.

Ему сорок.

Он только сказал, что Новый год они встретят раздельно – он должен осторожно развязать узел старой связи, чтобы никого не травмировать. Она поняла.

* * *

1994. Десять лет жизни с Занегиным, включавшие жизнь без него, были годами повышенного напряжения для Ариадны. Он уходил, приходил, они миловались, ссорились, у него начиналась экзистенциальная тоска, он уезжал, Ада места себе не находила, привыкала, отвыкала, он возвращался, что-то писал, потом уничтожал, у него возникла ужасная привычка уничтожать свои работы, Ада боялась за его психику, и в самом деле с ним иногда творилось что-то чрезмерное, он пил, зашивался и снова пил. Они так и не расписались. Хотя дело доходило до того, что Ада прятала свою гордость в карман и говорила как бы шутя: Занегин, дурак, когда отведешь меня в ЗАГС? Зачем, спрашивал он. Чтоб в белом платье и фате, отвечала она. Поздно, следовал ответ, в белом женятся невинные девушки. Вопрос отпадал сам собой. Ада догадывалась, что есть десятки способов окольцевать мужчину, но не хотела воспользоваться ни одним. Зачем? Если это неестественно, стало быть, против естества. Любая хитрость ей претила.

Было еще обстоятельство, которое лишало ее возможности настаивать на чем бы то ни было. У них не было детей, и это была ее вина. После аборта, который она сделала, чтобы избавиться от петиного ребенка, она болела, ее лечили и вылечили, но рожать, сказали, не сможет. Как могла она привязывать к себе человека, заведомо зная, что у него никогда не будет сына или дочери. Сегодня ему никто не нужен. Или ей кажется, что не нужен. Но кто знает, как повернется дело завтра. Она хотела много детей от него, а не могла родить и одного. Если б ребенок – наверное, все было бы по-другому. Они не были бы так зациклены друг на друге и… или… или это только она зациклена на нем?

Ада не раз думала, как же и когда все так перекрутилось, перевилось, наслоилось, словно древесный гриб, наросший на березе, отчего прежние простые и ясные слова, простые и ясные отношения сделались невозможны, а все, что говорится и делается, тройным, четверным эхом отдается и возвращается назад искаженным, исковерканным, искалеченным. В своих мыслях она пропускала момент, когда не выдержала, взбрыкнула и выскочила замуж за Петю. Если б кто-то сказал ей, что тут она и есть, ее вина, заключавшаяся в нетерпении, она бы не поверила. Она не чувствовала себя виноватой, потому что это был ее ответ Керзону. Керзоном являлся Занегин, бросивший ее. Походило на детский сад, в котором дети жалуются: он начал первый. А чем отличаются взрослые от детей, когда у них те же чувства и те же обиды, даром что годы идут, и у глаз появляются первые морщинки, а в волосах первая седина. Золото волос Ады скрывало проблески серебряных нитей. Для других. Ей зеркало показывало, что и как обстоит на самом деле.

Она защитила диссертацию, стала кандидатом, преподавала в университете, иногда студенты ее любили, иногда нет, ей нравилось, когда любили, от этого она расцветала, и лекции ее расцветали тоже, иногда лекции скукоживались, потому что по какой-то причине скукоживались студенческие чувства, тогда ей нездоровилось, она брала больничный, валялась в постели, читала книжки, плакала, спала, пока однажды, не взглянув в зеркало, не ужасалась тому, что видела в нем, и тогда поднималась и шла в парикмахерскую, на массаж, в бассейн, приводила себя в порядок, и снова отправлялась в университет. Все равно университетская сторона ее жизни оставалась второстепенной. Первостепенна была та, в которой существовал Занегин и ее не заживавшая любовь к нему. Она часто думала о том, что несчастна и что жизнь ее не сложилась. Но как-то раз загулялась со студентом, провожавшим ее после лекции, шли по бульвару, болтали о том, о сем, он стал рассказывать про свою семью, где помимо него был еще младший брат, про отца с матерью, по сути, ровесников Ариадны Николаевны (“но разве можно сравнить!” – невинная лесть), про то, как у них все ровно, гладко, благополучно, и сегодня, как позавчера, и все чувства позавчерашние, и сами они позавчерашние, остылые, как холодная каша, от чего ему иногда хочется повеситься. Ада встала, как вкопанная, и уставилась на него. Ей захотелось одновременно ободрить парня и обругать, сказать, что он идиот, что все видит в неверном свете, что благом семьи следует дорожить как никаким другим. Но первое же слово застряло у нее в глотке. Ей вдруг реально представилось все, им сказаное, и эта неутешительная правда победила утешительную ложь, которая готова была сорваться у нее с языка. Так оно и есть, ей не раз встречались подобные семьи, от скуки проживания которых она бежала в свое душевное неустройство, в свои бури, которые одни и давали полноту красок жизни. У них чувства очерствели – у нее были свежи и сильны. Она была богата – они бедны.

Занегин позвонил перед Новым годом. Ада ждала его звонка. Они не виделись с середины декабря. Он жил у родителей, отец плохо себя чувствовал, и мать просила помочь.

Отец Занегина плохо себя чувствовал не только физически, а может, не столько физически, сколько морально. Он был имперский человек, имперский дипломат, как отец Ады имперский чиновник, и этим все сказано. Они были из другого класса, другого разряда, другой эпохи. Ада и Занегин потому еще хорошо понимали друг друга, что за их спинами было это живое прошлое, связь, порванная по идее, но державшаяся на тонких сухожилиях по родству. На самом деле это было трагично. Незаживающая рана кровила и в детях, и в отцах. Дети уходили, ушли от отцов. Теперь отцам предстояло уходить в глухом одиночестве. Никакие внешние заботы не меняли дела. Возможно, так происходит и в спокойные, тихие времена, когда между отцами и детьми рвется соединяющая нить. Так, да не так. Эти дети были враги этих отцов, несмотря на сохранявшуюся любовь. Эти дети жестоко отменяли все, что было дорого и важно отцам. Разумеется, отменяли, в первую голову, другие: власти, партии, средства массовой информации. Это было противно отцам, но то были чужие. Чужой легко трансформировался во врага. Жить во вражеском окружении можно, и даже вполне сносно. Существовала давняя привычка к вражескому окружению, на которое многое списывалось. Тут не списывалось. Тут родные дети. И хотя теоретически дети тоже могли быть врагами, но это в истории. Или, по крайней мере, в чужих семьях. В своей, по факту – стерпеть такое было почти невозможно. А что делать? Казнить ребенка, пусть и стоеросовую детину, по принципиальным соображениям нет ни сил, ни возможностей. То есть, конечно, имеется в виду казнить словом, выступлением, призывом, как, скажем, когда-то со стилягами или космополитами (физические расправы, слава Богу, партия осудила и отменила). Где? И кто услышит в шуме и гаме, в разноголосице, в которой утонула единая линия? Терпеть? Терпение никогда не входило в доблесть наследников революции. Нетерпение было мотором, движителем событий, крупнее которых не знал двадцатый век.

Все кошке под хвост. Все зря. Жизнь, почитай, прожита напрасно. Потому рвались не символические нити – рвались сосуды. У дипломата был инсульт, у научного работника, ставшего партийным чиновником, – инфаркт.

Ада тоже предлагала помощь занегинским старикам. Своих она не бросала. Могла бы не бросать и занегинских. Ее отец получал сначала персональную, после обычную пенсию, не работал, хотя старые товарищи не раз звали его то в одну, то в другую фирму, где неплохо устроились, в общем, все, и лирики, и физики, и химики, но ему было отвратительно само слово “фирмач”, он ненавидел Ельцина и особенно рыжего Чубайса и, сохраняя незыблемые принципы, слышать не хотел о возможном новом статусе. Аде Чубайс нравился. Ей нравились его спокойствие, его четкая, определенная, разумная речь, за которой ощущалось знание предмета, нравились умные глаза с прищуром, в котором другие находили издевку, даже рыжие котовские бесцветные ресницы нравились, что было бы просто вызовом, скажи она кому. Когда-то Аде казалось, что все-все-все люди могут понять друг друга, если захотят. В субъективном нежелании это делать видела она природу почти всех ссор и конфликтов. И лишь с течением лет и с изменениями, которые претерпевала сама, стала сознавать, что разные люди на самом деле живут в разных этажах, как сказано у одного философа. Человеку верхнего этажа как правило доступно то, как смотрит на предметы человек нижнего, потому что он сам развился, сам вышел из этого человека как из куколки. Человек нижнего этажа вряд ли поймет живущего выше. Выше не чином, не должностью – составом личности. И уж, конечно, когда такая личность усмехается, уязвленному с нижнего этажа кажется, что она насмехается. Над ним. И ненависть усиливается. Ненависти, как и любви, пока они длятся, годятся любые полешки в костер. Поняв это, Ада старалась быть со своими стариками как можно мягче. Прошли те времена, когда она могла выкинуть любой фортель, только потому что ее эго этого требовало. Как, скажем, уехать к Занегину на поселение. Теперь, со страхом видя, как истончается ткань жизни отца и матери, она стремилась овладеть искусством штопки. Любила принести им цветы. Или купить большие краснокожие грейпфруты. Или ни с того, ни с сего подарить картинку из тех, что дарили ей. С картинками, правда, случались огрехи. Как-то раз отец заставил унести подарок обратно, настолько был раздражен, в общем-то, нейтральным пейзажем: окно, перед ним на столе клубок, проколотый спицей, солонка с солью, хлеб и бутылка с розой. Все в приглушенной коричнево-фиолетовой гамме. Что уж настолько его рассердило, Ада не знала. Может быть, именно непритязательность была не по душе отцу, привыкшему к притязаниям. А может, он углядел на картинке какой-то символ.

Занегинские старики любезно, но твердо отказывались от ее услуг. И так было всегда. Играл ли в этом какую-то роль Занегин, Аде не было известно – негде было почерпнуть информации. Отношения с самого начала не заладились. Кажется, им не нравилась свободная связь, в которую она вступила с их сыном, особенно, когда продолжала встречаться с ним, будучи замужем за другим, и потом, когда жили, не расписавшись. Возможно, они рассуждали в том роде, что уж ежели их сын не желает официально оформить отношения с этой женщиной, то им и вовсе не стоит навязывать себя ей как родне. В их дипломатическом статусе предполагалось думать как-нибудь эдак.

Ада готовила себя к тому, что и Новый год Занегин будет отмечать с ними. Тем радостнее прозвучало для нее приглашение в ресторан Дома кино. Они тысячу лет не были в ресторане, а уж Новый год всегда встречали дома. Ада сначала даже покапризничала: зачем ломать традицию. Но тут же и доломала: Бог с ней, давай, правда, отвяжемся на полную катушку, я надену платье новое, мы будем одни, или еще какая-то пара, или пары? Одни, ответил он лаконично. Холодок радости в ее груди занял еще большее пространство.

Занегин хотел, чтобы они были одни и чтобы это было не дома, потому что думал, что так проще будет объясниться с Адой. Он готовился к объяснению, желая, чтобы все было по-человечески, а не по-скотски.

Вышло так, что в новогоднюю ночь он ничего ей не сказал.

* * *

1994. Ада купила себе платье в дорогом бутике на Кузнецком мосту. Белое, тонкое, длинное. Надела к нему нитку жемчуга, вставила жемчужины в ушные дырочки, подняла волосы вверх, но так, чтобы несколько прядей упало вниз. Взяла черную шелковую сумочку к таким же туфлям на высокой шпильке. Подушилась Kendzo. Кажется, все. Она готова к новой жизни с Занегиным, в которой они должны были не вставать утром из одной постели, а встречаться на ступеньках Дома кино.

Она принесла ему в подарок английскую трубку – с некоторых пор он стал курить трубки. Его это тронуло. Трубка ему понравилась. А у меня нет для тебя подарка, произнес он рассеянно. Она улыбнулась: ты пришел сам, ты и есть подарок. Белое платье заставляло держать особую форму, и она держала. У них был столик на двоих. До Нового года оставалось несколько минут, когда Занегин исчез. Ада не успела испугаться, потому что он появился, почти с боем курантов, с белой розой в руке. Это тебе, протянул. Она засмеялась своим особенным смешком. Ты все-таки ужасно трогательный мерзавец, сказала, взяв его руку и прижавшись к ней щекой. Он попросил: посмейся еще своими серебряными колечками. Когда пробило двенадцать, поднял бокал с шампанским и сказал: за тебя! Она возразила: с Новым годом! Он согласился: как хочешь.

Едва перевалило за полночь, начались хождения от столика к столику, на Аду глазели, ее приглашали танцевать, присылали шампанское, кто-то из приятелей звал присоединиться к ним, они пошли за большой стол, и опять она была на разрыв, все будто с ума посходили, ухаживая за ней, дорогое белое платье и высокая прическа сделали ее пугающе красивой и незнакомой. Она и сама будто с ума сошла, отвечала на все улыбки, на все намеки, пожиманья рук, приглашенья танцевать. У нее кружилась голова, она была возбуждена сверх меры и знала, что добром не кончится. Она была как тонкая белая свечечка, которую рано или поздно задует.

Занегин, глядя на нее, тяжело напивался, как это бывало с ним в последнее время. Он видел, что она хороша, и что все видят, как она хороша, и злился, и ревновал ее. Он еще и сознательно разжигал в себе злость, потому что это помогало ему освободиться от угрызений и развязывало язык. Возвращаясь с очередным кавалером, почти мальчиком, кажется, уже совсем бросившим девушку, с которой пришел, Ада задела паренька бедром, Занегин увидел, и это окончательно распалило его. Схватив за руку, потащил ее к столику. Сядь, сказал, я тебе что-то скажу. Она села, но не напротив, как раньше, а придвинув стул близко к нему. Едва он приготовился, как она, не слушая, обхватила его голову руками и стала целовать в глаза, в нос, в щеки, в губы. Не говори, Максим, любовь моя, я знаю, что ты хочешь сказать, я все это делаю из-за тебя, ради тебя, ты один для меня во всем белом свете, сейчас и всегда, я люблю тебя больше жизни!…

Момент был упущен. Да и не так это было вовсе. Упущена вся история с Кьярой, и сама Кьяра, и необходимость объяснения и разрыва – все куда-то упустилось, или опустилось, ушло, и сейчас он, напротив, недоумевал, зачем хотел что-то сделать и что-то сказать, когда вот она, необыкновенно привлекательная женщина, его жена, его девочка, которая его любит и которую любит он, она принадлежит ему, и это проверено временем, время так и не отменило силы чувств.

Они были вместе в ту ночь, после долгого перерыва их близость была полной. Он ушел в нее как в спасение, забыв все, кроме нее.

И только днем первого числа память к нему вернулась.

Он проснулся, все вспомнил и застонал от тягостного ощущения мышеловки, в которую зеленоглазый кот противоестественно попал, из которой не знал, как выбраться.

* * *

1995. Снег валил в середине апреля, как неграмотный хулиган, не заглядывая в святцы. Дворы и переулки были в пышных сугробах, с проезжей части летела мокрая грязь, зима надоела всем до смерти, а весна никак не наступала.

Соскучившись от жизни, умер отец Ады. Все тяготы похорон поначалу легли на нее. Мать была не в себе. Занегин вел себя странно. Уехав помочь родителям, он так и застрял у них. Она позвонила сообщить, его не было дома, она просила передать, выслушала вполне казенное сочувствие, повесила трубку, ждала звонка, он не перезвонил. Перезвонил через день. Она была изумлена его отсутствием, но ничего не сказала, упреки сейчас были бы неуместны. Помощь, на которую рассчитывала, уже не понадобилась: включились бывшие сослуживцы отца, теперь они со вкусом обустраивали все, она освободилась и не знала, что ей делать. Матери было плохо, Ада сидела с ней, подавала лекарства, просила поесть, мать молча качала головой, Ада ощущала безысходную тяжесть, и защиты от этой тяжести не было. В день похорон Занегин не заехал за ними, а появился только в морге. Он привез связку цветных герберов, их яркая плоть казалась кощунственной. Ада вспомнила белую розу и подумала, что белые розы были бы еще хуже. Занегин поцеловал руку у матери, подошел к Аде, она взглянула на него, и рот у нее искривился. Он обнял ее. Она заплакала навзрыд. Он успокаивал. Спустя минуту, бережно отстранив, отошел положить цветы в гроб, у гроба и остался. Потом нес его вместе с другими мужчинами и ставил в автобус. Потом вместе с ними выносил. Наиболее крепкие сослуживцы и пара художников образовали как бы свою компанию людей, особо приближенных к телу, и к делу тоже, в то время как другие исполняли роль праздных наблюдателей. Да и то, умер старик. Так положено ходом вещей. Потому наблюдали больше, чем горевали. Практически все, кроме жены и дочери. Жена находилась в прострации, видимо, напичканная лекарствами. Дочь стояла, сцепив руки в черных перчатках, с отрешенным лицом.

Вот и все. Больше его нет. Нет этой границы между ней и вечностью, которую папа держал. Есть мама, но она настолько потеряна, что ее присутствие почти фантомно, а в качестве границы особенно. Ада была далека от родителей, и в силу своего характера, и в силу их характеров, и оттого, что давно жила самостоятельно. В детстве она уважала и боялась отца. А он любил ее страстно. И страстно ждал, когда она начнет оправдывать его завышенные ожидания. В смысле личности, карьеры, брака и прочих высот. Она их не взяла. Во-первых, потому, что ее и его устремления расходились. А во-вторых… не взяла и все. Отец не мог скрыть разочарования. Он сам добился всего силой воли и был примером того, как можно и нужно брать высоты – и в смысле личности, и карьеры, и брака. Мать была когда-то весьма лакомый кусочек: из музыкантской среды и сама музыкантша, певица. Он вахлак деревенский, а вот заставил же ее полюбить себя. Она свою карьеру бросила ради него, зато как украшала его жизнь, он всегда ею гордился и выставлял напоказ. Где все это? Где то, чего он добивался? Зачем, набычившись, лез напролом, либо, напротив, смирял себя, выжидая, когда сменится погода или климат – там, наверху, где особенно одиноко, опасно и холодно и где надо особенно чутко следить за розой ветров. Ну, и что, уследил? Что смог противопоставить?

Теперь он в гробу, со своим изжитым, серым, конченным лицом, и все кончено. Все кончено. Все кончено. Все. То, что Ада чувствовала, было непереносимо.

Все переносят. И она перенесла.

Хоронили на Ново-Кунцевском кладбище, сослуживцам удалось выбить, и группка немного гордилась собой. Когда церемония была завершена и отправились к машинам, Занегин тронул Аду за плечо, она, передав кому-то локоть матери, пошла рядом с ним, чуть поодаль от остальных. Прости, что я говорю тебе это здесь и сейчас, сказал Занегин слегка приглушенным голосом, нервно потирая подбородок, ничего не поделаешь, я должен сказать, до тебя, видно, еще не дошло, я хотел сказать раньше, на Новый год, но тогда, видишь ли, язык не повернулся, а сейчас, черт возьми, одно к одному, Ада, выдержи и это, я женат, детка.

Ну, вот он и разрубил узел.

Или ее разрубил на части.

Он не захотел или не смог это сделать, когда она была целехонька и исполнена радости. Он смог – когда раздавлена бедой.

Он никогда не называл ее деткой.

То, что меня не ломает, делает меня сильнее. Накой Бог так озабочен моей силой, чтоб она возрастала?

“Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю”.

Кладбищенская дорога еще не кончилась, надо было что-то сказать, может быть, спросить, и она спросила, на ком он женился. А, на одной итальянке, небрежно отозвался он. Значит сделал доброе одной итальянке.

Занегин, не признаваясь себе в том, втайне желал и надеялся, что Ада узнает о существовании Кьяры как-нибудь помимо него, от общих приятелей, тех, кто знал, пруд пруди, кто-нибудь да не откажет себе в удовольствии поделиться новостью, и Ада сама выдаст первую реакцию, пусть даже агрессивную. В этом случае он мог выбрать какую угодно линию поведения как фигура второстепенная: главным действующим лицом становилась Ада. Он едва ли не нарочито появлялся с Кьярой в публичных местах, пока та была в Москве, словно желая нос к носу столкнуться с Адой. Но Ада, как назло, вела замкнутый образ жизни. Иногда ему казалось, что она давно знает, но она молчала, и он молчал, не зная, как сказать. Увидев на похоронах знакомых художников, поглядывал, не подойдет ли кто из них к Аде, не прошепчет ли что-то на ухо, демонстративно отвернувшись от Занегина, что будет означать ту самую новость, имеющую к Занегину прямое отношение. Он знал, что это низко, но ничего не мог с собой поделать: поглядывал и рассчитывал до последнего момента. Никто к Аде не подходил и ничего на ухо не шептал. У Занегина не оставалось выхода.

Измученная готовкой, Ада механически сидела на поминках, на которые Занегин не пришел, потом механически перемывала гору посуды, потом отправляла мать в психиатрическую лечебницу, поскольку дело оказалось гораздо хуже, чем можно было предположить, потом сняла траур, надела очередные голубую юбку и белый пиджак и пошла бросаться под машину.

С этим не получилось.

Возможно, время некоторое прошло – надо было сразу.

* * *

1995. Если экзистенция не привела к Богу, она пустое.

Эта мысль явилась вдруг Аде в голову в самолете и ошеломила. То, что составляло смысл бытия, что представлялось страшно содержательным, особенно по сравнению с другими людьми, у которых все сложилось, оформилось и застыло, как ей казалось, а у нее продолжалось бурными перепадами, водопадами, камнепадами чувств, в одну секунду предстало – пустотой.

Вот на этом самом месте, где только что что-то значилось, зияла пустота. Дыра.

Она, Ариадна, ни от чего ни к чему не пришла. Она кружилась на одном месте, как сумасшедший мотылек. Сегодня отменяло вчера, завтра отменяло сегодня, а ничего не происходило. В науке химии, которая существовала на периферии ее сознания, происходило: она готовила диссертацию, сдавала кандидатский минимум, защитила диссертацию, стала преподавать. В искусстве живописи – происходило: полюбив, она стала знать и понимать, понимание углублялось, вкус утоньшался, ее маленькое персональное собрание было настоящим богатством. В личной жизни, занимавшей главное место, то есть собственно жизни, она оказалась банкротом.

Наверное, она неправильно жила. Она должна была перенести центр тяжести на то, что у всех: работу. Была ли бы она тогда женщиной? Позвольте, а остальные не женщины? У остальных любовь знает свое место. Как собака. У Ады злая собака владела своим владельцем. Наверное, Аде надо было жить не в этом, а в прошлом веке, когда все было устроено чуть иначе, и женское начало таило в себе истинную, а не ложную содержательность. Тогда возможно было настоящее женское счастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю