Текст книги "Через триста лет после радуги (Сборник)"
Автор книги: Олег Куваев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Идти в геологическое управление он не решился, понял, что нарушил закон, сделал не «как все». Случайно услыхав про рыбалку, он разыскал деда в гостинице, умолил, упросил.
14
Санька греб, стараясь не брызгать веслами и держать лодку наперерез течению. Птичий Убийца чуть свет удрал в неизвестном направлении, и Санька отправился на охоту один. Желтая вода несла вырванный с корнем куст. По временам куст переворачивался на воронках, и казалось, что кто-то тонущий призывно и безнадежно взмахивает рукой.
На другой стороне Китама начинался песчаный заросший травой вал. Знаменитые здешние ветры превратили этот вал в цепочку дюн, между которыми посвистывал ветер. Свист ветра сразу настроил Саньку на одиночество. Он вытащил лодку на берег, подумав, воткнул в землю весла, привязал к ним носовую веревку и шагнул вперед. Ошалевший весенний заяц выпрыгнул из-под самых ног и поскакал вдоль реки. Санька опомнился и сдернул через голову ружье, когда заяц был уже метрах в пятидесяти. Он щелкнул, не помня себя, курками и вскинул ружье. А заяц вдруг точно провалился в самый нужный момент.
Санька чертыхнулся и бегом двинулся за ним. Он бежал согнувшись, не чувствуя на ногах тяжелых сапог и неловкой тяжести поясного патронташа, но заяц, наверное, в самом деле провалился сквозь землю, и Санька повернул от реки. Он шагал теперь с ружьем наготове, шагал, хищно пригнувшись, не замечая, что у него под ногами, не замечая расстояния. Он услышал крик. Две длинноногие коричневые птицы уходили от него плечо в плечо и трубно кричали.
– Журавли, – понял Санька.
Он еще сильнее пригнулся и двинул к ним почти бегом, но журавли стали уходить еще быстрее и вдруг тяжело взлетели, не переставая кричать. Они прошли метрах в десяти над ним, длинношеие громадные птицы, и Санька видел длинные концы маховых перьев на крыльях и черный тревожный глаз, обращенный к нему. Он все сильнее сжимал в руках ружье с взведенными курками, но что-то помешало ему стрелять. Он только смотрел на них и повторял про себя: «Ах ты, черт! Ах ты, черт побери!» Журавли прошли над ним и улетели дальше, трубноголосые и печальные. Но Санька уже забыл о них и снова шагал дальше, все так же согнувшись. Несколько раз в стороне прошли гуси. Они летели ему «навстречу, но метров за триста вдруг делали разворот и проходили в стороне, как уверенные тяжелые фрегаты.
Санька не знал, сколько времени, в какую сторону он шел, и остановился только, когда пот стал едко заливать лицо и глаза. Он выпрямился и осмотрелся. Свинцовая лента Китама куда-то исчезла, и домики рыбалки, видные издалека, тоже исчезли. Кругом была ровная грязно-желтая тундра с редкими проплешинами снега в провалах низин.
Когда-то здесь была страна мелководных озер, образовавшихся на месте ледяных линз, но потом вода исчезла, просочилась сквозь земляные трещины, и получились «сухари» – гладкие сухие блюдца с обрывистыми берегами и редкой осокой на потрескавшейся глине дна. Между сухими озерами оставались перемычки кочковатой в мертвой прошлогодней траве тундры, и кое-где торчали группами и в одиночку курганной формы бугры.
– Надо залезть на бугор, – сообразил Санька. Он зашагал к ближнему. Идти было очень неловко. Ноги соскальзывали с травянистых голов кочек, и он несколько раз плюхнулся на бок, пока не понял, что гораздо выгоднее ступать между кочками.
Холм, который казался совсем рядом, все удалялся и удалялся; Санька, разозлившись, все ускорял шаг и вдруг заметил на вершине холма четкую фигуру человека.
Человек был высок, стар, худ и носат.
– Вы кто? – спросил его Санька, мучительно вспоминая, где он мог видеть этого человека раньше.
– Я пеку хлеб, – раздельно, с акцентом неведомого языка ответил ему человек, и Санька сразу вспомнил: этот старик в точности походил на де Голля, такого, какого Санька видел в газетных карикатурах.
– Где? – глупо спросил Санька.
– В поселке Усть-Китам, – серьезно ответил «де Голль». – Я уже десять, нет, больше лет пеку хлеб в поселке Усть-Китам.
– А… – сказал Санька.
Старик посмотрел на него и улыбнулся доброй улыбкой.
– Десять лет или больше я пеку хлеб и каждую весну сижу вот на этом холме. – Старик повел кругом рукой, как будто холм включал в себя все окрестности, вплоть до синих зубчиков гор на горизонте.
– Понятно, – сказал Санька. – Понятно.
– Я жил в старом Усть-Китаме, – сказал старик, – и два года изучал маршруты гуся, прежде чем нашел этот холм. Странно: у них свои постоянные маршруты, вроде как тропинки в лесу.
– Вы бывший ссыльный? – спросил Санька.
– Нет, я свободный. Всегда был свободен ехать куда мне вздумается, но мне нравится здесь. Я здесь знаю все, даже маршруты гусей. Что еще нужно старому Людвигу?
– Все-таки вы ссыльный, – сказал Санька.
– Очень смешно, – сказал старик. – Про ссыльных и ссылку больше всего любят говорить те, кто ничего в этом не понимает. Я кое-что понимаю.
– Понятно, – повторил Санька. – Понятно. А что же вы не уезжаете?
– Куда?
– В Москву, например, или еще куда-нибудь?
Старик вздохнул с сожалением и посмотрел на Саньку.
– Во всяком другом месте мне заново придется изучать маршруты гусей, – сказал он. – И потом я здесь пеку хлеб.
Санька смолчал.
– Дать вам пару гусей? – спросил старик. – У меня пять. Будет тяжело нести.
Санька хотел отказаться, но потом вспомнил деда: «Неопытные вы еще, ребята, ох, неопытные», – и сказал:
– Спасибо, я возьму, – а про себя подумал: «Чудак какой-то. Десять лет в этой дыре и никуда не хочет».
…Санька издали почувствовал, что творится необычное. Звонкий дедов голосок, отдающий приказы, доносился до средины Китама, народ расхаживал по берегу.
– Эй, – крикнул ему Муханов, когда он подгреб к берегу, – рыба пошла. Шевелись, гусиная смерть.
На полосе отмели дед и Глухой мерно размахивали руками: набирали невод. Федор с гвоздями в губах наколачивал на корме одного неводника дощатую платформу.
…Было часа два ночи, когда они на двух лодках отправились вниз по течению, на облюбованное дедом место. Рассеянный свет лежал над Китамом. В этом свете лица у всех казались расплывчатыми, как на плохой фотографии.
– О господи, господи, – молился дед. – Не было бы коряг на дне, попортим невод-то. Дикое тут дно, неизвестное, не то что у нас.
На месте дед долго ходил по берегу и сокрушался:
– И бревна ведь могут быть, топляки и кочки, ох, дикое днище… – пока Славка Бенд не сказал:
– Молиться, дед, будем или начинать?
Дед огрызнулся, но скомандовал Глухому садиться за весла, остальные-то все тумак тумаком – выгребут вдоль течения. Все остались на берегу, поддерживая сизалевый канат. Глухой греб поперек реки, и дед взмахами скидывал невод, отделяясь от них бусинами поплавков. Они, казалось, уплыли совсем далеко, когда дед махнул рукой:
– Пошли!
– Давай, – сказал Федор.
Они потянули за канат, который вначале шел легко, а потом все труднее и труднее, так что ноги на ходу вдавливались по щиколотку в еще не просохшую после половодья глину. На том конце невода гнулся над веслами Глухой, а дед на корме трогал натяжение каната, видно, все молился, чтоб не было коряг, топляков и коварных кочек. Потом так же по взмаху дедовой руки они остановились, и Глухой стал загребать. Поплавки теперь выписали на реке параболическую кривую, и в центре их белел пенопластовый круг. Все смотрели на эту кривую, и Муханов сказал:
– Во какую спираль нарисовал командир наш.
– Спираль, ха, – как эхо откликнулся Толик.
Мимо просвистела стайка уток. Толик машинально дернулся назад, где у него лежало ружье, но все-таки остался на месте. Славка Бенд нетерпеливо переминался с ноги на ногу, и всем передавалось его нетерпение.
– Чего стоите! – заплакал на лодке дед. – Подводи ближе! Медленнее. Стой! Подводи!..
Началась суматоха. Дед причитал и ругался тонким голосом, все метались, мешая друг другу. Только Глухой стоял в стороне и дрожащими руками вынимал пачку «Прибоя».
Наконец крылья были выбраны на берег, и показалась мотня в облаке сора и грязной воды. Внутри мотни бурлило и ходило ходуном.
– Есть! – резко сказал Славка. – Есть, язви ее В душу.
– Килограмм двести будет, – сказал успокоившийся дед.
Рыбу вытряхнули на берег, и она грудой зашевелилась на земле; мерные двухкилограммовые гольцы, длинномордые нельмы, серебристые чиры. Основную массу составлял голец.
– Ходовая рыба, – определил дед. – Давай, ребята, второй замет готовить. Ты, Федя, с Глухим набирай. Я посижу.
И опять Федор и Глухой мерно взмахивали руками, переговариваясь односложно, как говорят люди, делающие согласованную работу. Дед сидел, гадая, будут ли коряги на следующей тоне, остальные перекидывали рыбу в лодку.
– Ах, гнида, – ласково разговаривал Славка с трепетавшей в руках нельмой. – Ах, гнида, попалась, – кидал ее в лодку и опять – Ах, гнида…
С низовьев пришел несильный туман и как циркулем очертил видимое пространство метров на триста вокруг. Из тумана вырывались утки и боязливо проносились мимо людей.
Они сделали в эту ночь четыре замета, на последнем все-таки зацепили донную веревку.
– Тяни, – сказал Славка, но дед взвыл и кинулся отнимать канат. Смешно было, когда он грудью встал на дороге пяти здоровых мужиков: птица-мать, защищающая птенца, скряга, преградивший дорогу громиле, барьер по защите священных прав.
Пока дед выяснял отношения с корягой, рыба из этого замета ушла почти вся, но все равно они нагрузили плоскодонку выше половины, и семижильный Глухой отправился в туман отвести лодку и пригнать новый неводник. Все уселись на перекур, оглушенные усталостью.
Санька размышлял, сможет ли он вот так каждый день таскать этот невод и перебрасывать рыбу. Вспомнил: «С деньгами будешь, и руки не дрожат». Дрожат, однако, руки…
– Дед, – сказал Славка. – Деньги мимо нас проплывают, давай снова заводить.
– Устали ребятки-то, устали, видишь? – вздохнул дед.
– Давай дальше, дед, – вяло сказал Муханов. – У меня очередь на «Волгу» подходит. Давай – не умрем.
– Как все, как все, – согласно закивал дед. – Вон Федюша молчит. Чего молчишь, Федюша?
– Слушаю, – ответил Федор.
Невод заводили еще дважды. Уже наступило утро. Туман не расходился, и солнце окрасило его сверху в багровый цвет. Окончательно вымотанный дед только командовал слабым голоском и трогал рукой около сердца. Было ясно, что на сегодня хватит.
Глухой было снова уселся за весла, но Федор отодвинул его:
– Я отведу.
Глухой только глянул собачьими глазами на Федора, но весла отдал.
Кольцо багрового тумана двигалось впереди них. Все шли молча, и каждый нес свою усталость отдельно.
15
Весь июнь они утюжили неводом глинистое днище Китама. Они выходили утром часов в пять, когда солнце, еще не очнувшись от сонного блужданья по горизонту, начинало медленно карабкаться вверх и остервеневшее за ночь комарье вместе с ним набирало силу. Возвращались они вечером, когда то же солнце, покрасневшее от дневной натуги, мягко ложилось на синюю подушку гор Пырканай.
Были разные тони: удачные, неудачные и вовсе пустые. Они уже научились на глазок определять количество рыбы, еще когда она бурлила в мотне, и Славка Бенд при каждом удачном замете скрипел удовлетворенно:
– Вот и прибавили по паре десяток на рыло.
Муханов же говорил:
– Еще одно колесо к моему «Москвичу».
Марка машины у него менялась в зависимости от настроения. Даже Толик, для которого рыбалка была просто приложением к охоте, глядя на лодку, заполненную рыбой, мечтал:
– Ружье куплю, эх! Тыщ пять, не меньше, самое дорогое.
– Ребята! – молился дед, – Замолчите, ребята, рыба счета не любит.
– Нишкни, дед! – властно обрывал его Славка, который с каждой новой сотней килограммов рыбы становился все увереннее и веселее.
Чаще все-таки невод выходил почти пустым, и они ждали, что в следующем-то забросе обязательно будет удача, и так до полного изнеможения. И даже короткое время, которое они отводили на сон, было беспокойным: каждый ворочался на нарах в смутной тревоге: может быть, именно вот сейчас, в эту минуту рядом с избушкой проходит небывалое стадо гольца, настоящий большой куш.
Как и все, Санька почернел, осунулся. И внутри, он чувствовал, стал уже не тем Санькой, студентиком и хлюпиком-продавцом, заворачивай покупочки. «Ладно, пижоны московские, – мечтал он во время перекура, – покажу я вам шик, ладно, законник безногий, я к тебе еще зайду осенью. Тоже мне: «Пг’ошу, не пей по утг’ам…»
Рыба кончилась сразу, как будто и не было. Зарядили бисерные ледяные дождики, и тучи чуть не цеплялись за мачту выброшенного катера. Мокрые и злые, они день за днем таскали невод без всякого результата. Это было чем-то вроде карточной игры, когда игрок уже понял свою невезуху, но все еще берет карту в надежде на сумасшедший счастливый вариант, хотя и твердо знает, что этого варианта сегодня не будет.
Однажды Толик, который не расставался с двустволкой, ухитрился убить тюленя. Они заметывали в «кутл-туке» почти у самого устья. Тюлень вынырнул метрах в десяти от лодки, и Толик, который на диво навострился стрелять за весеннюю охоту, мгновенно всадил ему заряд дроби в усатую человеческую морду. Некоторое время тюлень держался на поверхности в расплывающемся красно-буром пятне, и тот же Толик в два гребка подогнал к нему лодку и мертвой хваткой уцепился за ласт. В лодке тюлень слабо пошевелил хвостом и притих, прикрыв мертвой пленкой женственные глаза. Они выбрались на берег и пожарили на ржавом листе жести вишневую тюленью печень. Санька Канаев посмотрел на вымазанные печенкой лица и подумал: «Звереем помаленьку».
Братка и Глухой отказались от жареной печенки, а ели ее по охотничьему обычаю сырой, шпигуя белыми кусочками мягкого тюленьего сала.
– Полезная вещь, – сказал Братка.
Толик, на которого всякий удачный выстрел действовал как наркотик, вскочил и пошел по берегу к устью. Они долго сидели у костра, и ветер разносил с углей белые хлопья пепла. С моря донеслась автоматной частоты пальба. Они послушали ее.
– Нашему Тольке «Дегтярев» купить надо, – сказал Славка Бенд.
Потом они увидели его. Толик бежал по берегу и махал руками, будто кричал на пожар или иное неслыханное бесчинство среди бела дня.
– Поди, еще нерпу хлестанул, – сказал Братка и поковырял в зубах травинкой.
Оказалось, что в устье реки скопилась целая колония, прямо-таки непомерное количество тюленей.
– Башки повысовывали – воды не видно, – сформулировал Толик.
– Это где это, это как? – зашевелился безучастный до этого дед.
– Рыба там, – убежденно догадался Братка.
Они вышли к широкому километровому устью Китама и там на песчаных отмелях в мелких отголосках морской волны сделали два замета. Оба оказались пустыми. Тюленьи головы, как клавиши, высовывались и исчезали в воде, исполняя какой-то известный им одним ритм возмущения.
– А вы, ребята, не унывайте, – сказал дед. – Шесть тонн на ледник сдали на новом месте, на незнакомой реке. Мы сейчас опять контрольные сеточки поставим, будем следить. А пока у меня другое средство есть. Чтобы не скучать. – Дед хохотнул тоненько. – Взрывать кто-нибудь умеет?
– Детонаторы есть? – спросил Славка. – Я умею.
– Все у меня, Слава, есть, – сказал дед. – И рыба сейчас есть, в омутах наверху много осталось.
– Зар-ряд заложить поб-больше, ух! – вдохновенно помечтал Толик. Остальные молчали.
– Закон это дело запрещает, дед, Дмит Егорыч, – заинтересованно сказал Федор, – Как насчет закона?
– Так, Федя, ведь закон с умом применять надо. Глупая, река, бесполезная, зря пропадет рыба. Мы да тот чукча с тряпочкой. – Дед даже помигал для убедительности. – Закон почему глушить запрещает? Много рыбы тонет зазря. А мы ниже по течению сеточки поставим – и ни одна рыбка зря не уйдет…
– И выше тогда надо сеть ставить, – сказал Братка. – Которая живая, та вверх побежит.
– Правильно и это, – сказал дед.
– Зар-ряд поб-больше…
– Так как насчет закона, дед? – упрямо спросил Федор, и Глухой, который следил все время за ним преданным взглядом, тут же посмотрел на деда, что скажет на это лучезарный старик…
– Я-то ведь не уговариваю, – сухо ответил дед. – Мне-то сказали: «Вот тебе река сверху донизу, лови рыбку, корми район». Я ловлю. А как – мне не сказали. На новом месте всякое бывает. Везде так.
– И я не возражаю, – непонятно сказал Федор. – Мне только интересно было, как это получается у тебя с законом, дед?
Они сидели на берегу с перепачканными коричневой тюленьей кровью лицами, в драных телогрейках, и ветер соленых прибрежных озер нес запах серы и вопли чаек.
– Есть афоризм, – сказал Санька, – монета запаха не имеет, – сказал, и выплыла перед ним на мгновение мертвая ухмылка Пал Давыдыча. – Ерунда, кто здесь чего заметит? Тут атомную бомбу взорви, никто не узнает.
– Молчи, москвич, – сказал Федор.
Санька хотел съязвить что-либо насчет свободы слова, но наткнулся на Федоров взгляд и смолк.
16
Федор.
Известность Оспатого Федора носила сугубо специальный характер: его знали и почитали в мире северных лагерей заключения. Знал его по тем временам и Славка Бенд. Начало его лагерной «карьеры» было простым: шестнадцатилетним парнем познакомился он с обаятельными взрослыми дядями и почему-то не отказался оказать им услугу: постоять ночью в переулке, пока они будут заниматься своим делом. Но дело, которое затеяли дяди, получилось серьезным, с двумя убийствами, и Федору, несмотря на молодость и незначительную роль, дали серьезный срок. Было это в те времена, когда не особенно дорожили судьбой отдельной личности. Уголовная верхушка первого его лагеря отнеслась с интересом к столь молодому, но уже серьезному, многообещающему пареньку. Дело с убийствами, за которое он попал, здесь знали, истинную же роль Федора разъяснить никто не мог, ибо обаятельные дяди были приговорены к высшей мере наказания.
Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.
Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.
В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».
Перед освобождением начальник колонии вызвал его и спросил:
– Опять ко мне попадешь?
– Нет, – сказал Федор. – Хочу посмотреть другое.
– Верю, – сказал начальник. – Тебе верю.
С Севера Федор решил не уезжать, а просто пока где-либо в тишине присмотреться, понять свое место в этом новом мире. Так Федор очутился в промысловой избушке Глухого.
До того как появился Оспатый Федор, Глухой жил один. Он родился на Колыме в семье промысловика, потомка древних казаков, был мал ростом, сухощав и имел изрядную примесь якутской и чукотской крови. Работа промысловика по сути своей является творчеством. Глухой был плохим промысловиком, как, допустим, бывает незадачливым радиотехник или водопроводный слесарь. Возможно, повлияло то, что еще в детстве он не смог справиться с озверевшей упряжкой и на полном ходу врезался в дерево, после чего оглох полностью на одно ухо. Глухой относился к людям как к людям, а к жизни своей как к естественной жизни человека. Он так и не успел жениться – вещь для полярного охотника немыслимая – и был бессловесно рад, когда в его крохотной избушке поселился Федор. Он поверил в Федора и сразу беспрекословно подчинился ему.
Позднее в избушке появился Братка. Федор по-своему отплатил безответному Глухому, добившись договора на сбор плавникового леса для крупной экспедиции в ста километрах к югу от них. Лес в экспедицию возили за несколько сот километров из портового поселка, а здесь, по здешним масштабам, рядом, гнили на берегу штабеля плавниковых бревен. Федор как-то сразу уразумел это и сказал проезжему трактористу. Начальник экспедиции оценил идею, подписал договор и пригнал в помощь на целое лето трактор ДТ-54. За рычагами ДТ-54 сидел Братка, чукотский человек. Он приехал сюда с одним из первых советских пароходов в незабвенные времена винчестеров, шаманов и прочей экзотики и ухитрился за все это время ни разу не выехать на «материк». За это время он перепробовал все и вся – был промысловиком, торговым служащим, каюром, жил с чукчами-пастухами и, по местному выражению, окончательно «отильхял», или затундровел, то есть не был способен ни к какой другой жизни, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы.
Когда работа по штабелевке плавника закончилась, Братка остался, в избушке. Больше сюда уже вместиться никто не мог, так как все возможное пространство было занято нарами и железной печкой.
В этой тесноте они жили втроем, наглядно опровергая все теории о полярных психозах, белом безмолвии и прочие драматические бредни. Холодная воля Оспатого Федора убивала все конфликты в самом зародыше, и маленькая избушка на морском берегу засияла гостеприимным светом на путях бродячих северных трактористов, которые проходили здесь все чаще, и даже вертолетчики не упускали случая завернуть сюда за свежей рыбой или битым весенним гусем.
Какой-то проезжий шутник-геолог окрестил это общество «республикой», и название прилипло намертво. Вблизи «республики» находилось знаменитое место для охоты на пролетного гуся, и сюда регулярно наезжало высокое начальство из района и области. Может быть, поэтому власти и смотрели сквозь пальцы на эту не предусмотренную никакими положениями братию.
Был однажды и районный прокурор. Уставшие охотники мыли ноги в ледяной воде ручья, потом долго чаевничали перед тем, как перейти к вареной гусятине и «Старке». Федор по долгу гостеприимного хозяина принимал участие в беседе, выпил и «Старки». Прокурор все присматривался к нему, потом спросил:
– Что же ты, Кокорин, себе второе заключение устраиваешь? Каждый человек на счету, самолетами из Москвы людей везем, а вы здесь как улитки, только для собственной раковины живете.
– Я здесь нервную систему лечу, – сказал Федор.
– Я, Кокорин, все понимаю. Когда ты эту свою нервную систему вылечишь, приходи ко мне. Будешь работать. Никто на тебя покоситься не посмеет, ибо ты свое отбыл.
– Были в колонии, которые пробовали покоситься, – усмехнулся Федор.
Идти к прокурору, конечно, Федор не мог. Не позволяла застарелая лагерная гордость. Но когда прошел слух, что невдалеке от них организуется рыбачья бригада, Федор после долгого раздумья сказал:
– Надо попробовать.
– Я согласен, – сказал тогда Глухой.
17
Вслед за ледяными дождичками в июле пошел снег. Снег сыпал с темного неба громадными мокрыми хлопьями безостановочно день и ночь. Среди всеобщей белизны чернильной лентой выделялся Китам.
Все в это время сидели в избушке. Дед, который начал прихварывать, засел в своем домике и даже не выходил по вечерам.
– Для тех, кто первый раз в тундре, самое время гибнуть, – сказал Братка. – Уйдут от дома в одних курточках на «молниях», а тут снег. Бывает, по метру в это время наваливает.
Все молчали, отдавая дань Браткину опыту, и только Славка Бенд в тишине нервно барабанил пальцами по подоконнику.
– Сидим, – сказал он. – Время идет. Рыба идет. Ловить надо. Сдавать.
– Мы все, Славка, сюда не за цветочками приехали, – сказал Муханов. – Чего попусту слова тратишь?
– В такое время, – убежденно продолжал Братка, – лучше всего выпить спирту, хорошо поесть и лечь спать. И наутро будет хорошая погода. Это я вам точнее радио говорю.
Все оживились, ибо идея понравилась. Братку и решили послать в поселок, как человека, знакомого с обстановкой, что при «сухом законе» небесполезно. Решили, что он получит из причитающихся денег рублей сто, купит спирту, папирос, разные там консервы побаловаться.
– Доверенность надо написать, – сказал Санька. – Не дадут одному без доверенности.
– Это в Москве у вас на каждом шагу доверенности, а меня здесь любой знает, – ответил обиженно Братка.
– Я с тобой, – вдруг сказал Федор. – Интересно мне кое-что.
– Не доверя-яешь все-таки, Оспатый? – усмехнулся Славка.
…Они вернулись через три часа. Федор кинул пустой рюкзак на пол и сел на койку. Братка в сенях отряхивал снег.
– Не выгорело? – упавшим голосом спросил Муханов.
– Хуже, – ответил Федор. – Денег нет.
– То есть как нет? – недоверчиво спросил Муханов.
– А так, все наши тонны деду пошли.
– Как деду? Почему деду? – заговорил Славка.
– По документам. Амортизация лично ему принадлежащих сетей по договору. И по тому же договору гарантированная зарплата – по 300 рублей в месяц – с марта, как бригадиру-инструктору перечислена на дедов счет в районной сберкассе.
– Так, – ошалело сказал Славка. – Так.
– Все именно так. Штемпеля, печати. Большой законник наш дед.
– Первый раз. За десять лет. Поверил, – сказал в тишине Славка от своего окна. – Ну, дед, держись!
– Сядь, – сказал Федор.
Славка сел.
– У него, гада, там где-то взрывчатка есть, – сквозь зубы сказал Муханов. – Заложу сейчас под койку, от избы ничего не останется. Идем, Федор?
– Мелкий вор, гнида, все по закону сделал, – с горьким презрением сказал Федор, – много видал я таких и об этого ни рук, ни глаз пачкать не хочу.
Муханов вышел. Санька кинулся вслед за ним.
Перед дедовой избой лежал девственно чистый снег, Муханов пропахал его сапогами и дернул дверь так, что чуть не отскочила ручка.
Крохотное оконце в дедовой избе едва пропускало свет. Он лежал на койке, и белая его голова выделялась на фоне темной подушки.
– Дед, – сказал Муханов, – мы в правлении были. Ты что же, а, дед?
– Плохо мне, ребята, – прошелестел дед. – Совсем плохо.
– Ты про деньги скажи. Про рыбу.
– Вот здесь, – дед поцарапал слабой ручкой где-то около живота, – вот здесь совсем плохо.
– Прикидываешься, старая выжига, – сказал Муханов.
– Врача бы, врача, а, ребята?
– Лежи, дед, – беспощадно сказал Муханов. – А сети твои мы заберем.
– Неправильный ты, Коля, неправильный, – прошелестел дед. – Дерутся ведь сети, портятся, а они денег стоят. Больших денег. Я, может быть, всю жизнь собирал эти сети. И вот: новая река, сам хозяин. Последний раз хотел половить на новой реке, и все. Дом у меня хороший… Врача бы…
– Ладно, – сказал Муханов. – Очнешься, поговорим. А сети твои – прощай…
Два дня дед лежал в своей избушке, и только Муханов упомянул о нем:
– Прикидывается, сволочь, на жалость.
На третий день дед выполз на порог и спросил:
– Ребята, вы звери, что ли? Помираю.
– Толька, иди в поселок, вызывай вертолет, – сказал Федор.
Толи к кинулся в избушку и выскочил оттуда с двустволкой.
– Оставь ружье, – рявкнул Федор, и Толик, прислонив дробовик к завалинке, как пришпоренный, рванул по кочкам.
Вертолет прилетел. Врач, пощупал дедов живот и быстро приказал нести носилки. На носилках дед смотрел в серое небо и тихо постанывал. Он исчез в железном грохочущем брюхе Ми-4. Исчез навсегда.
Два известия пришли на почту Нового Усть-Китама. Письмо от деда. «Положили меня, ребята, в больницу. Будет операция. Давно у меня уже язва желудка. Думал, долго с ней проживу, а врач хочет резать. Поругались мы все немного, но приеду и уладим миром. Все надо миром улаживать. Пуще всего берегите снасть. А я постараюсь скорее…»
Далее следовала длинная инструкция, как хранить и сушить сети, адресованная Глухому. Вторым была справка из больницы. «В результате нарушения больничного режима больной Мятлев Дмитрий Егорович 62 лет скончался от воспаления послеоперационного шва в брюшной полости». Была еще приписка: «Дед-то ваш будто золото закопал, все рвался. Обманул врачей, начал выписываться досрочно. Я его коешный сосед».
Настала пустота.
18
Когда наступила пустота, каждый зажил как бы сам по себе. Лимонный Славка сидел у оконца и глядел на врезанный в оконце пейзаж, и только Толик неугомонно набивал свои адские патроны и лихо поглядывал на всех светлыми глазами: когда же решится – «как все». Стрелять сейчас было некого, только утки с выводками ютились в березовой осоке, но убить такую утку можно только один раз, не зная, какие они взъерошенные, иссохшие от материнских забот, – второй раз стрелять не захочешь.
Толик Птичий Убийца отводил душу на хищных желтоклювых мартынах, извечных врагах речного рыбака и тундрового охотника. Мартынов он бил пачками.
Муханов облюбовал цейсовский Браткин бинокль и сидел на крыше избушки, разглядывая горизонты. Нечего было разглядывать, тем более в бинокль: свинцовая лента Китама, изгибающаяся к морю, да блеклая тундра с осколками озер. Но Муханов разглядывал.
Санька забрел однажды в дедову избушку. Здесь все оставалось по-прежнему, но стоял уже нежилой дух.
На столе лежала раскрытая книга. Санька с интересом подошел. Увесистый том в дореволюционном кожаном переплете. Санька посмотрел титульный лист. «Ежедневные размышления истинного христианина». Сочинение графа П. К. Бобринского. Книга была раскрыта на «Суете».
«…Суета иссушает наш ум, и душа от нее загнивает. Суетные помыслы наши обращены на сыскание почестей, плотских утех и, паче того, богатства. Истинный христианин должен…»