355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Прощание » Текст книги (страница 25)
Прощание
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:58

Текст книги "Прощание"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)

В середине августа дивизию вывели из первого эшелона, недолго пробыли мы во втором: нас погрузили в вагоны и отправили на запад, в Луцк, на переформирование. Невероятно! Нас увозили с войны – потрепанную, обескровленную дивизию, ее жалкие остатки. Поезд удалялся от войны, а мне казалось, приближается к ней. Впоследствии подтвердилось: и здесь, в далеком тылу, шла война, своя, партизанская, и здесь покоя не было.

В Луцке определилась судьба дивизии: на фронт не вернемся, будем нести гарнизонную и караульную службу и периодически участвовать в карательных акциях против партизан. Иными словами, когда специальным частям СС будет нужна армейская поддержка, они разживутся ею у пехотной дивизии. На первых порах она не очень требовалась эсэсовцам, но постепенно то один наш батальон, то два, то целый полк выделялись им. Батальоны несли потери, но с фронтовыми потерями их не сравнить. Гремело радио, газеты: непобедимый вермахт, следуя предначертаниям фюрера, неуклонно продвигается на восток, захватывая города и приближаясь к главному городу России – Москве. Продвигается? Да, по колено в своей крови. Не истечет ли он кровью, прежде чем подойдет к московским пригородам? В сентябре из дому пришло одно за другим два письма. В первом родители писали, что младший мой брат убит двадцать второго июня под Брестом, шурин пропал без вести, тоже на германо-советском фронте; во втором они сообщали: средний мой брат ранен под Великими Луками, потерял обе ноги, лежит в госпитале в Мекленбурге. Вот вам наглядно, как обошлась война с моей семьей.

В Луцке я стал пить сильней, чем раньше. Время свободное было, и вино было. Своими глазами видел я гетто и лагеря для военнопленных, не понаслышке, а точно, на фактах, знал о массовых казнях евреев и военнопленных, о карательных акциях, когда за содействие партизанам украинские и белорусские деревни поджигали факельщики, население расстреливалось поголовно, а то и заживо сжигалось в запертых домах. Ведь за все это придется когда-то отвечать. Помню «кристальную ночь» в ноябре тридцать восьмого года. Я возвращался от подружки и увидел на улице разбитые витрины в лавках и магазинах, они были дочиста разграблены. Возле афишной тумбы возились с кем-то офицеры СА, слышалась ругань, выкрики: «Ну, ты, проклятый еврей!» В кучке ночных зевак сказали: «Это владелец обувного магазина, он нацепил Железный крест за войну четырнадцатого года, встал в дверях, да эти парни не посмотрели на крест, дали ему по-свойски!» А потом появились гетто в Польше и в России. А потом противотанковые рвы, набитые трупами русских, украинцев, поляков, белорусов, расстрелянные женщины, старики, дети – кошмар… Между прочим, слышал от начальника медицинской службы дивизии: в Германии введен или вскоре будет введен порядок: если у еврейки муж немец воюет на фронте, ее не трогают, но как только он гибнет, вдову сажают в концлагерь. Подполковник медицинской службы поддерживал нововведение, а я подумал: «Ужасен этот порядок, и ужасно, что его поддерживает медик, представитель гуманнейшей профессии!» Про себя я мог подумать что угодно…

Я мужчина, но плачу, как баба. Когда напьюсь. Поэтому пить, как гамбургский портной, стараюсь в одиночестве. Если же выпадает пить в компании, выдерживаю приличия, а добираю на квартире: денщику доверяю. А может, зря? Может, он доносит в гестапо о моих слезах? Ночами, пьяный я или трезвый, на кровать ко мне садились отец и мать, беседовали шепотом, уговаривали не пить, отец клал руку на мое плечо: «Сопьешься, беги отсюда», – мать поддакивала: «Беги, сынок». По ночам являлся и некий святой, вроде ангела, парил под потолком, шелестел крыльями, шелестел райским голоском: «От совести своей не убежишь, сын мой. Решай. Думай о спасении души. Но родители правы: тебе не место здесь». А где? – пытался я спросить, однако слова из горла не выскакивали, один хрип, напоминающий храп. Я высох, пожелтел, стал мрачен и вспыльчив, коллеги подтрунивали: «Доктор Шредер, у вас сдают нервы?» Я думал о двадцать втором июня, о загубленных солдатах, о гетто, о расстрелянных и сожженных. Думать было нестерпимо. Я понял: сопьюсь или пущу пулю в висок. Был и еще вариант: сбежать. Куда? Если бежать просто так, в никуда, полевые жандармы с серебряными бляхами и сытыми, наглыми рожами моментально тебя сцапают. Стало быть, бежать нужно в лес. Дикая, сумасбродная мысль! Там сцапают партизаны…

Называйте это как угодно: дичью, бредом, безумием, – но когда меня на время прикомандировали к эсэсовской части, я в первом же бою поднял руки. Партизаны меня не пристрелили, хотя могли бы. Накормили. Побеседовали. Не очень вежливо, но без угроз. Дали возможность работать по специальности, то есть я согласился лечить своих вчерашних врагов, которых продырявили мои вчерашние «друзья». Наваждение, сумасшествие? Или вопль совести? Насчет совести не обольщаюсь. Уже на третий день пребывания в партизанском отряде возникли растерянные, растрепанные мысли: «Проще было б – жил бы, как все, шел бы за Гитлером без оглядки, во имя могучей и великой Германии. Проще? Вряд ли. Но, возможно, надо было попробовать это – без оглядки за Гитлером? Перебегать к своим? Свои расстреляют, это уж вне сомнений. Да и партизаны не позволят улепетнуть: народ суровый. Неси крест, живи, а там видно будет». Я и живу, ем, сплю, добросовестно штопаю раненых партизан, кое-как объясняюсь с русскими, они кое-как понимают меня. Конечно, не доверяют. Работаю я под присмотром. Да не в этом драма. В том драма, что от войны я не ушел. Вернулся на нее через другую дверь доктор Шредер, или, как прозвали меня партизаны, Арцт. И бывший доктор Гюнтер Шредер, нынешний Арцт, моли бога, чтобы каратели не разбили отряд, разобьют – попадешь к ним в лапы, и считай, что на шее у тебя уже намыленная веревка.

40

Лида и Василь отправлялись на связь в город; таких городов, один чуть больше, другой чуть меньше, в радиусе действий отряда было несколько, похожих друг на друга – с костелом, с черепичными крышами, с домиками, окруженными садами, с улочками, где мощеными, где нет; чем они существенно разнились, на глаз Скворцова, так тем, есть ли в них немецкие гарнизоны и есть ли явки его отряда – имени Ленина; хотя, возможно, там, где таковых явок не было, были явки других отрядов. В этот городок связных нужно было послать обязательно: стало известно, что там квартируют немецкие летчики, штаб авиасоединения, а аэродром вблизи города и что там есть патриоты, желающие помогать партизанам в сборе и передаче информации, в проведении актов саботажа и диверсий; об этом доложил связной, побывавший уже в городке, но, к несчастью, подстреленный полицаями на обратном пути; до отряда он кое-как добрался, но из строя выбыл, отлеживался в санчасти. И тогда к Скворцову пришли Лида и Василь, и это было для него сюрпризом. Во-первых, Василь. Молоко на губах не обсохло, на физиономии написано все, что испытывает к немцам, с ним, со Скворцовым, предварительно не посоветовался, вот гусь лапчатый. И Лида, во-вторых. Ориентируется ли она в этих местах достаточно хорошо, по плечу ли ей роль связной? Есть ли у нее для этого данные? Советчики-то у нее наверняка имеются. С Лободой советовалась? И когда они сдружились, Лида и Василь? Обо всем договорились, все продумали: идут вместе, под видом сестры и брата, он ей – как прикрытие, были б выправлены документы надежные.

Скворцов поначалу воспротивился: в Лиду не верил, Василя жалел, несмышленыша, – но, к удивлению, Новожилов, Емельянов и Лобода не поддержали его. А Лида и Василь напирали на то, что хотят воевать, а не коптить небо. Других связных под рукой не оказалось, да и взрослым мужикам все труднее проходить вражеские посты, и Скворцов скрепя сердце согласился. Лобода принялся за инструктаж вновь испеченных связных. Все понимали, какому риску подвергнутся Лида и Василь, но словно надеялись на слепую удачу, один Скворцов оценивал все трезво, без прикрас, так ему казалось. А впрочем, может быть, и пронесет, может, везение будет. Не женское, не детское это занятие – война, вот в чем штука.

Лида и Василь уходили на задание с рассветом. В землянке, где сидели перед выходом, было так тепло, так уютно, что Скворцов, подбрасывая в сработанную из железной бочки печурку березовые полешки, некстати подумал: «И куда они, в непогоду, в холод?» Как будто это наихудшее. Кроме непогоды, их еще кое-что ожидает в пути. Он подавил вздох и, поскольку связным ничего записывать было нельзя, спросил, помнит ли она пароль и явки. Лида поспешно кивнула.

– Ну, присядем на дорожку, – сказал Скворцов. Все и так сидели за столом, но после слов Скворцова замерли. Он первый встал:

– Пора.

Поднялись, задвигались Новожилов, Емельянов, Лобода, пропуская связных вперед к двери, вслед за Скворцовым. Погода была премерзкая: ветер, дождь, промозглость. Грязь по колено, сапоги не выдерешь. Восток над лесом немощно желтел, словно рассвет не мог пробить тучи, многослойно обложившие небо; в урочище, в овраге, выл то ли волк, то ли бездомный одичавший пес, и от этого злобно-тоскливого, обреченного воя становилось жутковато. На ходу непроизвольно перестроились: с Лидой рядом пошел Лобода, за ними Василь и Скворцов, сзади Емельянов с Новожиловым. Никто не разговаривал, Лобода не отпускал Лидин локоть, и Скворцов держал Василя за руку. У опушки остановились. Скворцов привлек к себе худенького, невесомого Василя, думая: «У меня нет никого ближе этого сироты». Лиде сказал:

– Счастливо!

Лобода обнял Лиду, не таясь, крепко поцеловал в губы:

– Возвращайся, Лидуша!

Она прижалась к нему и отпрянула. Новожилов и Емельянов пожали связным руки, похлопали по спинам.

– Удачи вам, хлопцы! – сказал Емельянов и засмеялся своей обмолвке. Смех прозвучал одиноко, загас, будто запутавшись в дожде и тумане.

Туман стлался гуще и гуще, и пелена его, прибитая дождем, отделила оставшихся на опушке от тех, кто ступил с нее в чащу, бывшую уже за боевым охранением, вне партизанской территории. Это как раз ощущение и было у Лиды: территория отряда, свободная земля, осталась за нами, мы идем по земле, где враг, опасность и несвобода. Чувство этой несвободы, охватившее ее, было тягостным, ноющим и вызвало запоздалое желание попрощаться с той землей, что была под партизанами. И сразу возникло только что бывшее: Павлик наклоняется, чтобы обнять и поцеловать ее… Она идет с Васильком в предрассветном лесу, а Павлик стоит, не уходит с опушки, неотрывно глядит ей вслед, на сомкнувшиеся за ее спиной ветки. Неправдоподобно это, все ушли с опушки, и Павлик тоже, чего там стоять?

Туман, как поземка, переметал тропку и, казалось, как поземка, студил ноги. Капли шлепались, трещали сучья – звуки, это обычно в лесу, были громкие, резкие, не такие, как на открытой местности; Лиду поражало, как слышатся взрывы и стрельба в лесу – раза в два-три громче, чем в поле. Лида шла первой, низко нагнув голову, загребая свободной рукою, через другую перекинута корзина: яйца, сало, сливочное масло в мокрой тряпице; продукты не столько для себя, сколько для подмазывания, для патрульных немцев и полицаев и прочих охотников поживиться на дармовщинку. Туговато в отряде с едой, однако связным наскребли: вовремя подмажешь – избежишь крупных неприятностей. Корзину поменьше несет и Василь.

«Мужичок с ноготок», – подумала Лида. В овчинном кожушке, в драной шапке-ушанке, наползающей на брови, он отбрасывает ее назад большим пальцем, шагает бодро, бодростью подчеркнутой этой, когда Лида оборачивается, демонстрируя ей: порядок! «Актер», – сказал о нем Игорь Петрович и осуждающе и с некоторым, как уловилось, одобрением; командир отряда все отговаривал мальчугана – не ходи, ты же выдашь себя, у тебя на лбу написано, что ненавидишь немцев, Василек слушал его, сопел, надувался, а надувшись, у Скворцова на виду подбежал к проходившему мимо землянки Арцту, пожал опешившему немцу руку: «Здравствуйте, доктор», – широчайше, радостно при этом улыбаясь. «Актер ты! Изобразил!» – сказал Игорь Петрович, покачивая головой. «Что прикажете – изображу, – сказал мальчуган. – Не маленький, задание не провалю…» Провалить нельзя. Если что – не пощадят. Партизанских связных расстреливают, вешают, живьем закапывают в землю, что делают с женщинами – лучше не говорить. Лучше сразу выстрелить себе в висок. Но оружие брать запрещено, чтоб при обыске не подвело. Уповай на свою находчивость, бойкость, а может, и смазливость. Не доводя до большого греха, и это можно использовать. Как ни противно. Она думала уже об этом, ни словечком не обмолвясь Павлику.

Дождем прибивало туман к тропе, а ветром-низовиком волочило его через тропу, не давая застаиваться. На западе небо мглисто колыхалось, будто дымилось тучами. Как ни старались ступать тихо, то сучком хрустнут, то лужей хлюпнут. И она чаще, чем Василек: походка у нее какая-то вертлявая, разболтанная – привыкла по городским скверам шлёндать. Да когда шлёндала? До войны юбку протирала, сидя в своей сберкассе, по вечерам училась заочно в техникуме. Она шагала, вслушиваясь и всматриваясь, не переставая сверять дорожные приметы с теми, что называл на инструктаже Павлик Лобода: с тропки – на просеку, возле трех камней, далее просекой, до пересечения с другою, потом по той, по другой – до сгоревшего ветряка, от ветряка влево, на грунтовку, через три километра – сельцо, полицаев там быть не должно. Путь был только начат, приметы только начинали совпадать: у трех валунов, как будто составлявших углы гранитного треугольника, выход на просеку; просека неширокая, прорублена в ельнике, с одного боку которого лежала топь, с другого – цепочка поросших ольхою холмов, – остальные приметы еще должны были совпасть. Прежде всего, чтоб в сельце не оказалось полицаев. Она их опасается больше, чем немцев…

Павлик Лобода, сдается ей, и отпустил ее потому, что не одна отправилась, а с Васильком. Когда не одна, хоть с мальчуганом, меньше вероятности, что кто-то привяжется. Но в военное лихолетье мальчик – не защита, на себя больше надейся и его самого защитить сумей. А Павлику она благодарна за то, что отпустил. Она стирала белье партизанам, варила щи и кашу, дежурила в санчасти, няня и сестра разом, когда отражали атаки карателей, доводилось и стрелять, да мало этого. Ходят же другие на диверсии, в разведку, на связь. В диверсанты, в подрывники женщина не годится, а в связные? Не подведет ни Павлика, ни Игоря Петровича. Оба ее инструктировали, поврозь: Игорь Петрович был спокоен, Павлик волновался. Посылать любимую женщину в пекло, к черту в пасть – поволнуешься. Идти было скользко; выступала испарина – оделись тепло, прямо-таки по-зимнему: на ней полушубочек, шерстяной платок, суконная юбка; сверху накинула дерюгу – от дождя, мешковина и на плечах Василя. Оденься полегче – замерзнешь. Неизвестно же, как получится, где ночевать случится – а если в поле, под ракитой? Днем, конечно, может солнышко пригреть, но потеплеет ненадолго – зима дышит вон с того озера, с севера. Снега нету, а дожди частые.

– Василек, не устал?

– Ни. Мы ж мало прошли.

Это верно. Если корзину перекинуть на другую руку, совсем хорошо. Но упрела малость. Расстегнула верхнюю пуговицу, отпустила узел платка. Дождь то слабел – и, слабый, сеял как сквозь сито, то усиливался – и, сильный, хлестал, как прутьями; вода впитывалась в дерюгу, в одежду и, казалось, даже в кожу лица. Лида утиралась, но лицо тут же становилось мокрым, будто не сверху лило, а вода выступала изнутри, сквозь кожу. Какая погода там, в городе? Такая же, как и здесь. Но хочется, чтобы было тепло и солнечно. Как будто под ясным небом ей легче выполнить то, что поручено. Будет осмотрительной, но не трусливой, находчивой, но не безрассудной – выполнит. Лида ступала на полеглую, высохшую, рыжую траву, на рыжую глину – где просека была нагая, – ступала в лужи, если их нельзя было переступить; с просеки не сворачивала, давши себе зарок: не сойду до второй, пересекающейся просеки, загадавши: тогда будет удача.

Спустя километр-полтора Лида опять спросила:

– Василек, ты не устал?

– Ни. Мы ж трошки прошли.

Не совсем «трошки», прошли порядочно, и она притомилась. Но стыдно перед мальчуганом обнаруживать слабинку. И Лида снова ступала по траве, мху и воде, перекидывала корзину с руки на руку. Разошедшийся дождь скрадывал ближние звуки, дальние заглушить не мог: автомобильный гул на дороге, за лесом, самолетный гул в облаках, над лесом; чавкает грязь, хрустит ветка, посвистывает ветрило. Небо посветлело, но это был какой-то хилый и хворый свет. Лида подумала об автомашине и самолете; оба ушли на восток, где-то автомобиль остановится, самолет приземлится, но если б продолжить их путь, то можно было бы достичь линии фронта. За этой линией – свои, родная армия. Лучше, наверное, дышится и воюется среди своих и умирается легче. И она была бы за линией фронта, если б эвакуировалась. Но успей она к эшелону, никогда бы не встретилась с Павлом. Значит, ее судьба – остаться здесь и повстречать свое счастье, свою любовь – Павлушу, Паню, Павлика. Вокруг кровь, муки, смрад, жестокость, насилие, однако ничто не может коснуться их любви. Не может? Павлик не даст коснуться, защитит. И в третий раз Лида спросила:

– Устал, Василек?

– Ни, – в третий раз ответил Василь.

Но уже не говорит, что мало прошли. Оттопали порядком, вышли на вторую просеку. И честно, она уморилась. Решила присесть, передохнуть под елкой, где не так мочит. Сказала:

– Привал. Давай сюда.

Мальчуган посмотрел, притом довольно-таки красноречиво: идти надо, а мы прохлаждаемся. Они примостились вдвоем на пеньке, спиной к спине, поставив у ног прикрытые сверху кусками мешковины корзинки. Лида опиралась на Василя легонько, чтобы нечаянно не столкнуть с пенька; а опирался ли он, сказать трудно: до того худ и невесом. Лида разгибала и сгибала руки – корзина оттягивает, – беззвучно шептала, называя пароль и явки. Молодчага, похвалила себя, все помнит. Заметила – из-под корзины торчит смятая, уснувшая ромашка, вспомнила: ромашки были и у них дома, но не полевые, а садовые, крупные; родители были непонятно равнодушны к фруктам и ягодам и неравнодушны к цветам, с первым теплом на клумбах в саду появлялись примула, нарциссы, тюльпаны, затем наступал черед анютиных глазок и маргариток, затем – пионы и ноготки, их сменяли лилии, левкои, розы, гвоздики, а их – венерин башмачок, флоксы, гладиолусы и ближе к осени георгины, астры, хризантемы, золотые шары, – цветы распускались волна за волной. Воспоминание это, однако, не растрогало Лиду: о далеком, словно о чужом было оно. Между той жизнью и нынешней война и Павел – все теперь изменилось, и она сама изменилась.

Дождь тишал, хотя тучи были все те же, многоярусные. Надо бы вставать, не временить. Что-то заставляло медлить. Неужели трусишь? Напросилась, никто не понуждал. Остренького возжелала, горяченького? Неправда, настоящего, боевого, чтоб можно было себе сказать: и я воевала, била немцев. Кашу варить и портки стирать – это еще не предел моих возможностей. Так что же ты? Очень здорово сказал на митинге комиссар Емельянов: «Убей немца, чтоб он не был под Москвой». Потому что сколько мы убьем гитлеровцев, на столько их меньше будет на советской земле, под Москвой и Ленинградом, под Воронежем, Ростовом или Севастополем. Но главная боль – Москва. Как она, столица?

– Василек, отдохнул?

– А я и не уставал, тетя Лида.

– Какая я тебе тетя? Нашел тетю… Запамятовал? Я тебе сестра. – Лида улыбнулась, и мальчуган улыбнулся.

Едва они выбрались на грунтовую дорогу, как послышался догоняющий скрип несмазанных колес. Василь посмотрел на Лиду, на приближающуюся подводу, на чащобу, как бы говоря: не сигануть ли нам, сестрица, в лесок, покамест подвода не подъехала? Кто там, в ней – знаешь, нет? Пароконная подвода была близко: лошади накрыты попонами, на колесах налипла грязь, отлетает ошметками, на подводе один дядька правит, их заметил – глядит. Лида сказала:

– Станем сбочь, чтоб не стоптал.

Раскатившаяся с горки подвода, пуляя грязью из-под колес, проскрипела мимо Лиды и Василя; кинув на них боковой внимательный взгляд, возница натянул вожжи, придерживая лошадей, и Лиде бросилось в глаза: на рукаве у возницы повязка полицейского – «Ordnungspolizei». He ожидая этого от себя, она подошла к подводе, в пояс поклонилась и сказала:

– День добрый, пан полицейский! Подвезите меня с братом трошки, будьте ласковы.

В полупальто, перешитом из шинели, пожилой, плохо побритый, с уныло-вислыми усами и унылым, вислым носом – полицейская морда, – он с задумчивой важностью пожевал губами.

– Хто таки? Куда направляетесь?

Лида, кланяясь, ответила. Он спросил: документы есть? Лида показала. Он повертел их, вернул, задержался взглядом на корзинках. Лида подобострастно зачастила:

– Отблагодарим пана, у нас яички… Дякую, пан полицейский, дякую!

– Пять штук, – сказал полицай. – И довезу недалеко, до Румнева, оттудова нам не по пути… Ну, давай, давай, девка, давай! – прикрикнул он, вытаскивая из сена кошелку.

«Шкура полицейская», – подумала Лида, перекладывая яйца из своей корзины. Полицай сунул крючковатый пористый нос в корзину, притворно удивился:

– Ого, сколько! Давай еще. Вон какая грязь, лошадям каково тащить? А вас двое…

– Еще пять дам, – сказала Лида..

Будто пособляя ей влезть, полицай скользнул ладонью по бедру. Передернувшись от отвращения, Лида хихикнула, игриво шлепнула эту немытую, в сивой шерсти руку. Подумала о себе: «Ну, артистка». Как Василь – артист. Он и сейчас доказал это: залезая на подводу, с угодливостью сказал, что у пана полицейского добрые кони. Полицай выпятил губы, надулся самодовольством, чмокнул, и подвода заскрипела несмазанными колесами.

– Нехай соседи завидуют, – сказал полицай.

– Как не позавидовать? Счастливый вы, пан полицейский!

– А брат у тебя разговорчивый, – сказал полицай Лиде.

– Да, он такой.

– Все вы таки, – сказал полицай и загадочно умолк: догадывайтесь, мол, что я имел в виду, какой намек.

– Мы с братом хорошие! – Лида опять подхихикнула, и Василь вслед за ней хихикнул заискивающе.

– Все мы хорошие, когда спим. Носит вас нелегкая. Дома не сидится. – Он понизил голос, чтоб Василь не слыхал. – А то не ровен час поиграют с тобой. И я бы поиграл – хлопец мешает.

– Оставьте глупости, пан полицейский, я девушка честная!

– Все мы честные. Только в грехах по ноздри!

Дорога вела под уклон, колеса вихляли, на задке дребезжало пустое ведро, полицай наматывал на кулаки, натягивал вожжи, матюкался. Зарыв ноги в волглое, отдающее прелостью сено, Лида отодвигалась от полицаева плеча, но оно нет-нет и касалось ее, вызывая внезапное, как удушье, и мутящее, как тошнота, отвращение. «Артистка, – сказала она себе, – играть так играть». Нельзя ли похладнокровнее? Полицай, холуйская морда, плел что-то насчет судьбы: выкамаривает, сука беспородная, – хозяйство крепкое, кони добрые, то верно, и овцы, свиньи, птица, а вот жинка хворая по женской части, не рожает, родный брат напился, выпал из поезда, – и под колеса, корова чего-то объелась, вспучило, покамест бегал за скотным лекарем – откинула копыта, на сад весной напала тля, завязь пожрала, остались без яблок, твою мать!

«Тебе бы откинуть копыта», – подумала Лида. Осточертело слушать его болтовню. Изобрази, что дремлешь. И полицейский по ее примеру сам стал клевать носом. Снова задождило. На придорожных ветках каркало воронье. Впереди, за сеткой дождя, леса и леса. И кажется, не с неба, а из них сеется нудный предзимний дождь, сносимый рвущимся ветром, и ветер – тоже из чрева лесного. Полицай, само собой, провез их пару верст и высадил: выметайтесь, мне сворачивать на Румнев. Но до этого, до высадки, он избавил их от весьма вероятных неприятностей. Когда в дождевой пелене замаячили румневские хаты, из рощи вышли три полицая и загородили дорогу: «Стой!» – и, как неизбежное приложение, мат.

– Кого везешь, куда?

Они не могли не видеть повязку на рукаве у возницы и тем не менее спрашивали. Возница спрыгнул с подводы, размялся:

– Подвожу. Попутчики. Документы я, хлопцы, проверял.

– И мы проверим! Давай сюда! – сказал Лиде старший и, приняв от нее аусвайс, сам не стал смотреть, передал напарнику. – Приказ есть: чуть что подозрительное – брать, потому как облава на партизанских связных. Ты, красотка, случаем не связная? – И хохотнул.

– Что вы, господин полицейский! – сказала Лида. – Как можно так шутить? У меня дядя в Луцке – старший полицейский.

– Лады, – сказал старший вознице. – Раз они с тобой, езжайте. Без тебя забрали б их. Чем шире захватишь сетью, тем больше рыбки…

– То так, – сказал возница. – Ну, эти брат с сестрой едут к тетке в город, гостевать.

Лишь когда подвода тронулась, а три полицая остались у обочины, Лида заметила: коленки у нее дрожат, будто стукаются друг о друга. И во рту пересохло до противности. А Василек вроде бы ничего, спокоен. Эти трое не походили на возницу. Не похабничали, не разживались куриными яйцами или сальцем, в корзинки заглядывали с иной целью: в тусклых, свинцовых глазах охотничий, полицейский блеск – выследить добычу. Хорошо, что документы сработаны как надо. И обиду натурально изобразила, что дядя – полицейский в Луцке, вовремя загнула. Ох, и глаза у этих полицаев – не то, что у возницы. Он пентюх, они волкодавы. В полицаи подавались отсидевшие или выпущенные немцами из тюрем хулиганы, грабители, воры, насильники, а также бывшие кулаки, их сыновья, а также всякая националистическая шваль, ее-то больше всего.

– Выкладывай ишо яичек, – сказал возница.

– За что ж?

– Спрашиваешь! Подцепили б тебя с братухой. Из-за меня отступились…

«Чтоб ты ими подавился», – подумала Лида, перекладывая большие белые яйца в кошелку полицая; он шлепал толстенными губами: пересчитывал, сколько штук кладет Лида. Высадив их, полицай огрел лошадь кнутом, подвода скрылась за буграми.

– Пронесло, брат?

– Угу, сестра.

Перекинулись односложно, зашагали по обочине, сторонясь луж и грязи. И чем ближе подходили к селу, тем меньше не связанных с предстоящим заданием мыслей было у Лиды. И время побежало как-то быстрей, будто предстоящие события подгоняли его. И Лида вся подобралась и непроизвольно прибавила шаг, Василь – за ней. К селу подошли со стороны леса, чтоб не мельтешить на открытом поле, – из лесу сразу шасть на улицу, третья с краю хата, слева – старосты. Этот староста, бывший колхозный бригадир, был связан, как стало Лиде известно от Лободы, с партизанами нескольких отрядов, никогда не отказывал в содействии. Помогал активно, надежно, хотя, как говорил Павлик, не было расшифровано, искренне ненавидит оккупантов или опасается мести партизан, недаром же их еще нарекли – народные мстители, если что – пощады изменникам не будет, законы у партизан суровые. Староста был хром, бородат (кучерявую, лопаткой, бороду пропускал сквозь пальцы, словно просеивал), неразговорчив, – больше делал, чем говорил, и это понравилось Лиде. Домашние его – жена, дочка, внучка – были молчаливые, ходили бесшумно. Лиду с Васильком проводили в заднюю комнатушку, накормили, староста предупредил: у Грудева, село это не миновать на пути в город, полицаи устроили засаду, если что с собой, учтите, обыскивают.

– Ничего у нас нету, – сказала Лида. – А документы – не подкопаешься.

– Коли так, ладно. Но метут под метелку. И с документами могут забрать. – Староста задумался, просеивая бороду сквозь пальцы. – А все ж пособлю вам. Мне надо в те места, так подвезу вас. Там видать будет, как поступим. Может, и прорываться надо…

«За меня все решил, – подумала Лида. – И, кажется, разумно решил. С ним, во всяком случае, будет получше. Староста же!» Жена, дочь и внучка, курносые, скуластые и тонкобровые, кивнули разом, когда Лида сказала им: «До свидания. Спасибо». Садясь на подводу, староста сунул в сено, рядом с собой, винтовку. Лида сделала вид, что не заметила оружия. Старосте видней. Ему, наверное, разрешается иметь оружие. А они с Василем безоружные, они цивильные, едут в гости к тетке. Аусвайс – пожалуйста, вот вам… Ехали молча, под дождем, на ветру; староста зорко из-под нависших бровей оглядывал дорогу. Каркали вороны, чавкала грязь под копытами, скрипели плохо смазанные колеса – как у полицейской подводы. Этим они схожи, больше ничем. Лида отворачивалась от секущего дождя, поправляла на Василе сползающую дерюгу, – мальчуган терпеливо сносил ее заботливость. Староста знал, что говорил: возле Грудева была засада. За выгоном, из-за кустов, потрясая винтовками, выбежали четыре полицая. Кони шарахнулись, захрапели.

– Стой! Остановись! Кто такие едете?

Лида была уже готова лезть за пазуху, за аусвайсом. Но староста закричал дурным голосом: «Партизаны! Караул! Партизаны!» – схватил винтовку, бабахнул вверх, и кони понесли.

– Стой! Мы свои! Стой! Стой! – Выстрелов вдогонку не было, полицаи поверили, что их приняли за партизан и потому удрали.

Когда взмыленные кони перешли на шаг и потом остановились, роняя пену с губ, староста шумно выдохнул:

– Уф-ф! Пронесло…

У Лиды колотилось сердце так, будто она, не отставая, бежала вслед за подводой, – сбившееся дыхание не давало говорить. А сказать надо было б: пронесло, спасибо. Староста спрыгнул в грязь, хромая обошел упряжку, поправил сбрую, потрепал лошадей по холке. Василь поцокал, уважительно поглядел в спину старосте. Вроде бы и старостой такого человека называть неудобно: нам служит, партизанам. Не староста, а Володимир Артемьевич – вот кто он. Садясь на подводу, Володимир Артемьевич сказал Лиде:

– Довезть до города? Теперь недалёко…

Лида наконец раскрыла рот и вымолвила: «Спасибо», – и за то, что прорвались с ним через засаду, и за то, что готов везти в город, и за то, чем еще, возможно, поможет им, – за все разом спасибо. Володимир Артемьевич запахнул полы, дернул вожжами и сказал словно не Лиде, а лошадям:

– Не за что.

И до предместья не обронил ни слова. Молчала и Лида; Василь дремал, привалившись к ее плечу. В предместье, на железнодорожном переезде, их остановил немецкий патруль. Из будки, хлопнув дверью, вышли два солдата, встали поперек дороги, у шлагбаума; старый выгибал грудь, пилотка на нем сидела браво, сдвинутая на ухо, автомат жмурился черным зрачком дула, молодой был съежившийся, скучный.

– Цурюк! – сказал молодой. – Здесь нельзя! Документы!

Старый, заикаясь, поманил к себе Лиду:

– П-паненька, ф-фрау, к-комм!

– Битте!

Молодой на улыбку ответил скучным позевыванием, старый благосклонно щелкнул языком. Оба заглянули в аусвайс, оба заглянули в корзины, оба оживились:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю