355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Прощание » Текст книги (страница 20)
Прощание
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:58

Текст книги "Прощание"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)

– Ну, как считаешь, Петрович, дельно изложено про Ладыжца?

– Дельно, – сказал Скворцов, не вдруг осознавая, что Ладыжец – фамилия казненного старосты.

– Про подлецов пишем, а вот про хороших людей, наших помощников, к сожалению, не напишешь: наведешь фашистов на их след. А если не приводить конкретный факт с названием села, с фамилиями, то кто же поверит такой агитации. Как считаешь, Петрович?

– Согласен с тобой, – сказал Скворцов и подумал: Петровичем Емельянов стал именовать его как то незаметно, и он сам незаметно привык к этому, сугубо штатскому обращению, он, поборник субординации и уставных порядков. Он тоже иногда, под настроение, обращается к комиссару – Константин Иванович, но еще не дошел, чтобы называть Иванычем, не созрел еще. В принципе он симпатизирует Емельянову, однако подчас Константин Иванович раздражает. Это когда принимается рассказывать о своей жене и детях, что живут сейчас, он надеется, в эвакуации, на Алтае, в селе Шипуново. Он рассказывает оживляясь, с некоторым умилением, оно-то и раздражает. Скворцов тут же одергивает себя: разве можно на это злиться, просто ты в душе завидуешь. Но разве Емельянов в чем виноват? Человеку повезло. Так радуйся за товарища и будь более терпим.

Хотя, как он убедился лишний раз, легче быть терпимым, чем заставить себя радоваться. Лишний раз – это когда увидел: Павло Лобода и Лида, обнявшись, уходят от лагеря в ближний лесок. Пусть так! Война продолжается, но и жизнь продолжается. Лида деваха молодая, горячая, ей надо любить. И не такого ушибленного судьбой, как Скворцов. Чем Павло Лобода плох? Ну, и любитесь на здоровье, только Скворцова, пожалуйста, не трогайте. Так нет же, Лобода полез выяснять отношения. Тогда, уходя в лес, оба обернулись в сторону Скворцова, и он, застигнутый врасплох этими взглядами, поспешно отвернулся. Так вот, Лобода полез потом объясняться. Дескать, товарищ лейтенант, вы плохого не подумайте, у нас настоящая любовь, а к вам у меня претензий нет, мне Лидуша все рассказала.

– И у меня к тебе претензий нет, – сказал Скворцов, злясь на Лободу и себя и думая: «Как можно все рассказать, это же сугубо интимное…»

Лобода попросил извинить его за разговор и, козырнув, отошел. Отдавать честь – на этом настоял Скворцов, хотя далеко не все бойцы в отряде приняли это с восторгом: партизанщина сказывалась и в нежелании приветствовать старших, как это принято в армии. Но Лободу не упрекнешь: козыряет, как в лучшие довоенные времена, на строевых занятиях, подход и отход отработаны. Разговор закончился, осадок от него остался. Какого черта лезут, заглядывают в душу, растравляют раны? Или Скворцов сам в чем-то повинен? В том, что приглянулся Лиде? Что отверг ее, так сказать, пренебрег? Отверг, а теперь тебя царапает, что она с Лободой? Царапает, не отпираюсь. Если б Лида не открылась ему, ничего б и не было. Мало ли кому он может понравиться и не подозревая об этом. Не его бы забота… А вот обернулось переживаниями. На кой все это ему? Осадки там всякие…

* * *

Ходившая в разведку в село Свинячье группа Новожилова привела с собой мальчишку. Объясняя, почему в отряде появился пацан, Новожилов поеживался. Откровенно говоря, командир вполне мог сделать ему, начальнику штаба, если и не разнос, то внушение. Пацан в отряде – этого еще не хватало! Но хмуро слушавший его Скворцов сказал: «Пускай остается», – с тем же хмурым выражением подошел к мальчику, погладил по голове. И тот заплакал, уткнулся лицом в живот Скворцову. Он плакал все громче, все безутешней, а командир отряда гладил его грязные, отросшие волосы и повторял: «Ну что ты, перестать, ты же мужчина». Новожилов объяснил:

– Я, товарищ командир, не очень хотел брать с собой Василя, понимаю: войсковая часть есть войсковая часть и не каждому в ней место. Но и вы меня поймите: не повернулась рука оттолкнуть его. Мы уже выехали из Свинячьего, и тут из овина выбегает Василь, кричит: «Дяди, вы партизаны? Заберите меня с собой! А то пропаду…» Видим: худющий, грязный, заросший, в обносках, ну как сейчас перед вами. Спрашиваем: кто ты такой? Говорит: батьку немцы застрелили, он был колхозный бригадир, а мать куда-то угнали, у тети ютился, да она попрекает куском хлеба, ругает большевистским змеенышем, лупит. Не до разговоров, надо поспешать, я ему: «С нами нельзя», – а он бежит за подводой, спотыкается, падает, снова бежит, надрывается, чтоб не отстать, и просит: «Дяденьки партизаны, не бросайте меня, я буду у вас все делать, я буду хороший, возьмите…» Догнал подводу, ухватился за задок. Не оторвешь же его пальцы, не оттолкнешь же. Я принял решение: взять под свою ответственность. Слабость проявил, заслуживаю взыскания…

– За что же взыскивать? – сказал Скворцов и подумал не к месту: Свинячьим село называется потому, наверно, что в нем много свиней. Хотя и в других селах их хватает. Правда, нынче поубавилось: немцы отбирают, любители свининки. А Василек мясного не ел давным-давно. Да и вообще, видно, он мало что ел, – кости и кожа, землисто-бледный, просвечивает насквозь. Скворцов велел его накормить, принести колбасы, каши, масла, хлеба, и Василек набросился на еду. Он глотал, чавкал и потерянно улыбался, извиняясь этой улыбкой за свою голодную жадность. Скворцов сидел рядом, стараясь не смотреть, как ест мальчишка, чтобы не смущать его, и все-таки смотрел. Бледный и чумазый, сутулится по стариковски, втянутые, будто у старика, щеки, шея тонкая, будто стебель, как только голову держит, как не надломится. Сирота. Война бьет и по самому слабому, самому незащищенному – по детям. Василек чем-то напоминал детей Белянкиных, хотя те белобрысые, а он чернявый.

Скворцов попросил Фсдорука подобрать Василю одежонку поприличней, и Иван Харитонович сказал:

– Хлопца обмундируем по первому разряду!

Лобода, который когда-то был против того, чтоб даже женщин брать в отряд, теперь сказал:

– Куда хлопчику деваться? Нехай у партизан воспитывается, неплохое будет воспитание…

И пошло-поехало: не было дня, чтоб Скворцов не повидался с мальчиком, не перекинулся словом. В такие минуты он будто окунался в стародавние времена, когда сам был мальчишкой. И еще: Лида и все с ней связанное не так царапали, как прежде. Он удивился: быстренько же утихомирилась его уязвленная душа. Удивившись, порадовался: не разучился иронизировать над собой – значит, живем, лейтенант Скворцов.

32

Из отряда исчез Будыкин. Чрезвычайное это происшествие обнаружилось после провала диверсии на железной дороге. Подрывники должны были рвать рельсы на перегоне возле Волчьего Перевоза, их прикрывала группа под командованием сержанта Будыкина. Среди подрывников были и Коля Пантелеев и Дурды Курбанов; Пантелеев жаждал овладеть этой ведущей, как он считал, партизанской специальностью; а Курбанов понимал: при всей любви к лошадям нельзя ошиваться в повозочных, надо быть поближе к боевым операциям – и он потянулся вслед за Колей Пантелеевым, с которым сошелся после лежания у Тышкевичей. Так оба очутились на курсах подрывников, которыми заправлял присланный Волощаком минер. Они слушали лекции, на учебной полосе практически учились минировать полотно, причем делали это и ночью: подрывникам придется работать в темноте, при дневном свете к железной дороге не подберешься. Тол в отряде выплавляли из мин, из снарядов, их собирали окрест, в районе летних боев. На костре – формы из кирпича, в них фыркает и бурлит, остывает – получаются толовые шашки. Вместо бикфордова шнура – смоченная в бензине веревка: поджег – и ходу…

В ту злополучную ночь подрывники не управились втащить мину на насыпь, как появилась дрезина с патрулем. Завязалась перестрелка. Группа Будыкина активно обеспечивала отход подрывников. Но подошли еще две дрезины с автоматчиками и пулеметчиками, и партизанам небо показалось с овчинку. Все смешалось, перепуталось. Где свои, где немцы? Куда отходить? Еле-еле оторвались, выйдя из боя с потерями: двое раненых, двое убитых, в их числе Коля Пантелеев. Недосчитались Будыкина и Курбанова. Утром в пятистах метрах от места боя нашли труп Курбанова. Дурды был смертельно ранен, отполз в кусты и там скончался. А сержанта Будыкина так и не сыскали, хотя партизанская разведка облазила все кругом. Стали строить догадки: утонул в болоте, где-то убитый лежит, вроде Курбанова. Но Лобода сказал другое:

– Суду ясно! Отец Аполлинарий сбежал.

– Сбежал? – возразили ему. – Быть того не может.

– Момент караулил. Выждал – дезертировал.

– А не в плен ли он попал?

– Никоим образом! Плена он боится.

– Но тяжелораненым мог же попасть.

– Не, он дезертировал, факт!

Ни Скворцов, ни Емельянов, ни Новожилов не согласились с этим, однако Лобода неколебимо стоял на своем («Суду все ясно! Я по-хорошему предупреждал: Будыкин не внушает доверия!»). Как бы то ни было, Будыкин пропал. Без следа…

А Будыкин был жив! Но устал люто. Он шел всю ночь, и ему думалось: правильно идет, к партизанской базе. Полночный бой, тяжелый и неудачный, не выходил из головы. Откуда нанесло германцев? Откуда нанесло – понятно: патрули. Просто кто-то в штабе отряда, кто готовил операцию, просчитался: германцы, по нашим данным, не должны были появиться в этот час, а появились. Ввязавшись в огневой бой с патрулем с первой дрезины, они не предполагали, что тут же подойдут еще две. С этих двух дрезин и шарахнули им во фланг. Нечего скрывать: он растерял своих бойцов, в суматохе и сам как-то оторвался, очутился один. Бежал, стрелял, командовал. А потом усек: и командовать-то некем.

Он повернул вправо, где стреляли сильней, – там германцы, но, значит, и свои – угодил в трясину, еле выбрался на кочку. Потом бой вроде сместился влево, Будыкин повернул влево и опять угодил в трясину, еле выполз. Отдышался, неуверенно ткнул ногой туда, сюда, нащупывая твердь, и померещилось: в сапогах хлюпает не вода, а кровь. А как его бойцы, может, кто ранен, кто убит? Он обязан соединиться со своими бойцами, которых потерял. Или они потерялись, какая разница. Есть разница: ты командир отделения, кадровый сержант, остался здесь, а твои бойцы там, куда ты никак не можешь пробиться. С кочки на кочку, проваливаясь по колено, выдираясь из вонючей жижи, он шел и шел. Вправо, влево, вперед, назад, понимая: петляет по болоту, как заяц. А бой вроде бы свертывается, стрельба глохнет.

Когда она вовсе стихла, Будыкин присел на обомшелый пень и подумал: что дальше? Посвистывал ветер в камышах, продувал насквозь болото, лес и Будыкина, и в этом посвисте будто проступали и стрельба, и взрывы, и крики ночного боя. Чего рассусоливать? Вот правильное решение: не рассиживать, а идти безостановочно. К партизанскому лагерю. Как сориентироваться, ежель звезд, луны не видать, черно? Но все равно, надо идти без остановок. Пока есть силы. И он шел до утренней зари, не подозревая, что удаляется и удаляется от партизанской базы в глушь, в бездорожье, в гиблые топи. Шел то быстрей, то медленней, и ему было то теплее, то знобче. И постоянная вертелась мысль: как оправдаться перед командиром отряда? Оправдается как-нибудь, так получилось. Ну, оказался не на высоте, признаю. Но без злого же умысла. Скворцов это должен учесть. Да и комиссар Емельянов и начальник штаба Новожилов учтут.

Небо на востоке пожелтело. Посыпал дождь, за ним мокрый снег и снова дождь. Не уважает он такую погодку. Хуже не придумаешь: голоден и промок до нитки. Будыкин прошел еще с километр и повалился на хвою под елью. Выдохся. Лежал, не двигаясь. Кровь пульсировала в висках, и казалось, что это чьи-то шаги, в животе бурчало, и казалось, что эта какие-то скрипы и шумы в лесу. Но вокруг было безлюдье и тишина, даже ветер стих, даже дождь не шелестел. В полузабытьи Будыкин ощущал холод и влагу, слышал толчки крови в висках и урчание в кишках и в то же время видел перед собой Павла Лободу, который говорил ему: «Безответственный ты тип, подозрительный, потому и диверсия провалилась». Он оправдывался: «Я ни при чем, за диверсию не отвечаю, я прикрывал подрывников». Видел и командира отряда Скворцова, который говорил ему: «Молодец, что явился в расположение», – а Лободе говорил: «Не вяжись к товарищу Будыкину, он кадровый сержант и командир передового отделения». Будыкину стало радостно, и с этим чувством он вынырнул из полузабытья, огляделся. Никакого Скворцова, никакого Лободы.

Он пролежал на волглой прошлогодней хвое с четверть часа, пропитываясь сыростью, идущей от земли, и поднялся, разогнул поясницу, поправил ремень автомата. Небо желтело по-прежнему, ни сильней, ни слабей. Значит, это восток. Значит, теперь ему вон туда, на северо-восток. Или строго на восток? А может, на юго-восток? Ведь ночью он петлил по-заячьи, плутал болотами. Пожалуй-ка, топать все же надо на северо-восток, там где-то отряд. Местность незнакомая, глухоманная, ни дорог, ни хуторов. Те же топи, те же камыши, те же осинник и ельник. И то же низкое облачное небо. Хотя над землей немножко светлело. Дождь принимался сыпать и переставал. В животе уже не урчало, зато резало – с той же голодухи. И башка что-то начала побаливать, горло, глотать больно. Глотать, верно, нечего. Кроме собственной слюны.

Будыкин двигался на северо-восток, не подозревая, что идет точно по направлению к лагерю. Если бы он вышел на просеку, затем на проселок и затем к гравийному шоссе, то выбрался бы в места знакомые. А эти ему были незнакомы. Может, и бывал здесь, да не запомнил. Нечего скрывать: на местности он ориентируется не как бог. Не как бывшие пограничники, тот же Скворцов, тот же Лобода, – эти, что тебе день, что ночь, нигде не заплутают. Служба у них такая была, приучила. Вышел бы Будыкин, выбрался бы, если б не натолкнулся на лесную сторожку. Она предстала вдруг из-за деревьев: избушка на курьих ножках, столбики подгнили, дверь покосилась. Накрененная труба курилась, Будыкин втягивал раздувающимися ноздрями запах дыма, в котором чудился запах кулеша. Заходить? Не заходить? Собаки не видать, хозяев не видать. Понаблюдав, Будыкин так и не решил, как же поступить. Сунешься, а там германцы либо полицаи. А может, там хозяева навроде Тышкевичей, так что же не заглянуть? Перекусить, передохнуть, обсушиться, порасспрошать про дорогу. Дверь провизжала ржавыми петлями, на порожке – женщина в телогрейке, Будыкин отметил: старая. Это хорошо. Хорошо, что баба, бабы не так злы, как мужики. Значит, в сторожке есть хоть одна добрая душа. Добрая? Не выдаст, не продаст?

– Мамаша! – позвал Будыкин.

Старуха разогнулась, откинула седую прядь с лица. Стараясь вкраплять украинские слова, которые знал. Будыкин заговорил: нельзя ли зайти на минутку, непогода, неблизкий путь, устал.

– Заходи, сынок. – Хозяйка посторонилась, пропуская Будыкина, вошла следом. Он огляделся: в комнате никого. – Одна живу.

Засекла, как он оглядывался. Ну, и что? Будыкин сказал:

– Можно присесть?

– Садись к столу, сынок. Покормлю.

Хозяйка смахнула тряпочкой со стола, поставила миски, тарелки, кастрюлю с борщом. Будто поджидала к обеду Полю Будыкина. У него потекли слюнки.

– Сними сапоги, сполосни руки.

Он скинул керзачи, отнес их к порогу, она дала ему шлепанцы. Полила над тазиком, протянула рушник.

– Самогону выпьешь?

Налила ему стакан, себе на донышко. Он сказал:

– Спасибо, мамаша.

– Пей, сынок. Чтоб дома не журились. Далёко дом?

– Далёко, – сказал Будыкин, едва не задохнувшись от первака. – Аж возле Курска.

– Занесло тебя, сынок, от родных краев… Мой сын, мой Стась, тож в армии и тож далёко от родины. В' Гатчине перед войной служил, под Ленинградом. Что с ним? Может, как ты, мотается по лесам. Может, и убитый. Война же…

Будыкин деревянной ложкой хлебал борщ, – не кулеш, – но тоже здорово, – хмелея от него не меньше, чем от самогонки. И думал: попал к матери красноармейца, эта не продаст, не выдаст. Но сколько ей лет? Не старуха, раз сын в Красной Армии, а выглядит старухой. Жизнь, наверно, была несладкая. Так и есть. Хозяйка говорит напевным, молодым голосом:

– Муж у меня и старший сын, Ивась мой, погибли в тридцать девятом. Работали кондукторами на железной дороге. Немцы разбомбили ихний поезд под Варшавой… А после пришли Советы, и Стася забрали в Червону Армию…

Забывшись, когда и выпивал, Будыкин опьянел. В отряде, при командире Скворцове, не разольешься, на операциях и в рейдах по селам тоже не выдавалось заложить за воротник. Теперь можно. Он потянулся за бутылкой, самогон забулькал в граненом стакане. Хозяйка.сказала:

– Не хватит ли, сынок?

Конечно, хватит. Но он занемог, простыл, вон и кашляет, а простудную хворь выгоняют самогоном, испытанное средство, народная медицина.

– Еще маленько, мамаша.

Конечно, мамаша и есть. Добрая, приветливая, угощает, как сына. Он в сыновья ей годится. Как пани Тышкевич, Ядвиге, и она добрая, как мать. И ни о чем хозяйка не расспрашивает, хотя догадывается, кто он. Она говорит:

– Намытарился по лесам?

– Есть маленько…

– Меня зовут Мария Николаевна, на русский манер если.

– А я – Поля Будыкин, Аполлинарий, значится, Будыкин. Некоторые вот, злые на язык, говорят: Аполлинарий – это духовное, поповское, вроде бы отец Аполлинарий, я таких говорунов не уважаю.

Он спохватился и примолк. Занесло. Не хватало, чтоб стал жаловаться Марии Николаевне на Лободу. Поддал, так надсматривай за собой. Будыкин Поля, ты поддатый, помалкивай, а то сморозишь что-нибудь. Слушай лучше. Мария Николаевна говорит, и какое славное у ней лицо! Глаза прямо-таки лучистые, материнские, волосы густые, вьющиеся и седые, поседеешь, ежель потеряла сына и мужа. В украинскую речь она вставляет русские слова, как он вставлял в русскую речь украинские, и ее понимаешь безо всякого там переводчика. А говорила Мария Николаевна о муже и сыновьях, как они дружно жили, хотя и бедновато, сыновья выучились, в люди вышли. Стась плотником стал, был у них дом в местечке при железнодорожной станции, а когда Ивась и муж погибли от бомбы, она продала дом, переехала сюда, на отшиб, отсюда и Стася в армию забрали… Будыкин слушал, подперев подбородок кулаками. Было сытно, сухо, но тепло было только до живота, а ниже, до ступней, все холодное, как окоченелое, не согревалось, словно первак не доходил сюда, натыкаясь на невидимую преграду. И болела голова, болело горло, кололо под лопаткой, слипались веки. Растянуться бы на лавке, на земляном полу пускай, укрыться армейским бушлатом, кулак под щеку – и блаженствуй.

– Да ты, сынок, клюешь носом, – сказала хозяйка. – Постелю-ка я тебе…

– Мне надо идти, – сказал Будыкин. – Разве на пару часиков… Не больше!

– Я разбужу, когда скажешь.

– Будить не надо. Сам встану ровно через пару часов. Разве я не кадровый сержант?

Будыкин упал в сон, как камень в воду, и камнем же пошел ко дну, в самые глубины, где нет сновидений, одна чернота. Потом обрел легкость, плавучесть и немного всплыл из глубин, и начались довоенные расчудесные сны. Других они расстраивали: проснешься, а наяву все то же – кровь, страдания, смерть. Будыкина же такие сны радовали, успокаивая: вот как жили до войны, значит, так же будем жить и после войны, еще будет по-старому, по-довоенному, законно. Ему приснилось, будто он за слесарным станочком, в своих мастерских метеэсовских, что-то вытачивает, деталь – какую, непонятно, но ответственную, потому как директор метеэс дышит за спиной, упрашивает: «Товарищ Будыкин, на тебя надёжа, трактора простаивают». Или будто он на возу с сеном, наверху, в одной руке вожжи, в другой былинка, он грызет ее, ощущая сладкий вкус молодого сенца, а пахнет сенцо это… но тут и слова не подберешь, – это еще когда он был в колхозе. Привиделось также: вечерний закат, перистые облака, он с Катькой Абросовой на бережку озера, в вербняке, слова говорят всякие и целуются, – Катька его первая любовь, еще со школы, когда он попередь всех входил в медкабинет на прививки. Но это уже седьмой класс, и они целуются, как взрослые. После Катька выскочила взамуж за Проньку Криворотова, при встречах с Будыкиным вздыхала, чего ж теперь, спрашивается, вздыхать? Будто и сейчас она вздохнула, на закате: «Ты меня любишь?» – он ответил: «Любил». Он проснулся от собственного кашля – бухтел, разрывая грудь, и сразу же подумал, не предала ли хозяйка, не схвачен ли он, не в гестапо ли, не в полевой ли жандармерии. Откашлялся, отхаркался, и второй мыслью было: «За то время, что рассиживал здесь и дрых, допер бы до отряда». Неслышно ступая, подошла хозяйка, сказала почти шепотом:

– Ты не просыпался, сынок, так я будила несколько раз. Но ты опять не проснулся, мычал да ругался. Намытарился…

Извиняет его, кадрового сержанта Будыкина. За окном уже темь. Намытарился? А может, надрался? Вон как мутит, как башка раскалывается. Да не пьян он, болен он! Кашель откуда? Под лопаткой колет – с перебора, что ль? И знобит как, трясет прямо-таки.

– У тебя жар, – сказала хозяйка. – Я когда будила, трогала руки, лоб. Захворал ты…

Точно, захворал. А на хозяйку, на Марию Николаевну плохое поимел в мыслях. Паскудство это – подумать о ней, что донесет.

– Сынок, подлечу тебя. Сушеная малина есть, заварю. Пропотеешь – полегчает. В носки насыплю сухой горчицы, тож помогает…

– Нет, я обязан идти, – сказал Будыкин, поднялся с кровати, и голова у него закружилась.

* * *

Колю Пантелеева и Дурды Курбанова похоронили на партизанском кладбище, среди других, и Скворцов пришел на их свежие могилы перед вечером. Постоял, посмотрел на холмики, на зачищенные тесины в изголовье, надписи химическим карандашом – фамилия, имя, дата рождения и дата смерти. С ними, с Курбановым и Пантелеевым, он лежал у Тышкевичей, с ними уходил в леса, в партизаны. И вот их нет. Разве что в нашей памяти они есть…

* * *

Дождь сеял и сеял, нудный, холодный, раздражающий. Скворцов прислушивался к его шелестению, хлопанью оголенных веток, – ветер-листодер не стихал вторые сутки, и вторые сутки – дождь-ситничек. Склонившись над немецкой картой, извлеченной из полевой сумки убитого в стычке обер-лейтенанта, Скворцов уточнял на ней разведанные партизанами объекты (их со свойственной ему аккуратностью нанес на карту Новожилов). Она была довольно точная, по-немецки Скворцов читал худо-бедно, так что работать было нетрудно. И даже приятно. Потому что объектов, о которых можно доложить в Центр и по которым отряд (один или с другими отрядами) нанес или нанесет удары, хватало, на выбор – железные дороги, станции, гарнизоны, базы, склады и прочее. Гитлеровский генштаб заблаговременно заготовил карты советских приграничных районов, и не только приграничных, в подорвавшемся на мине штабном автобусе партизанам попалась карта Подмосковья! Но Москва не падет, и с молниеносной войной у немцев не клеится. Рассчитывали сломить нас за полтора месяца, как писали в листовках, а войне уже четыре месяца, это что-нибудь да значит. Еще четыре месяца назад, в июньских боях на границе, стало ясно, что блицкриг лопнет. Он и лопнул…

В землянку, деликатно постучавшись, спустился Емельянов. Поздоровался, сгреб пятерней волосы, пригладил их, одернул гимнастерку – раздетый бегает из землянки в землянку, – присел к столику.

– Я не помешал, Петрович?

– Да ладно уж, после закончу… Что у тебя?

– Ничего особенного… Я посижу.

– Выкладывай, – сказал Скворцов, теряя терпение, хотя его-то терять и не надо, когда Емельянов почему-либо хочет потянуть.

Будто добившись, чего хотел, – рассердить Скворцова, – Емельянов сказал:

– Я насчет Будыкина. Но, повторяю, ничего особенного.

Ничего особенного, если не считать, что это ЧП: человек пропал. На войне, правда, подобных ЧП в избытке. Ну, и что будем делать?

– Предлагаю, Петрович, листовку выпустить… Насчет Будыкина.

– И что же ты хочешь написать в ней?

– Что это позорный случай и что уличенные в дезертирстве будут расстреливаться.

– Ты с ума спятил!

Емельянов пропустил скворцовскую грубость мимо ушей, покашлял в кулак, давая командиру отряда возможность подостыть и разговаривать нормально. Сдерживая себя, Скворцов сказал:

– Дезертиров надлежит расстреливать, это в принципе. А конкретно? Кем доказано, что Будыкин сбежал? Ты же говорил: нужны доказательства!

– Говорил. И сейчас говорю. Но исчезновение Будыкина нельзя оставить без последствий…

– Ты выражаешься весьма определенно: позорный случай. А если Будыкин погиб в бою?

– Тоже не доказано.

– Значит, не надо преждевременно делать выводы.

– Надо, Игорь Петрович. Надо потому, что вероятность дезертирства не исключается. Как ты выражаешься, в принципе. Пусть Будыкин и не сбежал, однако на этом примере следует предупредить всех.

– Логика… И как же ты это сделаешь? Не понимаю.

– Поймешь. Будыкина мы называть по имени не будем, дадим о его исчезновении намеком, а сам случай исчезновения осудим.

– Но тем самым мы невольно бросаем тень на человека, толком не зная, что случилось.

– В назидание другим. Это политика.

Ну вот, знакомо. В высокую политику ему не выбиться, строевому рубаке. Это политруки видят на версту вглубь. Покойный Витя Белянкин, например. Правда, не видит – видел. Или поныне здравствующий старший политрук Емельянов. Он помолчал, горбясь, и после этого показавшегося Емельянову затянувшимся молчания произнес по-командирски отрывисто:

– И все-таки листовку пока не выпускай. До уточнения обстоятельств.

Емельянов улыбнулся мягко:

– Упрямый ты. Повременим…

То, что Емельянов с видимой легкостью согласился с ним, – раздосадовало. Почему? Или уж очень раздражительным стал? Не пора ли призвать себя к порядку? Вон даже о Белянкине, о Викторе как-то нехорошо вспомнил, вроде с подковыркой. Не стыдно ли тебе, Скворцов?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю