412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Павловский » Не оглядывайся, сынок » Текст книги (страница 6)
Не оглядывайся, сынок
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:22

Текст книги "Не оглядывайся, сынок"


Автор книги: Олег Павловский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Фронтовой марафон

Мы стоим на дороге и голосуем. Километров пятнадцать прошли пешком, притомились. К тому же нам известен номерной шифр машин нашего корпуса. Ну, а попав в расположение корпуса, легче будет разыскать и роту.

Подвал со всем его содержимым сдали трофейной команде: ожидать обещанную машину больше не было смысла. Леший притих – по его вине все так по-дурацки сложилось. Особенно он скис после того, как увидел утром бабку, у которой стащил каравай. Она стояла у околицы и, поясно кланяясь, встречала проходящие через село войска хлебом-солью. Мы ни слова не сказали Генке. Он все понял сам.

Переполненные и перегруженные машины проносятся мимо. Водители только разводят руками: рады бы, дескать, выручить, братцы, да сами видите, куда ж вас посадишь…

– По одному надо, – говорит Григорьич. – Скорее кто-нибудь подберет.

– А не растеряемся? – сомневаюсь я.

– Все дороги идут на Берлин, чего ж теряться. Хоть там, да встретимся.

Подумав, я соглашаюсь. Первым мы оставляем при дороге Пушкина, а сами садимся в сторонке. Не проходит и десяти минут – Вася прощально машет рукой из кабины притормозившего на его «голос» «студебеккера», кузов которого загружен ящиками с боеприпасами. Таким же манером уезжают Генка с Григорьичем. И тут словно заколодило, ну хоть бы одна машинешка. Прождав с час, иду пешком. Да вот если б знать точно, куда шагать. А то ведь так, напропалую идешь, просто на запад. Зря я, пожалуй, согласился с Григорьичем. Лучше бы всем вместе.

За спиной слышу шум мотора. Оборачиваюсь – «виллис». На таких комдивы и штабисты ездят. Проголосовать? Не остановится ведь. А и остановится, начнут допытываться, как да что: «Где твой расчет, командир?» – «Там». – «Где там?» – «Не знаю, впереди». – «А ты почему сзади плетешься?» – «Да так вот получилось». Э, лучше уж на своих двоих.

«Виллис» обдает меня грязными брызгами: как нарочно, в колдобину с застоялой водой задним колесом угодил.

Начинает накрапывать дождик. Мелкий, осенний. Не хватает еще промокнуть до нитки. Хорошего же стрекача дали фрицы – настоящий марафон, по всем правилам. Не догонишь так вот запросто, без подготовки. Ну, валяйте, жмите, в таком деле уступим первенство с удовольствием.

Развилка. Стою, как былинный богатырь у трех дорог. Терять-то мне особо нечего, голову снести в любой стороне могут, клад меня золотой не интересует, а вот по какой дороге рота прошла – знать бы! Указатели есть, да что толку – одни ничего мне не говорящие названия сел. После недолгого раздумья сворачиваю вправо, в самое ближнее отсюда село. А то уже вечереет, не спать же в открытом поле под дождиком.

Село почти не тронуто. Бой, видимо, прошел стороной; только край села, где когда-то была колхозная ферма, порушен. Да и то, возможно, не сейчас – при отступлении.

Остро пахнет кизячным дымом. Тут не в нашем лесном краю, дровами разжиться не просто, топят кизяком.

– Заходьте до хаты. Тай нэ стэсняйтэсь.

Женщина пожилая, постарше моей мамы, а голос девичий – мягкий такой, распевный.

– Заходь, сынку. Батька мий радый будэ.

Горница чистая, увешанная расшитыми полотенцами – рушниками.

– Глянь, батько, якого я тебе гостя привэла! – говорит хозяйка, переступив порог.

С лавки тяжело поднимается, видно когда-то плечистый и коренастый, а теперь грузный и оплывший дед, виснет на моих плечах, троекратно целует.

– Вот и дождался радости. А то ведь думал, помру и не увижу боле родных-то сынков. Одни хари ерманские два года бачил. А у меня силы-то против их нет, сколько уж с лавки не сползаю. – Он ощупывает меня, будто слепой. Справная одежка-то. И погоны, вишь. Унтером, значит, служишь. Молодец, внучек. Я тож в первую ерманскую унтером служил…

Хозяйка смотрит на нас, скрестив на груди руки, и по щекам ее текут слезы. Перехватив мой взгляд, она утирает глаза обористым рукавом кофты, улыбается грустно, спохватывается:

– Ой, лишеньки, чего ж я стою… И вы не стойте, сидайте, к столу, сидайте… – и сама убегает куда-то.

Дед усаживает меня за стол, покрытый старенькой, но свежепостиранной скатертью. Хозяйка вносит казанок с борщом. Он него по горнице распространяется такой дурманящий запах, что у меня спирает дыхание. Хозяйка споро расставляет крынки, стаканы, кладет ложки и откуда-то из-под печки достает завернутую в тряпицу бутылку.

Дед дрожащей рукой разливает самогон, поднимает стакан:

– За твое здоровье, внучек. Спасибо тебе, от всех нас благодарствую – освободил от проклятого ворога. И за то спасибо, что не побрезговал нами, гостем в хату зашел… – Дед склоняет в поклоне голову.

А мне стыдно. Стыдно, что я-то тут совсем ни при чем, что непричастен я к освобождению села и весь бой за него просидел около дурацкого подвала с пшеном и солеными огурцами. И я чуть было не сказал об этом, но вовремя сообразил, что по сути не меня лично благодарит дед, а видит в моем лице всю Красную Армию, всех советских солдат, и каждый из них для него – освободитель. И я с чистой совестью чокаюсь с дедом и хозяйкой, у которой влажнятся глаза и подрагивают губы.

А как там Григорьич, Генка, Пушкин? Добрались до роты, или приветил их кто на ночь, как и меня?

Давно я так вкусно не ел и не спал на такой чистой и мягкой постели. Аж не верится. Все будто во сне.

Просыпаюсь от сторожких шагов хозяйки. Она накрывает на стол. Дед сидит на лавке. Возможно, он всю ночь не сомкнул глаз. Мне же вставать неохота, понежиться бы еще часок под теплым одеялом, да нельзя.

И хозяйка, и дед уговаривают остаться на денек, но я наскоро съедаю тарелку вчерашнего борща и, поблагодарив за гостеприимство, выхожу из хаты. Хозяйка провожает меня до ворот, всхлипывает. Она ничего не рассказывала о себе, но мне думается, что сын ее или муж либо погибли, либо воюют где-то, не имея пока возможности подать о себе весточку.

Второпях я как-то не обратил внимания на то, что вещмешок мой стал будто бы полнее и увесистей, а сейчас, за околицей, заглядываю в него и обнаруживаю добрый шматок сала и полкаравая хлеба. Нет, не они, а я должен до земли поклониться этим людям!

Вскоре меня подбирает старенький, с открытым, без капота, мотором ЗИСок. Эти невзрачные с виду машины до того выносливы и неприхотливы, что красавцы «студебеккеры», на мой взгляд, не идут ни в какое с ними сравнение.

Водитель из другой части, но приблизительно знает расположение нашего корпуса. Довезти до места он меня не может, торопится по своим неотложным делам, но все же подбрасывает на десяток километров и подробно объясняет, как добраться до села, где, по его предположениям, стоят части четвертого гвардейского.

И снова я вышагиваю по обочине, сторонясь проходящих мимо танков, самоходок, орудий. Дождя нет, но небо пасмурное, напоминающее родное, архангельское. Еще бы лес наш сюда, стройный, пьянящий хвойным настоем. А колючие искривленные акации по посадкам – какой же это лес! – так, лишь бы зелень.

При въезде в село – шлагбаум. Для меня его, разумеется, поднимать не станут. Я пригибаюсь под низким брусом, а когда распрямляю спину, вижу перед собой строгое лицо незнакомого сержанта.

– Куда? Кто? Откуда? Коротко отвечаю.

– Ладно, разберемся, – говорит сержант, открывая дверь длинного сарая. – Проходи…

Вот так влип! Спорить и возражать бесполезно.

Сарай наполовину завален подсолнечными семечками. Прямо на семечках лежат четверо солдат и спокойненько их лузгают. Я тоже ложусь и тоже начинаю лузгать. Через четверть часа всех нас ведут в избу, где за непокрытым дощатым столом сидит капитан с тусклыми глазами, хищным носом-клювом и удивительно брезгливым выражением лица. Словно съел он что-то невкусное, а его заставляют есть еще и еще.

Сначала капитан просматривает документы, потом начинает допрашивать: почему отстал от части, в каком месте, при каких обстоятельствах?.. Солдат он отпускает быстро, дав им ориентир дальнейших поисков своей части, а на меня глядит испытующе, с недоверием. Я рассказываю ему все честно, не приврав ни словечка. Он долго молчит, крутит, перелистывает красноармейскую книжку, комсомольский билет, тягуче вздыхает.

– М-да, командиры пошли нынче… Расчет растерял, где находится часть – не знает… Разгуливать, конечно, куда приятнее, чем воевать. Риск небольшой.

Ох, если б он знал, как я ненавижу его в эту минуту. Впрочем, он знает. Или догадывается. На тонких его губах играет злая усмешка.

– Товарищ сержант, – зовет он, – отведите отставшего. Наведем справки.

И опять я в сарае. Один. Семечки кажутся горькими. Сколько он там будет наводить справки? Жаль, документы капитан у себя оставил, а то улизнуть отсюда просто. Сарай щелястый, доски едва-едва держатся, ковырнуть слегка – и дуй на все четыре стороны.

Я лежу и смотрю в щель. Мне ничего не остается, как только лежать и смотреть на снующих по улице села бойцов, занятых делами, сборами, подготовкой к новым боям. А вот какой-то солдат гонит хворостиной бычка. Тощий бычок, неказистый, но борщ у ребят будет что надо. В нескладной фигуре погонялы видится мне что-то знакомое. Стой, да это же Ивакин! Провалиться мне на месте – комсорг нашей роты!

– Ива-акин! – ору я что есть мочи.

Он оборачивается, но никого не видит и, подумав, что ослышался, огревает бычка хворостиной так, что тот дает задки и поворачивает в мою сторону.

Я вскакиваю и вовсю барабаню в дверь.

Звякает щеколда, на пороге вырастает задержавший меня сержант.

– Взбесился? На губу захотел?

Ивакин оглядывается, узнает меня, подзывает какого-то солдата, вручает ему хворостину; гони, дескать, до кухни. А сам идет к нам.

Недолгое объяснение у капитана, который пока еще и не думал наводить справки, и я на свободе.

– А Григорьич, Пушкин, Лешаков? – спрашиваю Ивакина.

Вчера еще все пришли. Тебя только дожидались. Ротный уже забеспокоился. Вечером сниматься отсюда будем.

– Здорово драпают фрицы, а?

– Тут-то драпанули, а на Молочной сидят. Там у них оборона крепкая, зубами прогрызать придется.

Про оборону немцев на реке Молочной среди бойцов поговаривали давно, вспоминая при этом Миус-фронт.

– Прогрызем, ерунда!

Сейчас мне все видится в розовом свете. И такая охотка всыпать фрицам по первое число, что аж ладони зудят. Теперь-то меня никаким приказом не заставишь караулить подвалы, будь в них хоть ящики с шоколадом.

Последний бой

Медленно истачиваются последние дни ноября. Медленно потому, что корпус бросили на ликвидацию Никопольского плацдарма гитлеровцев, а нам никак не удается пробить брешь в глубоко эшелонированной обороне врага.

Деревья уже оголились, земля выцвела. Идут нудные, наводящие уныние дожди. Ночью подмораживает, а днем оттепель развозит дороги, густая грязь налипает на сапоги, и приходится волочить на ногах пудовую тяжесть, потому что останавливаться и очищать черноземные лапти некогда, да и бесполезно: через пять шагов они образовываются снова.

Нас перебрасывают с участка на участок, пытаясь нащупать слабинку в обороне противника. Вчера мы отмахали километров семьдесят. На место пришли в темноте. Лил дождь. Копать окоп не было сил. Отыскал какую-то ложбинку, завалился и тотчас уснул. Проснулся от того, что вода заполнила ложбинку и я чуть ли не плавал в ней. Даже нижнее белье промокло. Била дрожь. Кругом – ни зги. И нигде никого. Побродил, пошарился вокруг – может, в землянку какую попрятались? – не нашел никакой землянки. И ни привычных в ночное время ракет, ни выстрелов, хотя бы и редких. О чем же командование думает? Вот бы и вдарить сейчас по немцам. Они не ждут, сидят, как тараканы, в своих утепленных блиндажах и щелях. Я хорошо знаю эти блиндажи с накатами в несколько слоев, с удобными нарами, постельным бельем, шкафчиком с консервами и шнапсом. Так устроились, будто век вековать здесь собрались. Ну, уж хренка-огирька, как говорит наш старшина.

При воспоминании о немецких блиндажах становится еще холоднее. Пробую приседать, чтоб согреться. Не помогает. Когда же выдадут зимнее обмундирование?

И вдруг я замечаю тусклый желтоватый огонек. Иду на него прямо через лужи, чего уж теперь беречься: больше, чем промок, не промокнешь.

Избенка на отшибе не то села, не то хутора. Низкая, покосившаяся, со слепленными глиной осколками стекла в продолговатом, без створок, окошке. Стучу. Дверь со скрипом отворяется, и меня обдает благостным домашним теплом.

– Один?.. Входи да дверь затворяй поплотнее!

Вид у меня, наверное, плачевный, потому что и старуха, и костлявый дедок, латавший за столом какую-то обувку, почти одновременно всплескивают руками.

– Ох, господи! До нитки, почитай, промок. Раздевайся скоренько да лезь на печь, пока я щи разогрею.

Старуха суетится, дедок встает из-за стола, помогает мне стянуть набрякшие сапоги.

– Все, все скидай, – говорит дедок, – стесняться тут некого. Старуха до утра высушит.

Я залезаю на печь в чем мать родила, дедок накрывает меня овчинным полушубком, и в то же мгновение я проваливаюсь в ночь. Возможно, меня и будили, звали поесть горячих щец, но я ничего не слышал…

– Есть у вас кто из наших?

– Да спит вон солдатик, промок весь вчера…

В избе светло. А мне кажется, что и спал-то я всего-навсего с полчасика.

– Морозов?!

– Я, – отвечаю с печи.

– Трра-та-та-та… – мат пулеметной очередью.

– Вся рота с ног сбилась, тебя ищут.

Не помню, как вскочил, как оделся во все сухое, схватил винтовку, вещмешок и понесся к площади перед сельсоветом, где выстроилась наша рота.

Подбегаю к ротному, прошу разрешения встать в строй.

– Где расчет? – спрашивает ротный.

Он хорошо знает, что расчета, как такового, у меня нет уже несколько дней. Генку и Григорьича ранило одновременно. Генку – в руку, срезало кусок мышцы. Григорьича – в живот. Когда около них разорвался снаряд, Пушкин уполз за минами, а я был метрах в пятнадцати, на своем наблюдательном посту, откуда вел коррекцию огня.

– Где расчет? – повторяет ротный.

Пусть нет Григорьича и Генки, но за Пушкина-то я в ответе. Я скашиваю глаза и вижу в строю его продолговатую, над всеми возвышающуюся голову, но ротному говорю: «Не знаю». Я ведь и верно не знал, где был эту ночь Вася, где была рота. Уж потом мне сказали, что я слишком поторопился нырнуть в свою ложбинку. Вскоре пришел старшина и увел роту в село, в бывшую конюшню, в которой была солома и крыша почти не протекала.

– Трое суток ареста, – говорит ротный. – И наводчиком в третий расчет.

Я повторяю приказ и встаю в строй. От роты осталось немногим более полнокровного взвода. Я чувствую себя преступником и гадаю, куда же меня посадят для отбытия срока наказания. Но пока ротный словно забыл об этом. Мы перестраиваемся порасчетно. До передовой, оказывается, еще порядком.

И снова дорога. Теперь я наводчик и потому тащу минометный ствол и футляр с прицелом. Вьюка у ствола нет, истрепался, и я волоку его на плече, как бревно. С непривычки плечо сразу же начинает ныть. И я говорю себе: «Так тебе и надо, так и надо, не будешь только о себе думать, не будешь сразу падать ничком, как бы ты ни устал, потому что другие, может, устали побольше тебя, а ты, какой ни есть, но командир, даже если и нет у тебя полного расчета». Я ругаю себя самыми последними словами, которые приходят на ум, и тогда мне становится вроде бы легче. Осознание вины все-таки облегчает, хотя и не снимает ее полностью. Ладно, остальное докажем в бою.

Слышатся нечастые разрывы. Значит, шагать осталось недолго. Сворачиваем с дороги в глубокий, изрезанный ручьями овраг. Идти по нему тяжелее, но безопаснее: в прояснившемся небе закружила немецкая «рама» – самолет-разведчик. Заметит – жди через несколько минут «юнкерсов» или «мессершмиттов».

Мне почему-то вспомнилось, как однажды старшина послал меня с Генкой отнести ужин на передовую, где сидел второй взвод, а наш был на двухдневном отдыхе. Дорогу мы знали, неширокая тропка шла таким же вот оврагом, потом огибала холм, овсяное поле, ныряла в ложок и выходила к линии обороны. Генка предложил спрямить. Болтая о том, о сем, мы перевалили изрытый воронками холм, прошли через овсы и, довольные сэкономленным временем, спрыгнули в траншею: «Получай ужин, ребята!»

Командир взвода удивился: не ждали, дескать, так скоро.

– А мы спрямили, – похвалился Генка.

– Через овсы?

– Ага. Ноги-то у нас не казенные – обходить.

– Вот чьи головы у вас на плечах – не знаю. Вы же через минное поле прошли. Только сегодня там двое бойцов подорвались. Немцы не зря овес посеяли и целехоньким оставили для таких вот как вы «храбрецов».

Назад мы с Генкой шли молча, стараясь ни на шаг не свернуть с огибающей поле и холм тропинки.

Я перекладываю ствол с плеча на плечо, пытаюсь нести его под мышкой, но все эти ухищрения напрасны. С каждым пройденным метром он становится тяжелее и тяжелее. Только бы не отстать, не оконфузиться перед ротным и солдатами.

Когда мне кажется, что еще немного и я упаду, мы входим в изрытую окопами и землянками лесопосадку. Из-за ночного происшествия настроение у меня препротивнейшее. Даже обед показался безвкусным. Хорошо, хоть выдали махорку, и я тяну цигарку за цигаркой.

У землянки ротного необычное оживление.

– Что там? – спрашиваю сержанта Федосеева, нового своего командира.

– Добровольцев на разведку боем собирают.

Разведка боем посложнее и поопаснее, чем просто общее наступление. На один батальон обрушивается весь огонь врага; хорошо, если уцелеет хоть половина бойцов. Но без такой разведки трудно выявить огневые точки противника, сосредоточение его танков и артиллерии, нащупать слабые места его обороны.

Я встаю и, ни слова не сказав сержанту, который отлично понимает мое состояние, иду к землянке ротного.

Командир роты, чувствуется, доволен моим решением.

Нас восемь человек. Попрощавшись с товарищами, мы идем на передний край в расположение какого-то пехотного полка, куда стекаются добровольцы из разных частей.

Поздним вечером из нас формируют отделения, взводы, роту и выводят на позицию, откуда утром мы должны будем начать разведку боем. Окопы для нас отрыты: нам нужно хорошенько выспаться и отдохнуть.

На рассвете начинается артподготовка. Через полчаса мы поднимаемся в атаку. Нас поддерживают десятка полтора танков. Растерявшиеся было от неожиданности гитлеровцы спохватываются и открывают такой огонь, что, не пробежав и ста метров по ничейной полосе, мы залегаем, пытаясь слиться с землей, вздрагивающей от разрывов снарядов и мин.

– Вперед! За Родину! Ур-ра!..

Да-да, черт с ними, с пулями и снарядами, надо идти вперед, потому что, если атака захлебнется, все пропало и ничего нам сегодня уже не сделать.

Мы встаем, пробегаем несколько метров, падаем и встаем снова…

В тот момент, когда мы спрыгиваем в первую немецкую траншею и в упор расстреливаем все еще сопротивляющихся фрицев, я чувствую, как что-то горячее шлепает меня по спине, между лопатками. Дотрагиваюсь рукой до спины – на ладони кровь. Боли нет, только почему-то начинает кружиться голова и немеет левая рука. И откуда-то появляется туман. Он сгущается и становится чернее ночи…

Совершеннолетие

Наш поезд не задерживают на станциях ни одной лишней минуты, потому что это не обычный, а санитарный поезд. И на мягких, по-домашнему застеленных его полках лежат уже не бойцы, а ранбольные. И я ранбольной. Вся левая рука, грудь и спина – в гипсе. Разрывная пуля, которую немцы зовут «дум-дум», раздробила предплечье, прошла около сердца и разорвалась меж лопатками.

А немцев мы тогда выбили. Я понял это, когда очнулся уже ночью в той же траншее, на том же месте. Рядом со мной лежал мертвый немец. Возможно, потому санитары меня не заметили и прошли мимо.

Гимнастерка, брюки в крови. Спину жжет каленым железом. Левой рукой не могу шевельнуть: она словно чужая. А правая – ничего, только затекла, пока я лежал без сознания, и теперь ее пронизывают тысячи тончайших иголок. Но это быстро проходит. Опираясь о стенку, встаю. На эту «операцию» уходят почти все мои силы. А надо еще нагнуться и взять винтовку. Слышу чей-то негромкий стон. Окликаю. Это Коля Турмасов из нашей роты.

– Чего, – спрашиваю, – сидишь?

– А куда идти?

– Помоги винтовку поднять, пойдем куда-нибудь вместе.

Мы идем на восток, в тыл, туда, откуда начали наступление. Недавние наши окопы пусты. Мысленно я прощаюсь ними. Теперь долго не придется их рыть.

Где лесопосадка с нашей ротой – не знаю, не сообразил сориентироваться раньше, когда нас какими-то загогулистыми тропами вели на передовую. Турмасов падает духом: еще на немцев нарвемся. Дурак, говорю, какие немцы, когда мы их прогнали…

– Здесь-то прогнали, а там сидят.

И будто в подтверждение его слов справа от нас взлетают несколько немецких ракет и тишину разрывает короткая пулеметная очередь. Забираем круто влево и вскоре натыкаемся на артбатарею. Артиллеристы устроились неплохо – в глубокой и просторной землянке. На широком столе светло горит сделанная из снарядного патрона лампа. Рассказываем, как и что. Нам тут же открывают мясные консервы, режут хлеб: подкрепляйтесь перед дорогой, братцы. Кто-то бежит достать транспорт. От тепла и усталости клонит в сон. Широкоскулый усач тормошит меня:

– Ты ешь, сынок, ешь… А спать тебе сейчас нельзя, никак нельзя. Потом отоспишься, времени хватит… – И начинает кормить меня с ложки.

Я почти бессознательно жую.

– Пить…

Ко мне тянутся сразу несколько рук с фляжками.

А потом нас укладывают на телегу, устланную свежей соломой, и строго наказывают ездовому ехать поосторожнее. Вначале это удается. Привыкшие ко всему кони не шарахаются ни от ракет, ни от редких разрывов пущенных наугад снарядов. Но когда мы каким-то образом очутились на ничейной полосе и немцы открыли по нам пулеметный огонь трассирующими пулями, лошади понесли. Ездовой, не пытаясь даже их сдерживать, по-моему, просто-напросто положился на их чутье. И не ошибся. Тяжело всхрапывая, все в мыльной пене, минут через двадцать бешеной скачки они остановились около избы, где разместился приемный пункт медсанбата.

Перевязка, санитарный автобус, полевой, а затем стационарный госпиталь в Сталине.

Я на операционном столе. Их десятка полтора-два, таких столов, в два ряда стоящих в бывшем спортивном зале бывшей школы. И к ним очередь – огромная очередь в длиннющем обшарпанном коридоре. У хирургов красные от бессонницы глаза и охрипшие голоса. Они и медицинские сестры очень устали, но устали, пожалуй, не столько от работы, сколько от взвинченности измученных болью, ожиданием и неизвестностью дальнейшей своей судьбы раненых бойцов. Вскрики, мат, подчас даже костыль или палка незаслуженно летят во врача и сестру, повинных разве в том, что у них целы руки и ноги. И они вынуждены прощать. А ведь как трудно простить непростительное!

Я тоже не сдержался однажды в полевом госпитале и грубо оборвал пожилую перевязочную сестру, когда она, вместо того чтобы раскромсать ножницами приставший к загноившейся ране намотанный в несколько слоев бинт и затем просто сорвать его с раны, стала аккуратно его разматывать, причиняя мне постоянную невыносимую боль.

Сестра глянула на меня материнским, все понимающим и все прощающим взглядом, тихо вздохнула: «Эх, сынок, сынок…» И в этом вздохе ее прозвучала боль, но не за себя, не за нанесенное ей оскорбление, а опять же за меня, за мои истрепанные в семнадцать лет нервы.

Мне стало стыдно, очень стыдно, но я почему-то не мог попросить у нее прощения или хотя бы коротко извиниться. А теперь я жалею, что не сделал этого.

А сейчас надо мной склонилась сестра, молодая и красивая. В руках у нее фотокарточка Вали. Она увидела ее среди моих документов и теперь спрашивает, кем мне Валя доводится. Я отвечаю: невеста.

– Я ей завидую, – говорит, улыбнувшись, сестра, отвлекая мое внимание от каких-то манипуляций другой сестры, стоящей у моего изголовья. – Ты скоро приедешь к ней, вы поженитесь, у вас пойдут дети, и не будет тогда никакой войны, и вы будете ходить с ней по освещенным улицам, и будут звенеть трамваи, и не надо будет прятаться от самолетов, бомб, снарядов… Хорошо будет, правда?

– Правда, – говорю я, завороженный ее мягким ласковым голосом.

– А сейчас лежи спокойно, вдыхай глубоко и считай: раз, два…

Она берет из рук той, другой, медсестры маску, накладывает на мое лицо и начинает лить на нее какую-то жидкость с резким, дурманящим запахом. Я верю ей, всем словам ее верю и потому начинаю считать, ни о чем не спрашивая:

– Раз, два… пять… восемь…

– Глубже вдыхай, дорогой, глубже…

– Шестнадцать… двадцать, двадцать один…

В голове начинает туго звенеть, звон нарастает, и я проваливаюсь в тартарары.

…И вот теперь поезд мчит меня в глубокий, глубокий тыл, где нет ни бомбежек, ни порохового дыма, но нет и фронтовых друзей, с которыми бок о бок прошел ровнехонько семьсот километров, если считать напрямую, по смертельным фронтовым дорогам.

Завтра мне исполняется восемнадцать лет.

До войны у нас в семье, пожалуй, ни один праздник не отмечался так, как мой день рождения. И ко мне всегда приходили мои закадычные друзья Володя Антонов и Борис Бубнович. Жили они через улицу, двор у них был просторнее нашего и удобнее для игр, и мы подружились еще до школы.

Последний перед фронтом день рождения я не праздновал: в доме не было даже хлеба, чтобы угостить гостей. Я пришел из школы, выслушал поздравление смущенных родителей – большего они для меня сделать не могли и, похлебав какой-то баланды, завалился на кровать с книжкой в руках.

Часов этак в пять влетает Володя и говорит, чтобы я шел к Борису. Есть, мол, важное и неотложное дело. Я даже рад был, что Володя не поздравил меня: ну, забыли ребята, до того ли, да и чего вспоминать бисквиты и рыбные пироги, которые так великолепно умела печь моя мама. Я попросил Володю обождать, но он ответил, что должен обязательно забежать еще в одно место.

Шумный когда-то двор был уныл и пуст. В эту зиму не заливали катка и не делали горки. На углах домов пестрели таблички – указатели входа в бомбоубежище. Борис жил в глубине двора, в одноэтажном флигеле. К нему вела узенькая среди высоких сугробов дорожка. Я уж давненько, чуть ли не с месяц, не был у Бориса. Чаще сходились у Володи, в более просторной квартире.

Дверь мне открыл сам Борис. Был он в ослепительно белой рубашке с расстегнутым воротом – галстуков мы не признавали – и весь светился, словно получил повестку в военкомат.

– Володя пришел? – спросил я.

– Ага, ждет.

– А что за дело, и по какому поводу ты так вырядился?

– Сейчас узнаешь, проходи…

Посреди комнатушки, которую занимал Борис, стоял стол, заваленный, как мне показалось, одними газетами. Над столом горела стосвечовая лампочка. Кровать Бориса, обычно неприбранная, со скомканными подушками и небрежно брошенным одеялом, аккуратно застелена, и книги на этажерке тоже лежали не как попало, а стояли точно по росту. И вообще комнатушке был придан торжественный, праздничный вид.

Борис обнял меня:

– Ну, с днем рождения!

За спиной зашуршало. Это Володя сдернул со стола газеты. Я оглянулся и обомлел. Все было, как в добрые мирные времена, разве в сильно уменьшенном масштабе. Даже несколько ломтиков отливающей розовым закатом семги лежало на одной из продолговатых тарелочек. В графине посверкивало красное вино, горочкой был нарезан – белый – белый! – хлеб, открыты банки шпротов, фаршированного перца…

К горлу подкатил комок, и я был готов разреветься. Нет, не от радости полуголодного человека, которому предстоит попробовать все эти яства, а от необыкновенного чувства, благодарности судьбе за то, что она не обошла меня такими преданными друзьями. Позже я узнал, что эта вечеринка стоила Борису золотого червонца из его великолепной, от отца, коллекции монет, а Володе – детекторного приемника вместе с антенной.

С того вечера прошел год. Свои восемнадцать я встречу в пути. И я вспоминаю, как однажды всегда уравновешенный Григорьич сорвался с места и кинулся к незнакомому солдату моего возраста, ну разве чуток постарше:

– Сашок, родной! Выздоровел?

– Выздоровел, Григорьич. Как видишь…

– Соскучился? Как нас-то разыскал? Я уж думал, на другой какой фронт тебя турнули. Да садись, рассказывай…

А тут из других расчетов подошли, окружили парня по имени Сашок, похлопывают его, ощупывают, зовут наперебой каждый в свой расчет. А Сашок улыбается счастливо и не знает, что сказать, что ответить. Я догадался, что Сашок воевал в нашей роте, был ранен и вот теперь возвратился, и все ему несказанно рады, потому что он наверняка хороший боец и товарищ.

И тогда еще я подумал: а как-то встретят меня, если я вернусь в роту после ранения?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю