Текст книги "Мальчики + девочки ="
Автор книги: Ольга Кучкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
НОЛЬ
Тусовка была в полном разгаре. Домашние посиделки приятнее, когда именуются вечеринкой, мимоходом кинул он соседу за столом. Польщенный обращением, сосед раскатисто заржал как конь. Хозяйка, пикантная дама определенного, то есть неопределенного возраста, затянутая в черный шелк, что необыкновенно шло ее крашенным в платину локонам, угощала простым и необыкновенно вкусным ужином: селедка с молодой картошкой, буженина домашнего приготовления, квашеная капуста, малосольные огурцы и все такое прочее, подо что столь самозабвенно пьется холодная водочка, и разговоры ведутся интересные, которые на утро невозможно вспомнить, но в тот миг они кажутся необыкновенно значительными. Он овладел этой наукой: ценить миг. Его просили, и он пел, не чинясь, в перерыве, до горячего, для того и пришел с гитарой, слушали и хлопали с необыкновенным воодушевлением, и даже восторгом, он принимал восторги серьезно, без улыбки, то была его фенечка , как говаривала юная племянница, и ей он прощал, поскольку любимица. Что молодежного языка, что лагерного, на который перешли все кругом, терпеть не мог и клеймил, как умел. Одни глупцы, другие негодяи. Он пользовался исключительно интеллигентным языком.
Возможно, именно потому, что он испытывал особый подъем, слово необыкновенно не сходило у него с языка. Даже удивительно, если учесть обычный его скепсис. Нет, не с языка. Он же не произносил это слово – он его думал. А как тогда сказать: с мозга? Он усмехнулся. Не сообразив, что человек усмехается своим мыслям, стали спрашивать что, что, дождавшись, наконец, того, чего искательно ловили прежде, готовые с охотой рассмеяться вместе и заранее улыбаясь. Он сделал туманный жест: нет, ничего. Усмешка усиливала его обаяние, он не пускал это оружие в ход без дела. Закусывая огурчиком, снова углубился в себя, и это приняли с пониманием, стерев с лиц улыбки в его адрес и тотчас вернув их назад переадресованными другим.
Все в последние годы складывалось у него удачно, удачнее, чем в предпоследние, телепрограмма положила водораздел, светлая полоса сменила темные, хотя, по правде, и темные особо не досаждали. Он учился и научился быть в согласии с судьбой, что приносило отдельное удовлетворение. Тщеславие, в каком никогда себе не признавался, лишь изредка поддразнивало аппетит.
Ждали еще гостью, та задерживалась, из-за нее не подавали горячее, но вот раздался звонок, хозяйка сказала: это она, – и пошла открыть.
* * *
Его фамилия была Ноль . В семнадцать лет, перед поступлением в университет, он решил поменять ее на Анциферов , чтобы цифра хоть таким образом отсвечивала, но девушка, с которой встречался, пухленькая, сладенькая, с облаком бесцветных волосиков над небольшим аккуратным лобиком, не выговаривавшая букву р , глядя молодым бычком исподлобья, протянула: и как же я буду звать тебя, Анцифелов, ужас как некласиво, Ноль – что-то фланцузское, а Анцифелов – нижеголодское.
Она звала его Ноль, он ее – Ветлугина. По школьной привычке. Но не только по привычке. Сложилось так, что звать друг друга по имени – мещанство, а по фамилии – наоборот. Понятия мещанское и наоборот были в ходу. Мещанское означало: узкий кругозор, мелкие интересы, частнособственнические инстинкты. Им противостояли широкие интересы, высокие запросы и идеалы. Ветлугина, по внешности средоточие аккуратного мещанства, являла собой олицетворение вольных принципов. Будучи дочерью хозяйственников средней руки, она глотала по ночам подпольную литературу от Солженицына до Синявского, после чего бежала на свидание к Нолю и, мелко поклевывая поцелуйчиками, снабжала очередным запрещенным опусом. Она увлекала его на выходные в коллективные турпоходы по Подмосковью, где, как стемнеет, набродившись-нагулявшись, на какой-нибудь лесной опушке, у стреляющего в звездную высь мелкими домашними звездами костра, укладывала голову ему на колени, ничуть не стесняясь присутствия одноклассников. Она выбила у родителей разрешение отправиться им вдвоем к морю, в пленительный Гурзуф, к тамошней знакомой семье, большерукому татарину и черной как галка гречанке, у которых ее семейство в первый раз сняло комнату по случаю, а затем уж и не искали другого, останавливаясь всегда там, и там, проявив инициативу, на не остывшей от дневного жара крупной гальке, в феерическом лунном свете, храбро и без слез, а напротив, победно и с торжествующим криком, она потеряла невинность, вызвав прибавок чувства удовлетворения у Ноля.
Ноль уже учился в университете, на скучном экономическом факультете, и, если не получилось с переменой фамилии, думал о перемене профессии, влекло что-нибудь более гуманитарное, поскольку между делом бренчал на гитаре и сочинял песенки, пользовавшиеся успехом не у одной Ветлугиной. Лень мешала ему прервать привычное течение событий. В экономисты увлекли друзья, обуреваемыми свежими идеями. Их было четыре друга: Капустянский, Линник, Макаров и он. Он обуреваем не был. Хотя не глупее остальных. И уж, конечно, интереснее. Из всей четверки самый раскрасавец. Хорошего роста, хороших статей, хорошего цвета лица, хорошей растительности на голове и на груди. Младшая школьница Ветлугина давно приглядела красавца-старшеклассника, знавшегося исключительно со своими дружками. Делом девичьей техники было отбить его у них: один – коренастый силач, второй – смешной толстяк, третий – сутулый, узкоплечий очкарик, все трое застенчивы и не злопамятны. Но через два года, когда она, закончив школу, стала студенткой меда, роман их как-то сам собой сошел на нет. Не Ноль был инициатором их любви, не он стал инициатором ее конца. Он удивился, когда внезапно заметил исчезновение Ветлугиной из своей жизни. Он был убежден, что она к нему привязана, и иной раз ловил себя на невеликодушной мысли: не чересчур ли крепко? Обнаружив, что не чересчур, почти обиделся.
Так и пошло. Женщины входили в его жизнь с настойчивой периодичностью, делая его существование насыщенным или опустошенным, уютным или беспокойным, отчаянным или гармоничным, в зависимости от нрава очередной завоевательницы, но всякий раз рано или поздно исчезали. Он, честно, не понимал почему. Он заставил себя не искать причин, зная, что всегда найдется новая, кто увлечется и увлечет. Говорят, что мужчина всю жизнь ищет один тип женщин. Ничего подобного. У Ноля был противоположный опыт. Природные отличия охотниц за ним разнообразили течение дней, нося, к тому же, прикладной характер – как материал для песенок. Песенки, в свою очередь, делали свое бродильное дело.
Можно было сказать, что он всеяден, но то была не его вина. Женщины выработали в нем капризность. С кем он никогда не капризничал – друзья мужеска пола. КЛМН – так их звали в школе, и на курсе, и позже, на кафедре. Капустянский, Линник, Макаров и Ноль дружеской связи не теряли, и это было поценнее связей любовных. Хотя одна связь роковым образом порвалась: после долгих споров-уговоров Капустянский, по прозвищу Капуста, покинул их, отправившись искать служебного и личного счастья сперва в Израиль, а оттуда в Соединенные Штаты, и следы его затерялись, не почему-либо, а потому что переписка грозила оставшимся москвичам неприятностями.
Но неприятности и без этого не заставили себя ждать.
Линник, по прозвищу Линь, и Макаров, по прозвищу Макар, не вылезая из научных библиотек, написали и защитили по кандидатской, Ноль, прозвище которого заменяла фамилия, явился, естественно, на обе защиты, попав, как и думал, в змеиное гнездо честолюбий, комплексов, зависти и соперничества, скрываемых под личиной борьбы за очищение отечественной науки от зарубежных влияний, а что идеи у парней действительно прорывные, никого не трогало, точнее, как раз трогало, потому и накидали черных шаров, так что белые едва перевесили, и в «Арагви», куда двинулись праздновать, очкарик Макар сидел мрачнее тучи, а толстяк Линь смеялся – и над мрачным другом, и над всей этой катавасией, восклицая: старина, было б дико, пройди мы без сучка, без задоринки, тогда бы надо считать, что с нами что-то не в порядке, а так в порядке, и мы это знаем. Ноль горячо подхватывал тему, Макар напивался, но в середине вдохновенного процесса до него внезапно дошло, что друзья правы, и душная тьма в нем сменилась светом, и он стал прекрасен. И Линь был прекрасен. Ноль отчетливо увидел это, и горячая волна прошлась по его телу из района сердца в район желудка и ниже, и он произнес едва ли не со слезой в голосе: друзья, прекрасен наш союз, – и закусил долмой из виноградных листьев. Начало новой песенки, не столько спросил, сколько уточнил Макар. Пушкин , честно уточнил, со своей стороны, Ноль. А сочини в этом духе, попросил Макар. Если получится, сказал Ноль, не смеющий обещать ничего определенного как всякий сочинитель. А давай ты тоже защитись, предложил Линь, текст мы тебе накатаем, свободно. – А на хрена мне, отозвался Ноль. Ну, не знаю, пожал плечами Линь. Вы экономисты, а я старший зкономист, сказал Ноль и засмеялся: вышло, как в анекдоте про Маркса и тетю Сару.
Все-таки им удалось перетянуть его на кафедру, где он защитился, нормально, всего при трех голосах против, и остался преподавать, Линник и Макаров к тому времени уже занимались проблемами развитого социализма в Академии общественных наук, куда их взяли с ненавязчивым условием не вылезать, они, естественно, вылезли и лишились работы, Ноль помогал им денежно, пока кто-то из очень старших экономистов не пристроил ребят в Институт мировой экономики и международных отношений, где они опять принялись за старое, вися на волоске. Они не поменялись – поменялось время.
Время подоспело, когда экономическая наука быстро пошла в рост, а экономисты, наряду с журналистами и юристами, сделались самыми модными фигурами. Их звали в телевизор, их спрашивали не только о том, что они думают о текущем моменте, но и как жить, их приглашали на престижные сборища и спрашивали то же самое, их просили, как гадалок, предсказать экономическую, а следовательно, житейскую погоду на завтра, им заказывали статьи, которые затем пересказывали как романы. Линник и Макаров, востребованные больше других, стали широко известны. Один вошел в исполнительную власть, другой в законодательную, отлично понимая, что выпал исторический шанс переделать все плохое на все хорошее, другого не будет.
Ноля никуда не позвали.
* * *
Он поднимался по шикарной лестнице – новодел, евроремонт, боярская роскошь – к своему другу Макару, когда по ней спускалась женщина в строгом изящном костюме, Ноль поздоровался, узнав ее, и тут же до него дошло, что они незнакомы. Она поздоровалась в ответ. Он протянул руку: Ноль, иду к моему другу Макарову, а вы идете от него. Известная журналистка улыбнулась: вы провидец. – Договаривались о съемке, утвердительно произнес провидец Ноль. Договаривались о съемке, кивнула журналистка, ведущая программу на телевидении. Договорились , участливо спросил Ноль. Договорились , успокоила она его. Больше обсудить было вроде нечего, и Ноль задал вопрос в лоб: а не хотите побеседовать в эфире с рядовым ученым, между прочим, таким же кандидатом экономических наук, как друг Макар? Журналистка, успевшая опуститься на две ступени, остановилась, интерес проблеснул в угольных зрачках за толстыми стеклами очков, в которых отсвечивало все наличное электрическое изобилие, и сказала: хочу. – Вот моя визитка, протянул Ноль кусочек картона. Я позвоню, прозвучало обещание, и пара разошлась, мужчина наверх, женщина вниз.
Ее программа вышла. Две программы. Одна с Макаровым, другая с Нолем. С разницей в пять месяцев. Пять месяцев Ноль ждал, а когда перестал ждать, она позвонила.
Программа получилась классная. Она задавала интересные вопросы, на которые было интересно отвечать: что происходит сегодня и что будет происходить завтра, как жить и как выживать в этом безумном мире, все в таком роде. Иногда он незаметно наводил ее на частность, где мог бы блеснуть, она подхватывала, не зря была дока. Он был слегка взволнован и даже запинался, но это лишь придавало искренности его ответам. Украшали маленькие детали, как, например, то, что друзья с отрочества составляли квартет КЛМН. А это что-то значит, с детской наивностью спрашивала собеседница. Просто кусочек алфавита, отвечал он, внимательно глядя на нее, и в этом его взгляде читалось нечто, что она, сдается, улавливала. А он, выдержав паузу, разъяснял: если помните, советские дети в советской школе матом не ругались, матерное восклицание заменялось буквенным сочетанием екалэмэнэ, а нас так звали, четверых, пятого не было. И расслаблял мускулы лица, давая место основному своему оружию – улыбке. Она смеялась. Она тоже слегка нервничала, хотя не показывала виду, но он замечал. Многое было промеж слов, в воздухе, в атмосфере. Ему понравилось, что похоже на дуэль и одновременно на любовь, где все начинается с осторожностью, а кончается полной самоотдачей. Его самоотдача заключалась не в словах, на которые он был, в общем, скуп, а в песенках, фрагменты которых создавали настроение, без них вышло бы суше, а вышло не сухо, и даже очень.
Прощаясь после съемки, он задержал ее пальцы в своих, сказав многозначительно: звоните . Она взглянула вопросительно – он оставил ее мысленный вопрос без ответа. Она сказала: вы тоже . И обратилась с чем-то к режиссеру, дав понять, что сеанс окончен.
Последовал обвал звонков. Звонили любовницы, бывшие и нынешняя, звонили знакомые, звонили студенты, сослуживцы с кафедры, руководство тоже позвонило. Он насчитал: тридцать четыре звонка. Объявился даже канувший в небытие Капустянский, у которого в Штатах показывали наше телевидение, он проорал через пространство и время: екалэмэнэ, дружище, екалэмэнэ! Как счастливый пароль.
Ноль спокойно благодарил всех, понимая, что новая жизнь, о которой всегда думал, вышла, как девушка, из-за угла.
* * *
Смерть Макарова застала его врасплох. Макаров умер в субботу, а на понедельник у Ноля был билет в Аргентину, на научный симпозиум. Официальное сообщение по телевизору: в расцвете лет, сердце, сколько бы еще мог, портрет в траурной рамке во весь экран. Ноль немедля собрался и без звонка поехал к Наде. Надя ходила из угла в угол, какая-то подсохшая, потемневшая, без слез, без слов, лишь время от времени дрожа крупной дрожью. Ноль постоял несколько секунд молча, раскачиваясь от носков к пяткам и обратно, потом оторвался от пола, подошел, взял за плечи своими крепкими руками и прижал к себе. Она обмякла в его руках и расплакалась. Он вытирал ей слезы своим носовым платком и слушал нескончаемый рассказ о том, как все произошло, как они очередной раз поругались и как она ушла к себе и вдруг услыхала непонятное движение мебели, выскочила и увидала, что он опирается на разъезжающиеся стулья и медленно падает с багровым лицом, и она вызвала неотложку, и его увезли, уже мертвого. Она вспоминала новые и новые детали, казня себя и вскрикивая что-то про любовь к мужу, Ноль слушал, веря и не веря. Вскоре приехал Линь, они обнялись все трое. Надя опять плакала. Линь стал спрашивать, что нужно, Надя отвечала, что ничего, звонили из Думы, все берут на себя. Ноль сказал про командировку, что поэтому не придет на похороны, а придет к Наде сразу, как вернется, и на девятый день, само собой. Надя молча кивнула. Линь сжал его локоть: держись, старина, увидимся.
В воскресенье вечером позвонила журналистка. Расспрашивала, что и как. Он пересказал ей часть Надиного рассказа. Они ругались , спросила она проницательно. Да, ответил Ноль, да. – Вот видите, вздохнула журналистка, вот и ум, и вершина карьеры, и все, а милуются, огорчаются, ругаются, мирятся, или не успевают помириться, человеческое, как везде. – Так это же… начал Ноль и задохнулся, человеческое-то лучше бесчеловечного! – О да, подхватила собеседница, о да, вы даже не знаете, как вы правы, но потому человеческие люди и умирают раньше времени, а бесчеловечным хоть бы хны. Бесхитростная, расхожая эта мысль странным образом утешила Ноля, и он сказал: будете там, попрощайтесь с ним за меня, я уезжаю, приеду, позвоню. – Обязательно, сказала она, обязательно .
* * *
Он не позвонил. Ни тогда, ни позднее.
Он слышал, что у нее была какая-то тяжелая операция, после чего ее лечили гормонами, она сильно изменилась, на экран обратно не допустили, с телевидения пришлось уйти, но все это нисколько его не занимало. Он не мог забыть, как, вернувшись из Аргентины, узнал, что в эти дни повторяли ее программу с Макаром, повтор предваряла ее прямая речь в эфире, она выступила как близкий человек, будто ей доподлинно известно все про Макара, вот и ум, и вершина карьеры, говорила она, а человеческое, как везде,милуются, огорчаются, ругаются, мирятся, а иногда не успевают помириться. Закончила прямой цитатой: но, как сказал его друг Ноль, человеческое лучше бесчеловечного. На девять дней Надя устроила ему скандал, начав сдержанно, а кончив бурными рыданиями, словно именно это было главное горе, а не то, что являлось главным на самом деле. Не сдерживая себя, кричала во весь голос про его предательство и стремление нажиться на чужом горе. Ноль, понимая, что у нее истерика, пытался успокоить ее – напрасно. Ее увели, а он напился. Линь выпил с ним и сказал: не бери в голову, пройдет, мы с тобой осиротели, а ей хуже нас. Надя и Ноль никогда не ладили. Линь ладил.
Теперь Ноль думал о журналистке исключительно в мстительных выражениях. В ней сосредоточилось все, что по чему-либо не вышло из его жизни. Слава Богу, что привычка мучить себя рефлексией не входила в состав его недостатков, или достоинств, как поглядеть. Неинтеллигентно, – сказал себе Ноль. Это было клеймо, каким он клеймил окружающее.
* * *
С тех пор минуло два года.
Новая гостья входила в комнату, где шла симпатичная вечеринка. Входила гора, в чем-то газовом, легком, летучем, вызывающе броском, что выглядело абсолютно нелепым, не скрывая, а лишь подчеркивая бесформенность массы. Входившее существо широко взмахивало опухшими, похожими на оползни, руками, словно пытаясь удержаться на сильном ветру. Аляповатая шляпа с большими полями скрывала жидкую шевелюру, судя по торчащим из-под нее редким волосенкам.
Ноль не сразу узнал в этой оплывшей фигуре журналистку. В то, что с ней сталось, трудно было поверить. Очки с утолщенными линзами были прежними, да еще, кажется, живой нрав остался при ней. Остальное было безобразно. Впрочем присутствующие, будто не замечая безобразия, встретили ее радушными возгласами, видно было, что она своя тут. Не своим почувствовал себя Ноль, внезапно и круто, и это моментально разрушило его душевный комфорт. Улыбаясь всем сразу, добродушная новенькая, то есть старенькая, искала места, где сесть.
Успев охватить картину единым мимолетным взором, Ноль встал, дотянулся до гитары, лежавшей на кресле сбоку от пиршественного стола, забрал ее и направился к выходу.
Куда вы, с изумлением остановила его любезная хозяйка, сперва подумав, что он уступает новой гостье место.
Он произнес негромко: с этой папарацци я не то что за одним столом, я на одной поляне срать не сяду.
И удалился в кромешной тишине.
РОЛЬ
Ксюха!
Ма? Чего так поздно звонишь?
Да чегой-то беспокоюсь, опять простудился.
Он часто простужается.
Часто, да. Счас сильно.
Врача вызывала?
Приходила. Новых лекарств понавыписывала.
Каких?
Постой, счас рецепт тебе прочту.
Не надо, не читай. Я так и так в названиях лекарств не разбираюсь.
Могла б уж выучить.
Я роли учу.
Роли, они, конечно, важнее.
Да, мать, важнее. С Пашкой я ничего не могу поделать! Ничего, понимаешь? Я могла бы только его убить! Или отказаться в роддоме! Если бы знать...
Ты лучше у себя на сцене убивай, Аксинья… убить… Ты что?! Что ты говоришь, подумай! Да разве можно от такого золотого парня отказаться? Он добрый, всех любит, мыша не обидит. Вы там, в Москве, совсем с ума посходили.
А вы в Костроме нет?
Мы в Костроме не претендуем. Это у вас претензии, как сказать, как поступить, как в мозги народу втюхать… Погоди, увидишь, чем обернется...
Она учила роль, и у нее ничего не получалось. Она запоминала слова роли и не могла запомнить. Память ли под завязку набита или что, но эта битком набитая сволочь крутила ею, как хотела, хотела – впускала, чего хотела, хотела – ни грана не пропускала.
Она упала в проем сцены на репетиции, и что-то случилось с ее спиной. Она не сразу заметила. Было больно, очень больно, сделала усилие, надо было держать фасон, актеры перед актерами всегда держат фасон, выбралась из ямы, партнер помог выбраться, горячими руками умело и осторожно притянул к себе, постонала в его объятьях, покряхтела, посмеялась над собой, актеры посмеялись вместе с ней, стали продолжать, и она вместе со всеми, режиссер после репетиции подошел, сказал: ну ты сильна, мать, я, как увидел, думал, все, кранты. Поцеловал, она в ответ поцеловала его и своей легкой, танцующей походкой, кривясь от боли, удалилась со сцены. Не навсегда. До завтра. Назавтра болело еще сильнее, вызвали врача, сделали обезболивающий укол, но все равно репетицию пришлось пропустить. Через три дня она как солдат снова была в строю. Оказалось, сгоряча. Спустя короткий срок стали неметь руки, слабеть шея, голова на шее как будто не держалась, врачи сказали: нужна операция на позвоночнике, без операции не обойтись. Она пришла в ужас: в кои веки главная роль, какая операция! Но однажды на репетиции, когда по ходу дела они с ним бранятся, и она, как будто не всерьез, берет со стола кухонный нож, она никак не могла его взять, а когда взяла, нож выпал у нее из рук и вонзился в дощатый пол сцены в двух миллиметрах от стопы. Она испугалась, растерялась, а режиссер закричал: браво, отлично, так и оставим!
В больницу ей приносили цветы, записки, прибегали товарки, торговали лицом, делали большие глаза, известность приносила дивиденды, доктора млели и ставили дополнительные капельницы со страшной силой.
Ее положили в последние дни зимы, цепляясь за остатки сезона, мела метель, в окна машины, в которой ехала, будто кто бросался сыпучими снежками, залепляя стекла, а когда вышла, начиналась осень, город переодевался для нового сезона, и оттого, что стояли ясные солнечные дни, выглядел ярко и празднично, а весну с летом она пропустила, и было такое ощущение, что, пока отсутствовала, все как-то таинственно сплотились для новой яркой и праздничной жизни, а ее в свое сплоченное таинственное братство не пускают, они все вместе сами по себе, а она одна сама по себе.
В театре открылся сезон, и первое, что она сделала, отправилась смотреть спектакль, где ее заменила другая актриса. Сперва она надеялась, что операция пройдет быстро, партнеры обязательно ее дождутся и она выйдет на сцену в роли, которая ее увлекла и которая могла стать реваншем за последние два года, минувшие практически без ролей. Когда выяснилось, что, кроме операции, предстоит еще долгий послеоперационный период, надежды увяли. Театр – что поделать. Пьесы должны репетироваться, спектакли – играться, публика – получать удовольствие за свои кровные. Она не роптала. Сама выбрала судьбу.
Когда заменившая ее актриса все хватала и хватала длинными пальцами нож и не могла схватить, а потом, схватив, выронила из рук, и он вонзился в пол сцены, она тихо встала со своего бокового места в восьмом ряду и, никого не беспокоя, стараясь держать спину прямо, прежней танцующей походкой вышла из зала. В фойе навстречу поднялась из кресла старая капельдинерша, гордость и талисман театра, старше этой величавой старухи из работников никого не осталось. Ксюшенька, ну как ты, детка, спросила она густым мужским басом. Спасибо, Анна Николавна, спасибо, милая, все хорошо , отвечала она. Ну и хорошо, что хорошо, пробасила капельдинерша, ты заслужила, чтобы у тебя было хорошо, детка. Она всех называла детками. Откуда ей знать, заслужила или нет, промелькнуло в голове Ксении. Впрочем, она знала, что театр как рынок: кто чем торгует, что выставляет напоказ, а что прячет, ведет себя по-честному или жульничает, – все про всех участникам рынка известно, а в то же время каждому кажется, что свои концы он упрятал в воду надежно.
У Ксении было два мужа по очереди и несколько любовников, тоже по очереди. Второй муж театральный, первый нет, обыкновенный, и даже хуже того, один любовник из научной среды, известный в этой среде и за пределами, остальные – неизвестные. Все ее бросали. Она была хороша собой, она была умна, она была горда, она была хорошая актриса, она отдавалась чувству, погружаясь в любовь со всеми потрохами, а когда любовь проходила, оставляли они ее, а не она их. Она увлекалась мгновенно, а дальше начинались ее завышенные требования. Отношения с посторонними – пожалуйста, все, что угодно, полная свобода. С близкими – вынь да положь. Она знала это за собой, а зная, жалела мужчин, что обречены жить с ней такой. Требовала, жалея, и жалела, требуя, – тот еще коктейль Молотова. В один прекрасный день, когда обоим, и ей, и возлюбленному, становилось невмоготу, она спохватывалась и, не в силах допустить, что сделает ему больно, принималась рыдать, уговаривать его не рвать, хотя до того сама же искусно подталкивала к разрыву. Кончалось его уходом и ее неземными страданиями. Сюжет повторялся с механической последовательностью. При всем своем уме она не могла справиться с собственной природой.
От первого мужа она родила сына. Она и в чувство к ребенку погрузилась с обычной страстью, и к нему, едва стал оформляться в сознательное существо, приступила с привычными требованиями, и сердилась, что решительно до них недотягивает, а когда выяснилось, что сын нездоров и что она требует от нездорового, поняла, что превысила пределы. Сломать ее на самом деле было невозможно. По знаку друидов она была рябина, про которую говорят: гнется, да не ломается. Она отвезла мальчика матери, сказав: ближе тебя и ближе него у меня никого нет, будет правильно, если два близких человека будут вместе, а у меня карьера в полном разгаре, ты же хочешь, чтобы твоя дочь была знаменитой актрисой, вот и помоги. – Ой, Ксюха, сказала мать, до чего же ты прямая, как палка, я и сама хотела предложить, куда тебе эта двоякость, с театром и с больным дитем, а мне в самый раз.
Ксения всегда так жила: любовь – отдельно, театр – отдельно. Эти вещи она не смешивала, умела не смешивать, иначе, понимала, погибель.
Она уехала, зарыв свою мать и свое дитя в себя поглубже и стараясь оттуда не доставать.
Ма! Я делюсь с тобой самым-самым, потому что мне не с кем поделиться, ты мне одна и друг, и все.
Да уж. Пашкой поделилась. Мы ценим, ты не думай.
Ма! Что ты со мной делаешь!..
Твой-то с тобой живет или к той ушел?
Ушел. Только не к той, а к другой.
Отца Пашиного видали на той неделе, вроде освободился…
Ей дали новую роль в новой пьесе, которую театр взял специально для нее, все-таки она была прима, и не столь давно, да пожалуй, что и оставалась ею, хотя с течением дней все более виртуально, нежели реально, но репетиции уже начались, а у нее, в страшном сне не приснится, не вытанцовывалось с текстом. Она не могла выговорить вслух слова роли. Аксинья, что с тобой, спрашивал режиссер, ты же за столом читала, и все было нормально. – Я незнаю, отвечала она в растерянности, сама не понимаю. – Ну учи дома, как все учат, выучишь – тогда будем работать, а покамест давайте пройдем другие куски. И режиссер с недовольным видом отворачивался от нее, обращался к другим актерам, а ее уже не замечал, и она, уставившись в тетрадку с ролью, еще больше каменела и не могла не то что текст проговорить – с места сдвинуться.
Она возвращалась домой, несчастная, садилась у зеркала и принималась себя уговаривать: ты, Ксюша, удачливая, ты энергичная, ты веселая, ты неслабая, все у тебя в порядке, все замечательно, а будет еще замечательнее, ты сыграешь эту роль, о тебе напишут в газетах, тебя позовут выступить по телевидению, и, может, не только по «Культуре», но и по первому или второму каналу, тебе дадут премию «Золотая маска», у тебя появятся лишние деньги, ты сможешь поехать в Израиль, где классные спинники, врачи говорили в больнице, и они тебя окончательно поправят, а сейчас ты поешь, отдохнешь и начнешь учить роль, это же элементарно, как дважды два, и все, все у тебя получится, ведь ты этого достойна.
Походило на рекламу.
У нее было то же имя, что у героини пьесы. Почему-то ни режиссер, ни кто-либо из труппы, ни она сама поначалу не обратили на это внимания. Так же, как отделяла театр от любви, она отделяла себя от роли и роль от себя. Что бы ни говорили ей учителя в театральном училище и режиссеры на сцене, она не пропускала образ, который предстояло создать, через себя, про что не упоминал только ленивый, а видела этот пока что туманный образ словно бы висящим в воздухе и накладывала на него разные штрихи и мазки, словно бы на картину, и лишь потом в эту картину входила и тогда уж располагалась, как у себя дома. Такое у нее было свойство. Об актерах иногда говорят: художник. Она была художник. Но про себя ни разу так не сказала и не подумала. Она ненавидела громкие слова: творчество, творение. Из однокорневых предпочитала: тварь.
Может, одно имя на двоих не давало отлепиться от чужого материала и сосредоточиться?
Она быстро перекусила и, расхаживая по комнате с тетрадкой в руке, старалась громко и бесчувственно читать свои диалоги с партнершей, как читают дикторы по радио.
Ма, тебе деньги нужны?
Нужны. Прошлые месяц как кончились.
Я сегодня послала.
Про Пашиного отца не хочешь слушать?
Не хочу.
А он ведь из-за тебя сел. Из-за обиды на тебя.
Что отрезано, то отрезано, обратно не пришьешь.
Ну, так. Ботинки Паше новые справим. Из тех-то он вырос.
Большой стал?
Большой. Днями дотянулся до твоей фотки на трюмо, пальцем водит, вроде гладит.
Говоришь, он всех любит… думаешь, он и меня любит?..
Он фото твое любит. Тебя ж он сколько не видел живую-то, забыл… Пока, Ксюха, а то он трясется весь.
Отчего трясется? Озноб?
Должно. Он же не скажет. Пойду согрею. Встрела б его отца, взяла б за руку и вдвоем приехали бы родители, показались ребеночку вместе… смотришь, он бы и…
Пока, мать.
Пока, дочь.
Острая боль пронзила ее в одно мгновенье, сразу и везде: стрельнуло в шею, в сердце, в пупок, в придатки. Как будто внутри разорвалась маленькая атомная бомба. Холодный пот проступил на спине и подмышками. Руки-ноги ослабели. В глазах потемнело. Она выпустила из рук тетрадку и бессильно, как куль с песком, опустилась на пол возле зеркала. Но даже в таком состоянии не упустила случая подглядеть за собой – актриса есть актриса. В зеркале на нее смотрела незнакомая тетка. Космы жалко увяли. Черты лица подсохли и заострились. Кожа приобрела оливковый цвет. Плечи сузились. Живот мешком свесился куда-то вбок. Но главное – глаза. Белые, мутные, безумные, чужие. Боль торчала из зрачков.



























