Текст книги "Мальчики + девочки ="
Автор книги: Ольга Кучкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
P. S.
Хоронили Вовку Королева всем классом. Уголовное дело открыли и закрыли. В связи с неустановлением лица, подлежащего привлечению в качестве обвиняемого в совершении преступления. А в газетах написали: жертва нераскрытого хулиганского нападения.
Когда в классе задали Чехова, я, не отрываясь, проглотила сборник «Рассказы и пьесы» и долго плакала и никак, никак, никак не могла перестать. Хорошо, мамашка отсутствовала. Особенно «Мальчики» и особенно «Дядя Ваня» что-то такое со мной сделали, что я потекла, как прохудившийся бачок. Вовки уже с полгода не было на свете, и я плакала за нас двоих, потому что он не дожил до того, как мы стали проходить Чехова, и не прочел, и никогда не прочтет. А там у Чехова были и Чечевица, и Катя, и Володя, и он узнал бы, что…
Не знаю, что бы он узнал.
Но он не узнал.
Мы живем теперь в Голландии, мамашка увезла меня на постоянное место жительства, как я ни сопротивлялась. Один из ее клиентов посоветовал. Он и помог.
Но, может, я еще вернусь.
Mij werder trouw.
Это я еще вернусь по-голландски.
РАССКАЗЫ
МУЗЫКА
Сын позвонил и сказал: мама умерла . Он позвонил всем, кому хотел. А хотел – тем, кто не просто знал мать, но относился к ней так, как она того заслуживала. Таких, на удивление, оказалось немало. Стояли в двух комнатках морга. В одной, где был гроб, и во второй, как бы предбаннике. Пришедшие раньше попали в первое помещение. Опоздавшие заходили с мороза, некоторое время оттаивали и, практически не озираясь, а вытянув шеи и головы в сторону открытого проема, старательно слушали, что там. Оттуда доносился высокий голосок батюшки, привычной скороговоркой выпевавший-выговаривавший нужные слова молитв, в полной тишине его хорошо было слышно и в предбаннике. Время от времени приезжал лифт, дверь распахивалась с металлическим скрежетом, а закрывалась с металлическим стуком, входил-выходил мужик средних лет с красными руками-лапами и удалялся куда-то в боковую дверь. Из той же двери вышла старуха с оледенелыми глазами на крепком, твердом лице. В лифте, думая, верно, что металлическая коробка отсекает или скрадывает звук, она говорила мужику, не понижая тона: давай иди поешь, там щи уж разогрелись . А может, она ничего не думала, а говорила по делу, привычная к происходящему. Девушка, стоявшая ближе других к лифту, разглядывала узкие носы своих модных ботинок. В руках у нее были жесткие малиновые цветочки. Попади она в первое помещение, она бы, скорее всего, плакала, как плакала, когда раздался звонок и тихий голос сына произнес: мама умерла. Но тут, где не видно было ни гроба, ни той, кто в нем покоился, да еще этот дурацкий лифт ездил туда-сюда, девушка отвлекалась от ужасавшего ее факта смерти, испытывая вместе облегчение и неловкость оттого, что отвлекалась. Горячие, быть может, мясные щи, которые она вдруг на секунду представила себе, почти ощутив их вкус и запах, вогнали в краску, настолько неуместно и грубо было это представление. Она склонила голову и, не отрываясь, стала смотреть на проступившее на черной коже ботинок неровное белое кружево – некрасивый след реагентов, которым посыпали в городе все дороги, от этого размазывалась жидкая скользкая грязь, избежать ее никак нельзя, а угодить в нее мягким или любым другим местом – сколько угодно. Она торопилась, ступала без разбора, хорошо, что не упала, только вот ботинки намокли. Человек, считавшийся ее женихом, подвез не к самому моргу, а остановился на Садовом кольце, дальше она должна была шкандыбать пехом. Чем скорее приближался день свадьбы, тем меньше оставалось у нее уверенности, что он и есть тот единственный, что ей нужен. Настоящий единственный был у нее, у той, кого сейчас отпевали.
Они короткий срок работали совместно в прославленном оркестре, когда эта только пришла, а та еще не ушла, но все про нее знали, что она уже совсем не то, кем была на протяжении долгих лет, вместивших в себя и общую историческую, и ее личную драму, хотя она до самого конца держала инструмент и держалась с поистине королевским достоинством.
Девушка не застала Дирижера, создавшего оркестр и прославившего его. Он упал вдруг как подкошенный, на излете славы, вызвав всеобщий изумленно-горестный вздох, потому что, как ни крути, был легендой. Свет легенды оставался все еще сильным и ярким. Продолжением легенды была она, Первая скрипка, его жена. Она не старалась ничего особенно подчеркивать или выпячивать. Таких усилий не требовалось. Да она и не позволила бы себе подобной дешевки. По складу ее характера, по складу характера Дирижера, по их общему складу, выработанному на протяжении совместной жизни, это было невозможно. Она продолжала прекрасно играть и, по сути, прекрасно жить – не в смысле достатка или удобств, хотя, наверное, и это сохранялось, но, главное, в смысле прекрасного поведения, ничего не инициируя, а лишь тактично и умно отвечая на инициативы других, чего хватало изрядно. Теперь таких не делали. Такие остались в прошлом веке. Девушка, понимая, пыталась захватить остатки сладки, скорее бесцельно, нежели с целью, по природному интересу к жизни.
В последний раз они вместе – она за шестым пультом скрипок – исполняли «Четвертый концерт» Алвина, в котором композитор использовал как добавку два живых голоса в качестве музыкальных инструментов. Вещь нашел Дирижер. Он и начинал репетиции. Закончить не успел. Работу отложили надолго. Вернулись к ней даже не по предложению Первой скрипки, а по предложению певца, принимавшего участие в репетициях Дирижера. Можно было ожидать, что Первая скрипка, знавшая вкусы, пристрастия и манеры Дирижера от и до, станет вмешиваться, поправлять, просто капризничать – кто бы не понял. Тем более, в оркестре мужа она была, по сути, хозяйка. Но нет, она провела великолепно и эту партию, ни разу не встряв ни во что – ни в трактовку, ни в аранжировку, ни в какие иные нюансы. Боже, какой шквал! – обернулась Шестой пульт к Первой скрипке, когда они покидали сцену, исполнив «Четвертый концерт» . Вместо ответа девушка увидела широко распахнутые серые глаза, в них щедро блестела влага.
Им было по пути, и они нередко возвращались домой вместе. Бывает, что какое-то неопределенное обстоятельство, пустяк, а определяет отношения. Стояла морозная зима, похожая на нынешнюю. Пошел слабый снег. В свете фонарей это напоминало детство и вызывало нежность. Но смотреть вверх опасно. Оскальзываясь на ледяных наростах, Первая скрипка схватила девушку за руку, кажется, чтобы удержаться на ногах, и вдруг проговорила: если бы ты знала, как мне мешали голоса, я и ему говорила, как безнадежно испорчен изумительный концерт включением этих якобы живых, а я скажу, сырых голосов, как бывает великолепно приготовленное блюдо с куском сырого, непрожаренного мяса, бр-р-р… Она рассмеялась.
Она умела артистично выразиться, у нее был острый ум, острый глаз и острый язык. Можно было вообразить муку, с какой однажды она затупила одно, и другое, и третье, наложив на себя добровольную епитимью (тетка была монашка), ослепнув и оглохнув. Это случилось, когда возникла солирующий Альт, а Дирижер стал строить программы так, чтобы вещам для альта отныне всегда отыскивалось место.
Девушка много раз видела эту загадочную женщину-змею, теперь располневшую, с чуть проваленными черными глазами и увядшим, как бы потекшим вниз лицом, и все равно сохраняющую след былой прелести. Она почти не играла. Но время от времени по телевидению показывали старые записи концертов, где Дирижер вдохновенно крутил светлые кольца волос, а она, Альт, извивалась длинным змеиным телом, то закрывая, то открывая свои бездонные глаза, в которые так легко было провалиться. Что он провалился, видно было даже со спины. Как особенно мягко протягивал руку в ее сторону, как перебирал пальцами, словно лаская воздух, овевавший ее, как замирал, складывая руки на груди, словно не в силах одолеть охватившую его каменную недвижность, а только слушал и слушал волшебный, ни на что не похожий голос альта. Эти концерты были чудо. Иногда она, особенно в паузах, устремляла на него глубокий взор, так что связь между ними делалась едва ли не видимой. Казалось, они черпают вдохновение друг в друге. Их музыка отражалась друг в друге, будто в звуковых зеркалах, множа краски, оттенки, тона и полутона. Богатство звучания зашкаливало. Отыграв концерт Шнитке, или Канчели, или Бартока, он поворачивался сперва к ней, брал за руку, не отрывая взора, целовал эту руку и лишь потом, с ее рукой, крепко зажатой в своей, поворачивался к публике, и счастье на его лице сияло почти бесстыдно. На нем читалось: ни за что никому никогда… После этого он отпускал ее и шел пожать руку Первой скрипке, как полагалось. Оба коротко взглядывали друг на друга, в этом пересечении взглядов была своя вселенная, но ее никто бы не взялся перевести на язык слов.
Ни единой души не оставалось в музыкальном мире, кому бы не был известен бешеный роман Дирижера с Альтом. Едва появившись в Москве после стажировки в Англии, она лишила его рассудка. В основе лежал невозможный звук ее альта. Он был поражен. Он был покорен. Он вгляделся в черты тонкого свежего лица, в манеру держаться, а лучше сказать, змеиться на сцене, в походку и посадку – работать с ней, дышать с ней одним воздухом стало для него необходимостью. Творческой, разумеется. Он расцвел, он пребывал в лучшей своей поре. Пара эта сверкала и сияла. Как прежде сияла и сверкала другая пара, с другой составляющей – Первой скрипкой. Они начинали вдвоем, они помогали друг другу в своем искусстве, они понимали друг друга с полуслова-полувзгляда, они усиливали друг друга, все им поддавалось, они не знали препятствий. Они родили сына, и это еще больше скрепило их и без того крепкие отношения. Будучи родными, они оставались любовниками, будучи оба лидерами и в каком-то роде соперниками, не переставали быть соратниками. Это нельзя было выбросить, как старые носки на помойку. Виноватый перед женой, Дирижер стремился изо всех сил загладить свою вину. Он отдавал Первой скрипке лучшие цветы. Он сам бросался подать ей неизменную чашечку кофе в антракте в артистической. Он был подчеркнуто внимателен к любым замечаниям, которые она скупо делала своим негромким загадочным голосом. Однако уезжал он с концерта не домой, а к Альту. Не вместе с Альтом – он не мог так ранить Первую скрипку, но к Альту. Где он ночевал, о том не сплетничали, это было уже неважно. Однако каждое утро на репетицию они приезжали вместе, муж и жена. Можно было с ума сойти внутри этого треугольника, так тесно повязанного всеми тремя сторонами. Они и сходили. Говорили, что она его бьет. Альт – Дирижера. Она была изящная, изломанная, нервная, он – большой, нескладный, прямодушный, ранимый. Удивившись ее появлению, он пропал в ее беспомощно-властном обаянии. Первая скрипка приняла удар стоически. Это и впрямь был удар. То, как она на него ответила, показало, какой силы этот характер и кто был ведомым в той паре, а кто ведущим. Возможно, он и выбрался из-под ее власти по этой скрытой причине. Чтобы немедля попасть под новую.
Он не уходил от одной и не приходил к другой. Первая скрипка, избрав невыносимую линию поведения ничего не случилось , которую она выносила годами, чем-то держала его, старая привязь сохранялась, только – вынужденно – удлинившись, чтобы хватало на дорогу к Альту, временами жадно тянувшей его к себе, временами отлучавшей от себя. И в том, и в другом случае исполнение приобретало неслыханный драматизм, публика умирала от восхищения.
Через четыре года у Первой скрипки нашли тяжелую депрессию. Она неожиданно наотрез отказалась ехать на гастроли во Францию, ссылаясь на то, что пишет книгу, и у нее сроки в издательстве, хотя до той поры ни о какой книге никто слыхом не слыхал, так что оркестранты вместе с Дирижером и Альтом уехали без нее. А спустя пару дней сын нашел мать ночью голой в пустой ванной, но не в ванной комнате, а именно в ванной, и ее отвезли в больницу. Сын дал телеграмму отцу, и тот, фактически бросив гастроли, примчался домой. Альт оставалась в Париже, каждый день звоня Дирижеру узнавать новости, пока однажды трубку не снял сын. Он попросил ее забыть их номер, сказав, что отец слышит весь разговор. В своем номере Альт вскрыла вены. Сын, растерявшись, впал в игру слов, бормоча: номер телефона, номер гостиницы, отколоть номер… У отца сделалось мраморное, без кровинки, лицо.
Одну вылечили, другую спасли. Дирижер набирал силу и мощь, проникновенность и глубину, масштабность и величие. Страсти, с какими он, человек, не умел справиться, питали художника. Казалось, он способен разъять музыку, разложить на атомы и сложить так, что произведение являлось вечно новым, каким до него его не понимал и не умел воспроизвести никто. Губайдулина посвятила ему концерт. Каретников принес хоралы, от которых Дирижер заплакал. Первая скрипка в больнице написала книгу, которой не существовало в природе, когда она о ней заикнулась, отказавшись от Парижа. Она не могла полететь в Париж, зная, что Дирижер будет проводить с Альтом время там, где проводили его они, на самых первых гастролях, когда были молоды, преданы один другому и верили, что завоюют все вершины музыки, а завоеванные ими вершины любви и так с ними, навсегда. Книгу Первая скрипка посвятила им двоим: ему и музыке. Описав – неожиданно талантливо, что так трудно в этой области и не каждому дается, – главные вещи, продирижированные мужем, она вплела множество спокойных, искренних и убедительных страниц об их жизни вдвоем, потом втроем, когда на свет появился сын, об их общей, между тремя, любви, дружбе, доверии и вечной связи, какая сложилась и какой не порвать ни времени, ни обстоятельствам. Третий был введен психологически точно. Может, интуитивно, а может, благодаря хорошо развитому уму. Иному третьему места в этом треугольнике не оставалось.
Когда в 93-м палили из пушек по Белому дому, оставляя на нем траурные отметины, Дирижер смотрел, как черное распространялось на белом, с балкона Высотного дома на Кудринской площади, тогда она называлась площадь Восстания. Альт жила в этом доме, и окна ее квартиры выходили прямо на Дом правительства. Время от времени Дирижер заходил в комнату и смотрел на экран телевизора. Телевизор показывал ту же картинку, которая была перед глазами: съемочная бригада Си-эн-эн, транслировавшая события, располагалась на балконе этажом выше, их разговоры доносились до Дирижера. Альт подошла и положила свою змеиную головку к нему на грудь. Он погладил ее шелковые волосы. Она потянулась к нему. Он ее поцеловал. Пошатнулся и упал навзничь. Вызванный врач констатировал смерть.
Альт рассказывала это ближайшей подруге, рыдая, сразу после похорон, на которых обе женщины встали с разных сторон гроба. Можно было предположить, что они кинутся друг другу на шею. Предположить можно что угодно. Они не кинулись, не поздоровались и на протяжении всей церемонии не взглянули друг на друга. Церемония длилась долго, присутствовали официальные лица, но речи говорили на редкость искренние, у многих были слезы на глазах. Уходила эпоха. Сын поддерживал мать, однако когда стали поднимать гроб с телом, оставил ее, чтобы понести отца вместе с другими, и в эту минуту Альт кинулась ему, чужому сыну, на шею. Знающие люди ахнули и застыли, кто где стоял. Глазеть было неудобно, но и не глазеть мочи не было. Момент случился потрясающий. Как в театре. Сын осторожно прижал Альта к себе, потом так же осторожно отвел ее руки, вытер ребром ладони ее мокрые глаза и подставил плечо под домовину.
Ближайшая подруга, маленькая пианистка, которую хлебом не корми, дай сделать большие глаза и поведать чужие новости по секрету всему свету, так и сделала: растиражировала рассказ Альта. Не исключено, что на то и было рассчитано.
Спустя пару лет, в поездке, на очередных гастролях все в том же Париже, Первая скрипка, еще до проявившихся признаков опухоли мозга, сидя с Шестым пультом за ужином в ресторанчике на берегу Сены, неожиданно заговорила: мы с ним ужинали в этом ресторане… выпили много вина… поехали кататься на речном пароходике… и он чуть не упал за борт… если бы я чуть подтолкнула… но я не подтолкнула… подтолкнула другая… когда в Москве начали стрелять пушки… он как огромное чувствилище был ошарашен, ошеломлен, убит… а она почему-то решила, что ее час… что в этом состоянии она сумеет окончательно овладеть им… истерика… битье посуды… битье его по щекам… а он любил ее… и сердце его разорвалось…
Откуда вы знаете , ошеломленная, спросила Шестой пульт.
От него , коротко бросила Первая скрипка, рассматривая на свет красное вино в бокале, он приходил ко мне и рассказал… я пишу вторую часть книги, там все будет… недопустимо, чтобы в истории культуры осталось так, как сочинила альтистка…
Боже мой, да неужели вы ничего не могли с ней поделать, прогнать, еще что-то придумать, чтобы отлучить от него, воскликнула Шестой пульт.
А музыка, вопросом на вопрос ответила Первая скрипка.
Возможно, опухоль мозга уже давала себя знать, но Шестой пульт в силу медицинского невежества этого не поняла. Была ли написана книга, Шестой пульт не знала и думала, что надо спросить сына, потом, когда все кончится и будет подходящий случай. Может быть, на сорок дней, в апреле, сойдут, к бесу, эти грязные снега, и зеленый дым обовьет деревья в Москве, и можно сделать новую стрижку, и надеть новое пальто, а там еще и свадьба… Свадьба?.. А стоит ли?..
Шестой пульт зябко передернула плечом, отгоняя посторонние мысли и стараясь сосредоточиться на факте, который привел ее сюда.
БРАТЬЯ
Молодой мужик со смешной фамилией Дуда, уроженец украинского хутора Славянский, сказал хозяйке, что возьмет в долю двоюродного брата и вдвоем они управятся за пять недель. Если ей есть, где провести время, еще лучше, тогда может и четырех хватить. Ей было где. Имелся подмосковный дачный участок и на нем маленькая дачка, доставшаяся в наследство от матери. Летними понедельниками она так и так прямо оттуда ездила на работу, появляясь на своей фазенде на уик-энд по пятницам. Она и задумала, скопив малую толику денег – большими-то кто теперь располагает, кроме начальства и бандитов-кровососов, – задумала ремонт в мае, чтоб поменьше дышать в городе пылью и краской. А все ж Дуда видел, что хозяйку что-то смущает. И знал что. Взъерошил толстыми пальцами пшеничную гриву и сказал, глядя на нее сверху вниз голубыми, как васильки, глазами: не боись, мамаша, ничего не тронем, не разобьем, не украдем, все в наилучшем виде будет, никто до сих пор не жаловался .
«Мамаша» засмеялась. Она была старше него, но всего лет на десять-двенадцать, для названного родства мало. Дуда отлично все усек. Но хотел вызвать доверие и вызвал. Скрытым юмором и открытым, без утайки, взглядом. Даром что молод, приемы в обращении изучил на практике и пользовался.
Брат приехал, она уехала. Выдала байковое одеяло, пару подушек, показала, где спать, где взять кастрюлю, сковороду и чашки, если понадобятся, помахала рукой: гуд бай.
Они ответили тем же. Дуда – пшеница, брат – рожь. То есть черный, как черный хлеб. Совсем не похожи. Но ведь двоюродные. Зато ей понравилось, что не пьющие. Дуда сразу заявил, а она поверила. Дуда встречал разные породы людей, и доверчивых, и недоверчивых, и имел подходы к тем и другим. Ясно, что первые забирают меньше сил. Зато, как в спорте, тем дороже выигрыш, чем труднее задачка. Обломать недоверчивых входило в кайф, и не жаль потратиться. Эта симпатичная, с ней будет нетрудно.
Едва она закрыла за собой дверь, братья прыгнули на тахту, сунули под головы подушки и растянулись. Кому ближе, достал со стола пульт и врубил телек. Они даже загоготали от удовольствия: еще пять недель в роскошной, богатой Москве, откуда, приуныв, собирались рвать когти, давно покончив со старой работой и не найдя новой, пока случайно не подвернулась эта. На рынке ремонтного труда в столице переизбыток рабочих рук. Можно считать, повезло.
Они просмотрели по телевизору все, что показали: новости, где, как всегда, палили и стреляли, знакомое дело, какой-то сериал про леди-бомжа, обмениваясь матюжками, когда особо забирало или, наоборот, тормозилось, и какое-то шоу с приставкой ток, не усекли, почему вальяжные дядьки в галстуках пылали азартом, шумели один на другого, хотя о чем шумели, ну нисколечки не захватывало, зато, под конец, здорово, до перехваченного дыхания, захватило кинцо с голыми сиськами крашеных любовниц и такими же задницами любовников, как они дышали, и стонали, и вертелись друг на дружке, потные, словно лошади. Братья ржали, пихались в бок, не в первый раз видя порнушку, так что уж не действовало, как в первый, а тогда, в первый раз, сами стали красные и потные и почему-то старались не касаться друг дружки. На хуторе Славянский такого не показывали. Да там и было всего два телека с маленьким экраном, у бывшего председателя колхоза, хмурого бобыля, и бывшей бухгалтерши, бабы вредной, к обоим не подступись. Телевизор был в части, где служили братья, выгрузившись на сибирской станции Юрга, один с хутора Славянский, другой с полуострова Апшерон. Никакие братья они не были, а незнакомые сослуживцы. Но, проведя миска к миске, ружье к ружью три практически неразлучных года, стали больше, чем родня, и даже кровью, сопляки, скрепили родство. Дуда потащил апшеронца к себе на хутор, пообещав младшую сестренку в жены, так чтоб уж и по правде породниться. Сестра, однако, за это время нашла себе приезжего парнишечку, и сколько Дуда ни давал ей тумака, от любви своей не отрекалась. Сообразив, решил врезать парнишке. Может, окажется послушней. Пошли вдвоем и вдвоем завалили приезжего, как медведя. Апшеронец, с его южным нравом, увлекся и переусердствовал. Дуда больше голосом подначивал. Труп закопали в лесу. Эта серьезная кровь сплотила посильнее прежних детских игрушек. Из Славянского пришлось драпать, оставив зареванную, в догадках терявшуюся девку, как и почему бросил ее любимый. А где легче всего спрятаться? В большом городе. Самый большой – Москва. Так они очутились здесь, не иноверцы, но иностранцы, по документам чужие, а по вере и крови (опять кровь!) свои.
Просмотрев телепрограммы по месту новой работы, напились молока из пакета, в холодильнике взяли, и уснули. Проснулись в шесть и сразу за работу. Мебель в обеих комнатах сдвинули в середку, накрыли пластиком, какой добыла хозяйка, да мало оказалось, пришлось старые газеты добавлять. Когда сдвигали, платяной шкаф застрял на поднявшейся половице, крякнул, перекосился, из него вылетело граненое стекло – в осколки. Дуда выматерился с досады, брат сказал: придется искать стеклышко-то.
Без тебя знаю, огрызнулся Дуда и начал постукивать ногтем большого пальца о зубы. Была у него такая привычка, когда соображал. Точно так же постукивал, когда думал, куда спрятать труп сестриной любви.
Они содрали обои, развели купорос и принялись купоросить стены – все споро и ловко: приобрели строительный опыт, когда бескорыстно служили, а после отшлифовали, когда уж для себя начали стараться. На обед сходили купили хлеба и говяжьей тушенки, запили чаем с шоколадными конфетами, обнаруженными в кухонном шкафике. Когда возвращались из магазина «Продукты», Дуда заметил у соседнего подъезда таких же, как они, собратьев, выволакивавших на улицу древние, порядком ободранные диваны, комоды, стулья. Подошел, поинтересовался: на свалку повезете? Ответили: ни на какую не на свалку, продали богатенькому, а сами в маленькую переезжают . Дуда покрутился вокруг старья, углядел что-то и попросил: выдави вот это стекло, если спросят, скажешь, что не знаешь, где разбилось . – С какой радости я стану его выдавливать , удивился собрат и уточнил: за какие шиши? О шишах договоримся, мы в том подъезде ремонтируем, как аванс получим, сразу расплатимся , сказал Дуда и назвал номер квартиры. А, ну тогда другое дело , ответил собрат и пошел вынимать стекло. Обедали уже с ним, приставили пока к стенке. Дуда довольно посмеивался: ловкость рук и никакого мошенства. Запомнил из кинокартины.
В этот раз часов в пять прекратили работу, решив лечь пораньше и выспаться. Но опять смотрели телевизор допоздна, опять, как засосало под ложечкой, пили молоко из холодильника, чтоб не ходить на улицу, прикончив шоколадные конфеты. То ли вчерашние, то ли новые политики опять выступали в шоу, опять выкрикивали что-то, у кого-то даже слюна пенилась в углах рта, видно было, как сильно хочет перекричать противника, но ни Дуда, ни брат его не могли взять ничью сторону, потому что решительно не понимали, о чем крик, а без понятия даже и футбол глядеть неинтересно, хотя там настоящая игра, а тут так. Не так, а ток , поправил Дуда брата, взявшегося оценить увиденное в телеке. Электрический , пошутил брат, сам засмеялся своей шутке и закончил: током они шибанутые, это точно. Шибанутые, нет ли, а в люди вылезли, раз их всему миру показывают , не принял шутки Дуда и прикрикнул на брата, чтоб вернул взад, когда тот пультом без спроса переключил программу.
Так у них и пошло. Вставали рано, ложились поздно, полсуток малярили, полсуток кемарили или телек смотрели. В город не выходили, не было денег плюс нужных бумаг, мусора могли загрести в любой момент, да и зачем, когда город сам к ним ежеминутно, ежечасно и ежесуточно рад пожаловать, стоит кнопку нажать. И не один город, а целый свет. Смотри, Дуда, какой кайф , говорил брат, чего хошь, видишь, в чем хошь, участвуешь, только пальчиком пошевели, и все, и никаких усилий, новый век, новая жистянка. А зубы на полку , останавливал разгорячившегося брата Дуда. Мы ж вот не на полку, резонно отвечал брат.
Насчет полок был полный порядок. С них в кухне добыто и съедено лапши, овсянки, фасоли и гороху, политыми растительным маслом, как не фиг плюнуть. Про аванс Дуда погорячился. Хозяйка и не обещала ему аванс. Десятки истаяли, сотенные не наварились. Собратья нашли их по номеру квартиры, энергично, с применением мата, требуя расплаты, аргументируя, что уходят с объекта. Дуда, запуская толстые пальцы в пшеничный чуб, широко улыбался: оставьте телефончик, ей-ей, расквитаемся, как только хозяйка появится, мы же честные люди .
Хозяйка появилась через неделю. Вступив в грязь, цемент, битые плитки и пыльные газеты, она, тщетно ища чистого места, смахнула с табуретки заляпанную краской тряпку, села на нее и заплакала. Чего плачете , случилось что, проявил почти искреннюю заботу Дуда. Вы порушили мою жизнь , сквозь слезы проговорила хозяйка. Интересное дело, а вы думали, ремонт это что, сначала разрушается, потом налаживается, лучше прежнего , утешал ее Дуда как маленькую. Ему не нравилось, что она так расстроилась. У расстроенного, недовольного человека хуже просить денег, чем у довольного. Но выхода не было. Он попросил. Слезы у нее моментально высохли, она подняла на него удивленный взгляд: какие деньги, мы не договаривались ни о каких деньгах, пока не кончите работу, а у менявпечатление, что вы даже не начинали . Дуда, в свою очередь, упер в нее свои голубые, цвета васильков: начали, и делаем, и в срок закончим, но мы ж должны что-то жевать, тоже люди. – Как договорились, так и будет , сказала хозяйка, это не мои проблемы . Будут ваши, если мы кого-нибудь гробанем, без еды же нельзя. Дуда произнес это вполне простодушно и поглядел, дошел ли юмор. Она пошла на кухню поставить чайник и крикнула оттуда: вы не видали, тут были шоколадные конфеты? Дуда пошел следом. Она раскрывала дверцы настенных шкафиков и видела опустошенные банки, где прежде хранились крупы. Она обернула к Дуде такое же опустошенное лицо: а где?.. Без еды же нельзя , повторил Дуда свое, улыбаясь.
Она взяла сумку, вытащила кошелек, из кошелька – три сотенных бумажки и протянула Дуде. Мало, прибавьте еще хоть две, ласково сказал Дуда. Она прибавила. Чай пить не стала. Перед уходом сказала: наведите порядок, не живите как свиньи, я приеду через неделю посмотрю.
Ура , закричали оба, едва за ней захлопнулась дверь, и, выждав буквально пять минут, помчались за пивом. Пива давно хотелось. В этот вечер они устроили пир горой и, глядя на уже знакомых политиков в телеке, спорили, кто победит на этих, блин, выборах, про которые они токуют.
Бывшие соседские рабочие приходили к ним еще, еще приезжала хозяйка. Рабочим Дуда по-прежнему ловко морочил башку. Хозяйке – тоже. Шел июль и уже уходил, они все меньше работали и все больше валялись на тахте, хотя дело явно шло к концу. Плакать хозяйка перестала, но лицо у нее из доброжелательного и приятного сделалось обтянутым и некрасивым, она тыкала во все углы и поверхности кривоватым указательным пальцем и задавала один и тот же скучный вопрос: а это что, а это? Дуда терпеливо объяснял про косые стены и прогнившие полы, про откосы и отвесы, шкурки и валики, качество краски и лака, на которые она пожадничала денег, – найти убедительные слова, которыми и мужика заморочить, не то что бабу, он умел. Переделками, на которые тут же соглашался, на словах опять же, объяснял, почему идет так долго.
Дуде нравилась хозяйка. И квартира, в которой они работали, нравилась. Нравилось, что окна выходили не на шумную улицу, а в тихий двор, где по вечерам слышно было, как стучат в домино, играют в расшибец и пьют вино, точно как у него на хуторе Славянский, по которому не тосковал. Нравилась работа сама по себе. Потому и не хотел, чтобы все кончалось, потому тянул, чтоб подольше оставалось как есть, к чему привык. Молодые быстро привыкают. Когда в очередной раз собратья пришли за расчетом, Дуда, само обаяние, натравил на них апшеронца как пса бешеного. Из ничего завязалась драка до крови. Наследили хорошо, после чего собратья ретировались, а апшеронцу Дуда, вымывая лестницу, сказал: ты это, исчезни куда ни то, пережди в схроне, неровен час, милицию наведут, а за тобой и еще кровь. А за тобой, удивился апшеронец. Ты же видел, я не дрался, в стороне стоял, они подтвердят, сказал Дуда. А деньги, спросил апшеронец. Мы же вместе на них кушали, отвечал Дуда. Чего-о-о , изумился апшеронец, хочешь сказать, это и все? – Да нет, ты что, я скажу, что тебя домой срочно вызвали, заболел кто, еще и под это аванс выпрошу, а когда под расчет, то, конечно, на двоих, как договаривались, ты наведывайся, хошь, через неделю, хошь раньше, объяснил Дуда.
Хозяйке так и сказал, пояснив, что одному придется, конечно, чуток подольше повозиться, нежели вдвоем. Хозяйка, все с тем же обтянутым, скучным лицом, покорно выдав еще пачечку бумажек, уехала. А Дуда, прыгнув на тахту, растянулся, щелкнул пультом, в квадрате телека вылезла квадратная же безволосая голова уже знакомого политика. Дуда рассмеялся весело и подмигнул ему: ну что, брат? Светящееся окошко в мир соединяло их как родных. Дуда поковырял пальцем в носу и подумал, что пока что молод, а так ничуть не дурнее, даже, может, наоборот, так что время стать таким, как они, и, в конце концов, тоже проявиться в светящемся окошке, у него еще есть.