355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Писаржевский » Ферсман » Текст книги (страница 5)
Ферсман
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:37

Текст книги "Ферсман"


Автор книги: Олег Писаржевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

Подземные толчки раздавались давно, и происшедшая следом катастрофа могла показаться неожиданной только тем, кто, подобно А. Е. Ферсману, обитал в искусственно ограниченном от бурь и невзгод современности «гониометрическом закутке». А выйдя из этого закутка, он мог бы увидеть, что вся необъятная Русь содрогается от всенародного гнева. После поражения революции 1905 года прошло несколько лет. Революция медленно набирала силы. В тяжелейших условиях, в глубоком подполье боролись, готовя народ к грядущим боям, большевики. И вот стрелка истории снова пошла вверх. 1911 год стал рубежом между злейшими годами столыпинской реакции и новым подъемом рабочего движения. Сто тысяч стачечников отметили этот год отчаянной борьбой против царя и фабрикантов. Тысячи крестьянских выступлений прошли по весям русской земли, испепеляя десятки тысяч поместий и кулацких хуторов. Волновался флот. Назревало брожение в войсках. И все эти раскаты праведного народного гнева не могли не найти отклика в вольнолюбивом Московском университете. Волны надвигавшегося шторма захлестнули и университетские аудитории. Зимой 1910/11 учебного года в высших учебных заведениях вспыхнула забастовка.

11 января 1911 года кабинет министров издал распоряжение о запрещении студенческих собраний.

В Московский университет ворвалась полиция. Полицейские приставы, и дотоле надзиравшие над каждым студентом и профессором, стали вмешиваться даже в учебные порядки.

В знак протеста против произвола властей ректор университета Мануйлов и его заместители профессора Мензбир и Минаков подали в отставку.

Царское министерство, которое неуклонно стремилось к одной цели – предельному сокращению масштабов университетского образования в стране и только со злой иронией могло именоваться Министерством народного просвещения, бросило грубый вызов научной общественности Московского университета: отставка ректора и его заместителей не только была принята, но все три профессора были отстранены от преподавания в университете.

Нет никакого сомнения, что это было продолжением тщательно продуманной провокации. Стремления властей были с самого начала столь же ясны, как и в том случае, когда «действительному статскому советнику» Д. И. Менделееву чиновниками того же министерства была поставлена на вид несовместимость его заступничества за студентов с положением царского служаки. Что же ему оставалось делать? Только то, что он и сделал: уйти.

Конфликт министерства с Московским университетом мог развиваться двояко: университет мог уступить, проглотив нанесенное ему оскорбление. Это было бы огромной победой темных сил. Не плохо поставить на колени такой влиятельный и строптивый коллектив! Это было бы таким ударом кулака по столу, что многие робкие души замерли бы в почтительном страхе. А вызвать этот слепой страх, добиться во что бы то ни стало беспрекословного подчинения, подавить какое бы то ни было сопротивление после событий 1905 года было сокровенным чаянием самодержавия. К. А. Тимирязев характеризовал отношение царизма к университету изречением римского императора Калигулы: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!»

Министерство должно было считаться с реальностью и второго варианта развития университетских событий, а именно: университет мог оказать сопротивление. В этом случае его надлежало разгромить. Об этом правительство также мечтало достаточно давно. Знаки высочайшего неодобрения сыпались на университет, как из рога изобилия. Вольнодумствующих профессоров ничему не научило запрещение празднования стопятидесятилетнего юбилея этого старейшего в стране рассадника науки. Сейчас представился повод для более серьезного внушения.

Между тем совет университета принял второе решение: поддержать ранее избранного им ректора и, поскольку он был изгнан из университета, последовать за ним. Торжественно и единогласно университет заявил, что для него это «вопрос чести».

Это было нелегкое решение…

Научные деятели университета были поставлены перед дилеммой, которая в следующих словах была сформулирована старшиной педагогического коллектива – Климентом Аркадьевичем Тимирязевым: «Или бросить свою науку, или забыть о своем человеческом достоинстве».

В правящих «ругах решение университетской профессуры было встречено злобным и в то же время торжествующим улюлюканьем и воем. Министр народного просвещения Кассо выступил в печати с заявлением, что «потери, понесенные университетом, не так уже велики».

А вот каковы были в действительности эти потери. Из университета ушли Тимирязев, Мензбир, Умов. Гневно хлопнув дверью лаборатории и оставляя незавершенными замечательные работы по углеводородам, создававшие новую эпоху в органической химии, ушел Николай Дмитриевич Зелинский; оставил собственными руками созданный физический институт великий русский физик Петр Николаевич Лебедев – человек, «взвесивший» свет. Каждый из этих уходов представлял собой и личную трагедию ученых и трагедию русской науки.

Погром университета подорвал, например, силы П. Н. Лебедева. В предсмертном письме одному старому другу он писал: «Мне так тяжело, кругом ночь, тишина, и так хочется стиснуть покрепче зубы и застонать. Что случилось? – спросите Вы. Да ничего необычного: здание личной жизни, личного счастья – нет, не счастья, а радости жизни – было построено на песке, теперь дало трещины и, вероятно, скоро рухнет, а силы строить новое, даже силы, чтобы разровнять новое место, – нет, нет веры, нет надежды.

Голова набита научными планами, остроумные работы в ходу; не сказал я еще своего последнего слова – я это понимаю умом, понимаю умом слова «долг», «забота», «свыкнется» – все понимаю, но ужас, ужас постылой, ненавистной жизни меня бьет лихорадкой: старый, больной, одинокий:» [22]22
  «Научное наследство». Изд-во Академии наук СССР, М.—Л., Естественнонаучная серия, 1948 г-, т. ï, стр… 604.


[Закрыть]
.

Некролог, написанный К. А. Тимирязевым через несколько дней после смерти EL H. Лебедева, заканчивался полными великого гнева пророческими словами: «Страна, видевшая одно возрождение, доживет до второго, когда перевес нравственных сил окажется на стороне «невольников чести», каким был Лебедев. Тогда и только тогда людям «с умом и сердцем» откроется, наконец, возможность жить в России, а не только родиться в ней, – чтобы с разбитым сердцем умереть».

Из университета ушел и В. И. Вернадский, а за ним последовали все три его помощника, среди которых был и А. Е. Ферсман.

Всего ушло сто двадцать четыре профессора и преподавателя. Реакция считала, что у нее есть все основания торжествовать: университет был обескровлен. На самом деле реакция потерпела глубочайшее поражение. Уход ста двадцати четырех ученых из стен старинного университета оставил яркий след в летописи борьбы русского народа с самодержавием.

Для Ферсмана эти события приобретали особый смысл. Главным свойством сложившеюся в минералогической лаборатории научного быта казалась его незыблемость, о которой писал и П. H. Лебедев, От нее не осталось и следа.

Смятенный человек очутился на голой земле.

Кто сказал, что наука существует независимо от общества? Это не высказывалось вслух и само собой разумелось. И вот эта предполагаемая очевидность оказалась зыбкой иллюзией, разлетевшейся в прах ст первого соприкосновения с действительностью.

Научное здание, возвышавшееся как монумент, даже до подножья которого не доходили всплески житейских тревог, обратилось в груду обломков.

«Наука – нетленная ценность культуры…»

Те, кто правил Россией, в ней не нуждались. Недаром венценосный жандарм и первый помещик России – Николай Романов, прочитав доклад одного из губернаторов о том, что среди новобранцев не оказалось ни одного грамотного, излил свою радость в резолюции: «Ну, и слава богу!»

Но так не может, так не должно быть!

Ферсман понимал, что не могла быть лишней его наука, требовавшая от человека столько самопожертвования, столько беззаветного труда, являвшегося ключом к покорению все еще таинственной природы.

Разве только одиннадцати участникам минералогического кружка была нужна она? Порыв бури сорвал их, как листья с дерева, и закружил по дорогам страны… Страны и могучей, и бессильной, и обильной, и нищей…

Вот для кого – для нее, для родины, для России, для ее народа нужна была наука, которую с такой любовью выращивали, как оранжерейное растение, на кафедре минералогии Московского университета.

Но такой ли эта наука нужна была их родине?

Почему так мало думал он об этом ранее?

***

Оказывалось, что жизнь нужно было начинать сызнова. Даже не сызнова – просто начинать.

Юность кончилась.

В непривычных раздумьях, захвативших, захлестнувших Ферсмана с головой, рождалась зрелость, а с нею вместе другие жизненные критерии и цели, другое понимание места ученого в обществе, а вместе с тем и его назначения.

V. ЗА ЦВЕТНЫМИ КАМНЯМИ

 
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
 
А. С. Пушкин

По уральским калюжинам бодро цокает копытами сивая лошаденка. Когда под плетеный коробок подвертывается особенно крутая рытвина, коробок ныряет, и сбруя, свитая из веревочек, едва удерживает лошаденку в оглоблях. В самый коробок здесь – на Урале – никто не садится. Кому охота вытрясти душу, а то и быть вываленным на пне или на корнях?.. В повозке и сейчас везут лишь кое-какие вещички: мешки, чайники, одеяла, плащи. Владельцы их идут сзади.

Один высокий, круглолицый, без шапки, идет размашистым шагом, с жадным любопытством поглядывая по сторонам. Это бывший приват-доцент Московского университета, а в дальнейшем – ненадолго – профессор «вольного университета» имени Шанявского, ныне ответственный хранитель Минералогического музея Академии наук в Петербурге. Круглая борода разительно меняет лицо, но по упрямому ежику головы, по живости манер и округленности речений мы узнаем в нем Ферсмана.

Его спутник» поспешают за ним, перебрасываясь беглыми замечаниями. Только сегодня они встретили его на перроне небольшой станции Миасс Самаро-Златоустовской железной дороги, приютившейся на берегу веселого Ильменского озера. Он рассеянно отвечал на расспросы о столичных новостях, зато с большим интересом тут же перетрогал стены станционного здания, построенного из сероватого камня, внешне напоминающего гранит. В действительности это была редкая горная порода, названная в честь Миасс – миаскитом.

Сейчас же за станцией и за окружающим ее небольшим станционным поселком поднимается крутой лесистый склон Ильменской горы, кажущейся отсюда одинокой горной вершиной.

Сложив чемоданы в помещении школы, расположенной на склоне, Ферсман взял направление на вершину горы. Через сорок минут он уже карабкался на самые гребни ее окал. Прекрасный вид открывался перед ним. Одиночество Ильменской горы оказалось мнимым. Далеко на север, к медному Кыштыму и знаменитой своим филигранным чугунным литьем Касли тянулась цепь невысоких гор, покрытых густым сосновым лесом. После утомительного железнодорожного путешествия Ферсман как зачарованный рассматривал небольшое горное озерцо, затерянное между отрогами гранитных гор и обрамленное темной зеленью хвои.

Откуда название хребта? Не принесли ли его с собой новгородцы, переселившиеся в эти суровые вольные края с берегов озера Ильмень, вблизи которого расположен древний Новгород?

У подножья лепились маленькие – и приземистые станционные дома. Уходила в обе стороны двойная лента железнодорожного пути… Виднелись цепи сияющих холодных озер… С запада горы были окаймлены широкой долиной реки Миасс, с большими селами, лесами и пашнями. Эта низина отделяет Ильменский хребет от Большого Урала. На востоке горбились холмы, покрытые лесом, и снова шли озера извилистой формы. А еще дальше уходили на восток необозримые степи Западной Сибири.

На юге в бинокль можно было различить продолжение Ильменского хребта, называемое Чашковскими горами. За их скалистыми вершинами был виден Миасский завод, с длинным, уходящим вдаль заводским прудом. Еще дальше к югу раскинулись широкие низины с ленточкой Верхне-Уральского тракта, на котором маячили посаженные еще при Екатерине II редкие березы.

Взор Ферсмана с вожделением устремлялся не в туманную даль беспредельной сибирской равнины, а к самому подножью восточного склона Ильменского хребта, к холмистой и лесистой местности. Большая топкая лощина отделяет склон Ильменских гор от этих лесов. Повидимому, это заболоченное озеро, а самый лес пересечен лесосеками. Там-то и должны быть всемирно известные, по описаниям, копи драгоценных камней.

Ферсман возвращается на базу и торопит своих спутников. Какой там отдых! Какая передышка! Он трясся четверо суток в душном, дымном вагоне совсем не для того, чтобы на тесовом крылечке слушать свист стрижей. Скорее туда, где поднимается тонкий дымок костра, где старатели в незатейливых грохотах вымывают из гранитной дресвы блещущие золотинки, а за выступами зеленеющих гор скрываются знаменитые копи!..

А когда путники, наконец, подъехали к копям, из группы приезжих вышел вперед невысокий мужичок с низко, по-цыгански надвинутым на глаза картузом. Из-под козырька поблескивали диковатые раскосые глаза. Это угрюмое лицо даже изредка не освещала улыбка. Осторожно выбирая дорогу, он повел маленькую экспедицию так, чтобы она не попала в болотную трясину покосов. Это был Андрей Лобачев – наследник славных поколений горщиков, которые от отца к сыну, от сына к внуку передавали и свои нехитрые знания, и свой огромный опыт, и свою страсть к камню, а вместе с тем и свою безысходную нищету.

В Ильменском лесу Андрей Лобачев знал каждое дерево, все ямы и елтыши, как (называют на Южном Урале обломки окал и камней, выделяющиеся из почвенного покрова.

Его наперебой заманивали к себе руководители изыскательских партий, проникавших в эти глухие места. Он работал неделю-другую, молчаливый, исполнительный, точный, затем пропадал, и не скоро его находили родные в одном из окрестных заводских поселков после долгого и мрачного запоя. Это означало, что он снова «пытал фарт» – рыскал «за счастьем» в горах и вернулся ни с чем. Ему как-то подарили лошадь – мечту каждого горщика. После очередной неудачи он пропил и ее. Лесное начальство гоняло его, упорно отказывая в правах на добычу камня. Но тайком, то в летнюю ночь, то разгребая снежные заносы, он настойчиво рылся в отвалах копей. Удивительное знание камней помогало ему даже среди отбросов выискивать такие поражавшие всех диковины, ка«, например, редчайший криолит [23]23
  По всем музеям мира расходились образцы невиданного минерала криолита. Семьдесят лет его таскали по кусочкам, выбирая из коренной породы и отвалов криолитовых копей. «И вдруг в 1913 году, – рассказывает в своей книжке «По Ильменскому заповеднику» Гр. Гроденский, – обнаружилось: все! конец! Нет больше криолита. Весь выбрали, начисто. Месторождение этого минерала, как и большинства других, оказалось очень небольшим: всего несколько килограммов. Спохватились, да поздно!» За тридцать лет хищнической работы дочиста выбрали все топазы из Прутковской копи: все растащили. Только в 1920 году при советской власти замечательная уральская кладовая, в которой на небольшой площади в 150 квадратных километров обнаружено 144 минерала от самых обычных до редчайших и сложнейших по своему химическому составу, где на расстоянии нескольких десятков шагов можно встретить несколько горных пород, где рядом с обыкновенными минералами лежат редчайшие, необычайные амазониты и где собиралась почти двадцатая часть всех минералов земли, – была превращена в естественный музей природы.


[Закрыть]
.

Как определял Лобачев камни, как приноравливался к научным терминам? – он не любил об этом говорить, и Ферсман не мог этого дознаться. Лобачев проверял свои определения на ощупь, на вкус, «на зубок»…

Лошадей распрягли и отправили пастись, а Лобачев повел своих спутников на пологий лесистый склон Косой горы. Несколько раз, кивая на остатки каких-то ям, задернованных или заросших лесом, он произносил заветное слово: «Копь!»

Правда, не все копи Ильменских гор были такими. С восхищением перед богатствами и красотой уральской природы Ферсман останавливался над обширными голубыми отвалами) амазонского шпата. Эту яму действительно можно было назвать копью: в ней работало некогда до сотни рабочих. Об этом напоминали зияющие провалы, заваленные обломками или заполненные водой. Богатство этих копей составлял в прошлом не только сам по себе амазонит прекрасного сине-зеленого тона, но и его сочетание со светлым серовато-дымчатым кварцем, тонкие жилки которого срастались то в мелкий узор восточных письмен, то казались древними серыми иероглифами на голубом фоне.

Неведомые письмена природы! И какие богатые, какие разнообразные!.. А Ферсман когда-то терял время, восторгаясь гораздо более бледной расцветкой такого же камня на Эльбе!

На отвалах Ильменских копей, по собственному признанию Ферсмана, у (него впервые мелькнула догадка о происхождении таинственного прекрасного рисунка этик казней. Именно там он стал по-новому присматриваться к серым кварцам, прорезывающим глыбы амазонита, «как рыбки» (это образное сравнение вошло даже в его научные труды по пегматитам), и искать законы их форм и срастания. Он смутно пытался представить себе, как миллионы лет назад гранитогнейсы Косой горы прорывались пегматитовыми жилами, и из расплавленных масс выкристаллизовывались разные минералы. При медленном охлаждении вырастали гигантские кристаллы полевого шпата, и начинал выпадать дымчатый кварц. По мере дальнейшего охлаждения крупнее становились его «рыбки», завершая общую картину и упираясь в свободную полость жилы своими дымчатыми головками.

Ферсман любил думать вслух. Он чувствовал, что лучше всех воспринимает, как бы впитывает в себя его мысли сумрачный и молчаливый горщик Андрей Лобачев. Мало-помалу он стал обращаться в своих разговорах больше всего к нему. Тот обычно стоял радом, глядя исподлобья куда-то в сторону, но на самом деле весь застыв, не пропуская ни одного слова. И не оставался в долгу…

– Смотри, видишь? – негромко говорил он, показывая Ферсману кусочек редчайшего хиолита Ильменских копей. – Вот видишь ту тоненькую розовенькую полосочку, что лежит между шпатом и леденцом? Это, значит, будет хиолит – по-вашему, а если нет полосы, то самый настоящий криолит. Он на зубах потверже, склизкий такой, как кусочек льда, а хиолит – тот рассыпчатый, хрустит под зубом.

Через несколько лет в одном из свои «минералогических трактатов, посвященном разгадке тайны рождения этого «ледяного» камня в горах Южного Урала, Ферсман привел почти все его приметы, поначалу подсказанные Лобачевым.

Нити взаимного доверия и глубокого уважения мастеров, страстно любящих одно и то же дело, протянулись между общительным молодым исследователем и нелюдимым горщиком.

Все так же глядя в сторону, но внутренне загораясь так, что светлело его мрачное лицо, Лобачев открывал Ферсману то, что таил от всех.

– На Кривой, там ширла с мягким задником, – говорил он тихо и проникновенно, – она только легко прикрепилась к шпату, а на Мокруше сидит глубже, и не оторвать ее оттуда, да и блеск, знаешь, на Кривой зеленый, что стоячая вода, а на Мокруше иссиня-черный, как воронье перо, только не с крыла, а с хвоста вороны..

Сколько раз позже вспоминал Ферсман эти откровения старого горщика, так беззаветно любившего камень и знавшего его тайны!..

Ферсман с Лобачевым обследовали однажды небольшую старую копь. Гранитогнейсовую породу, которая образовала стенку каменной ямы, уходившей в глубину на полтора человеческих роста, пересекала трещина. Она была такой узкой, что в нее можно было только просунуть руку. Ясно было, что это шла жила, в которой когда-то могли образоваться (минералы. Расширять трещину искатели горных сокровищ не решались: боялись испортить жилу, а узнать, что в ней, конечно, хотелось. Пухлая рука Александра Евгеньевича не пролезала в трещину, а у Лобачева, человека хотя и плотного, руки были крепкими и жилистым», но зато тонкими, в самый размер трещины. И вот, шаря рукой в этой трещине, Лобачев на ощупь догадывался, какой минерал попадался ему: по опыту и чутью ой определял, как идет в породе жила. С его слов, хотя сначала и с большим недоверием, Александр Евгеньевич записывал все, что мог сказать ему Андрей Лобачев, исследовавший трещину одними пальцами.

Недоверие, с которым слушал его ученый, конечно, не ускользнуло от старого горщика. Обладая сказочной физической силой, Лобачев пальцами выломал в узкой трещине ив каменной жилы несколько наиболее крупных кристаллов и вытащил их на свет. Ферсман увидел на ладони Андрея Лобачева те самые самоцветы, которые горщик определил на ощупь.

Для Лобачева далеко не безразлично было, куда шли добытые им в горах самоцветы или редкие минералы.

«В нем жил, – рассказывает Гр. Гроденский, мною путешествовавший по Ильменскому заповеднику и собравший изустные предания старожилов о знаменитом горщике, – тот глубоко народный патриотизм, который был выше всех личных расчетов. Он терпеть не мог иностранных торгашей, всегда с жадностью налетавших на прославленные русские самоцветы. Он не только не «продавал, даже не показывал иностранцам свои замечательные образцы. А всем, с кем имел дело, неизменно говорил: «Вот, даю тебе хорошие камни, только не продавай ты их далеко, – пусть куда-нибудь в наш музей пойдут».

Больше сорока лет жизни отдал Андрей Лобачев Ильменским – горам, оказав немало услуг русским ученым, русской науке. Помимо Ферсмана, он сопровождал по Ильменам выдающихся ученых Советской страны – Д. С. Белянкина, А. Н. Заварицкого и других, помогая им своим опытом.

«Тончайшие наблюдения, достойные самых великих ученых натуралистов, рождались в простой, бесхитростной душе горщика, всю жизнь – тяжелую и голодную – проведшего на копях, – писал Ферсман о Лобачеве в своих воспоминаниях. – Глаз его привыкал к тем, едва уловимым сочетаниям цвета, формы, рисунка, блеска, которые нельзя ни описать, ни нарисовать, ни высказать, но которые для горщика были нерушимыми законами природы».

Неистово сердился Ферсман, когда позже замечал в своих ученых помощниках небрежность, невнимание к тонким особенностям минералогического образца, драгоценного не ценою на рынке, а своим значением иероглифа природы, который во что бы то ни стало нужно расшифровать.

Вернувшись на базу, при свете керосиновой лампочки, Ферсман писал своим бисерным почерком, заполнял от края до края первый попавшийся под руку обрывок бумаги: «Вы, творцы толстых фолиантов, написанных в кабинете, о происхождении цинковых руд или о свойствах тысячи шлифов змеевика, умеете ли вы так любить и ценить камень? Поняли ли вы в разговоре с ним наедине его язык, разгадали ли вы тайны пестрого наряда его кристаллов, таинственного созвучия его красок, блеска, форм? Нет, если вы не любите камня, если вы не понимаете его в самой горе, в забое, в руднике, если ее умеете в самой природе читать законы прошлого, которые рождают будущее, то мертвыми останутся все ваши ученые трактаты и мертвецами, обезображенными, изуродованными, будут лежать бывшие камни в ваших шкафах…»

Такие отрывочные записи на привале потом, как яркие самоцветы-находки, украшали книги, писавшиеся Александром Евгеньевичем уже в городской обстановке.

Вообще под записной книжкой Ферсмана приходится подразумевать все, что угодно, только не аккуратный блокнот в сафьяновом переплете, с перенумерованными страницами. Эти странички приходится собирать – и, смею уверить, это немалый труд для биографа, – из многих рассеянных по библиотекам и архивам газетных подшивок, учебных программ, разбросанных по журналам воспоминаний и заметок.

***

Дальше, дальше…

Ферсман спешил. Лето 1912 года, так же как и следующее, с ранней весны до глубокой осени он проводил в непрестанных разъездах. Но уже не только прежняя «охота к перемене мест» владела им. Разочарование, которое он недавно испытал, послужило грубым, но благодетельным толчком, обратившим его к жизни. Он словно очнулся от душевной дремоты и внезапно ощутил размеры опасности медленного застывания в самодовольном уединении крохотного лабораторного мирка. Творческий накал ученого может быть колоссально велик, но если иссякает ток живых впечатлений, который его питает, творчество угасает. В ту пору Ферсман постигал эту истину не столько рассудком, сколько чувством. Новые, сложные и глубокие чувства овладевали им и влекли его в далекую таежную глухомань.

Подобно многим своим сверстникам, он раньше даже не спрашивал себя, любит ли он свою страну или только жительствует на ее земле. За стенами лаборатории он не видел ее подлинной жизни. Но теперь Ферсман страстно захотел увидеть свою страну, узнать, почувствовать всем сердцем, проникнуться ее заботами и печалями. Достигнуть этого можно было, только соприкоснувшись с народом, с его заботами и нуждами, а до сих пор он был от них бесконечно далек. Не мог он и сразу перемениться. – Итак, Ферсман продолжал свои путешествия.

Он вновь очутился среди лесных чащ, там, где по течению ничтожного ручейка, нанесенного на карты под громким названием речки Токовой, зимой 1831 года крестьянином Кожевниковым был найден первый русский изумруд.

Поэтами всех стран мира воспет этот камень, цвет которого, по словам индусских сказаний, «подражает цвету шеи молодого попугая, цвету шириши, спине кодиота, молодой травке, водяной тине, железу и рисункам лера из хвоста павлина».

«Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце», – говорит в поэтической новелле Куприна Соломон своей возлюбленной Суламифи.

Смарагдом называли его в древности русские. «Смарагды блеск свой распространяют далеко и как бы окрашивают около себя воздух, – писал в своих красочных пересказах старинных авторов академик В. Севергин, – в сравнении с ними (никакие вещи зеленей не зеленеют… Они не переменяются ни на солнце, ни в тени, ни при светильниках и, судя по толщине их, имеют беспрепятственную прозрачность, что нам также в воде нравится».

«Змури» – называли этот камень грузины, веря, что в нем, «как в зеркале, отражаются все тайны и заранее обнаруживается и узнается будущее».

Но Ферсман искал ответа на более прозаически звучащий вопрос: как сложилось обилие в России именно зеленого камня? Почему условия русской природы вызывают преобладание зеленых тонов? От чего вообще зависит цвет драгоценного камня? Нет ли общей причины зеленой окраски пород?

И он вынужден был честно признаться: «Мы входим здесь в сложную область явлений, на которые еще не сумел ответить ум естествоиспытателя». Эту запись Ферсман сделал в путевом дневнике, и в том же виде она перешла в его книгу «Самоцветы России», вышедшую через семь лет.

В роли ответственного хранителя Минералогического музея, показывая камни посетителям, он сам становился в тупик перед теми же постоянными вопросами, простыми, но совсем не наивными: почему рубин – красный, аметист – фиолетовый и чем окрашен голубой топаз? Эти вопросы требовали ответа во что бы то ни стало – не из профессионального самолюбия, нет! В поисках этого ответа чеканилось новое направление научной мысли.

Сложные оттенки и окраски камней, очевидно, обязаны своей причудливостью и разнообразием какому-то особому, еще невыясненному» молекулярному строению тончайших примесей к основному веществу кристалла. Что касается зеленых камней, то их окраска в подавляющем большинстве случаев связана с одним из четырех элементов: хромом, медью, никелем и, наконец, железом в (низшей форме его соединений – закисью. Яркой зеленой окраской бросаются нам в глаза медные руды. Не в поисках ли этих руд, заменяя каменные орудия медными, люди обратили внимание и на зеленые самоцветы? Не стал ли человек дорожить зелеными камнями – малахитом и диоптазом – прежде всего как знаками, говорящими о присутствии скоплений меди в земной коре?

«Что может быть интересней и прекрасней этой тесной связи между глубокими законами распределения химических элементов в земной коре и распространением в ней живых цветов – драгоценных камней!» – так Ферсман формулировал свои раздумья в записной книжке.

***

Ближайший путь к уральским изумрудным приискам лежал от станции Баженовой, что в шестидесяти верстах на восток от Екатеринбурга [24]24
  Нынешнего Свердловска.


[Закрыть]
. Ехали через лесные чащи, по убийственным дорогам и наполовину провалившимся мостам.

Здесь, в сердце Урала, начиналась область беззастенчивого хищничества – жестокой и злобной растраты народного добра. В этом соревновались иноземные и отечественные толстосумы. Всеми главными изумрудными месторождениями земного шара, в том числе и русскими, конечно, за добрую мзду императорскому двору и его присным, владела французская компания. Получив в свое полное распоряжение весь район, начиная от Мариинского и кончая Красноболотским прииском на юге, она по-настоящему разрабатывала на Урале только Троицкий прииск.

У ворот обнесенного колючей проволокой прииска Ферсмана встретил вооруженный привратник. Некоторое время дипломатические переговоры велись через щелку в калитке. Затем привратник ушел в контору, предварительно еще тщательней заперев ворота. Однако вскоре грохнул засов, и появился представитель компании – желтый одутловатый француз, рассыпавшийся в любезностях, что не помешало ему круто держаться собственной программы осмотра прииска.

И все же Ферсман успел заметить многое из того, что француз предпочел бы скрыть.

Мяпкий, мокрый и жирный слюдяной сланец, добытый из шахты или из старой открытой разработки, измельченный в барабанах и отмытый от листочков слюды, поступал на лоток, за которым в худом сарае работали дети. Нагнувшись над мокрым лотком, под окриками сидящего на возвышении француза, они должны были ловить в потоке породы цветные камни. Руки их – от соблазна – были плотно запрятаны в холщовые рукавицы с завязками, в руке – лопаточка, которой они должны были замеченный хороший камень подбросить на середину лотка, где он через отверстие стола падал в жестянки.

Над французом-надсмотрщиком был еще один француз, над тем – еще. Целая иерархия недоверия. А им, всем вместе взятым, не доверял главный хозяин, который заставлял их следить друг за другом. Наполнявшиеся камнями жестянки тут же запаивались. Без очистки и огранки, вместе с приставшими к ним кусками породы, изумруды отправлялись прямо в Париж. Там искусные руки ювелиров гранили и ставили их в оправку, так, чтобы скрыть от глаз все включения слюды и трещины, без которых не обходится почти ни один кристалл.

Компания тщательно охраняла всю область, над которой владычествовала. Французский наймит – вооруженный до зубов стражник – мог здесь, в сердце России, без предупреждения стрелять в любого человека, кто случайно или намеренно заходил за ограду этого разбойничьего гнезда.

Хищники крупного калибра – иностранные концессионеры – постоянно воевали с хищниками мелкими, «браконьерами камня», вольными промысловиками; которые сами называли себя «хитой».

– Старатель? – спросил Ферсман на привале подсевшего к костру прохожего человека, одетого в отрепье, с опорками на нотах. Тот держался со спокойным достоинством и брал табачок с таким видом, точно делал этим одолжение.

– Хитники мы, – поправил бродяга, с наслаждением закуривая козью ножку. В его ответе звучали и гордость и вызов.

Буйная старательская таежная хита также была обуреваема жаждой наживы («одним камнем, как одним ударом, богат станешь»). Хитники хранили добытое в мокрых тряпицах, чтобы ярче казалась окраска и чтобы свежевынутый из земли камень не растрескался на сухом воздухе. Горщики были тесно связаны со скупщиками Екатеринбурга. Но разве могли они противостоять «хите» организованной, отгородившейся колючей проволокой, облаченной в черные сюртуки и крахмальные манишки, отправлявшей запаянные банки с камнями в далекий Париж под охраной карабинов?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю