Текст книги "Саврасов"
Автор книги: Олег Добровольский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Трагедия Саврасова в чем-то сродни трагедии толстовского Федора Протасова… Есть души добрые, характеры мягкие и податливые, сердца легко ранимые, а действительность так крута и сурова, так немилосердна и жестока, возникающие ситуации столь сложны и запутанны, и так трудно встретить в окружающих, порой даже в самых близких людях, понимание, сочувствие, поддержку, – и вот, казалось бы, единственный выход, единственное спасение, которое дарует алкоголь, будто рассеивая на краткое время безотрадную мглу окружающей жизни…
Это случалось с Саврасовым все чаще и чаще. Костя Коровин незадолго до увольнения Алексея Кондратьевича из училища встретил его однажды весной у Самотеки, возвращаясь домой с вечерового занятия. Учитель был в ватной кофте, в старой шляпе с широкими полями. Воротник грязноватой рубашки повязан ярко-красным бантом. Саврасов позвал своего Костеньку в ближайший угловой трактир. Сказал, что получил деньги, хочет угостить его расстегаем. Они вошли в заведение, сели за столик. Алексей Кондратьевич вновь сказал, что получил сегодня деньги, немного денег, и заговорил о человеке, купившем его картину, о том, что человек этот понимает искусство. Настроение его постепенно менялось. Он становился мрачным и раздражительным. Тогда-то он и сказал слова, которые Костя Коровин запомнил на всю жизнь: «Всем чужие мы, и своим я чужой. Дочерям чужой…» И еще: «Куда? Куда уйти от этой ярмарки? Кругом подвал, темный, страшный подвал, и я там хожу…» Скоро они вышли из трактира. На углу светил фонарь. Лежал еще снег – рыхлый, грязный. Пахло весной. Был великий пост. Прежде чем уйти, скрыться в ночном сумраке улиц, Саврасов произнес фразу, которая многое объясняет в его душевном состоянии и поведения: «Пойми, я полюбил, полюбил горе… Пойми – полюбил унижение…»
В другой раз, зимой, когда он уже не преподавал в училище, а Коровин окончил его, получив, как и Левитан, звание неклассного художника (титул классного им не дали оттого, наверно, что живопись их казалась слишком вольной и непривычно новой), Саврасов пришел навестить заболевшего Костю. Он сказал тогда о том, как ему трудно, как мало кому нужен художник…
Потом Саврасов уже не будет так одинок и заброшен. Он познакомится с простой, молодой еще, тридцатилетней женщиной – Евдокией Матвеевной Моргуновой. Она станет его гражданской женой. Моргунова, как могла, заботилась о больном художнике. Разделяла вместе с ним выпавшие на его долю невзгоды и лишения. Семья эта не была прочной. Саврасов уходил из дома, пропадал, исчезал иногда надолго, потом возвращался. У Моргуновой родились два здоровых ребенка. Это дети Саврасова – сын Алексей и дочь Надежда. Они окончат Строгановское училище. Надежда будет учительницей рисования.
Много лет спустя, в феврале 1917 года, в самый канун исторических событий, Евдокия Матвеевна Моргунова, проживавшая в приюте братьев Третьяковых в Лаврушинском переулке, напишет прошение в Совет училища живописи, ваяния и зодчества о предоставлении ей пожизненной пенсии. Императорская Академия художеств, куда она обращалась в декабре 1916 года, назначила ей смехотворно низкое пособие, учитывая в особенности растущую дороговизну жизни, – 10 рублей в месяц. «Вдове гражданского брака» академика живописи Саврасова было уже за шестьдесят. Оставшись после смерти мужа одна, с двумя малолетними детьми, она воспитала их и сумела дать им среднее образование. Но сын, который помогал ей, был призван на военную службу. Дочь, учительница рисования, помогать ей не могла, сама получала лишь 35 рублей. Однако прошение было подано в самое неподходящее для этого время. Начались такие события, когда никому уже не было дела до живущей в приюте гражданской вдовы художника…
Но это произойдет не скоро. Очень не скоро. Саврасов жил, продолжал работать. Какой бы мучительно трудной ни была эта жизнь, а все-таки огромная радость – ходить по земле, дышать, встречать рассветы и провожать закаты, видеть небо, облака, деревья, цветы, летящие стаи птиц, снег, косой летний дождь, солнце…
Алексей Кондратьевич любил Москву. В этом городе он родился и вырос, стал художником, познал счастье и горе. С Москвой связано у него столько воспоминаний, и приятных и грустных.
Шумный и пестрый, многоликий город. Горят электрические фонари. Мчатся лихачи на рысаках. До самого рассвета шумит, веселится беззаботная публика в знаменитых ресторанах «Яр», «Стрельна», с цыганскими хорами, разудалыми песнями, звоном бокалов. На перекрестках маячат монументальные фигуры городовых в черных шинелях, с шашкой на боку. Надежные охранители покоя сытых и довольных. Они не допустят беспорядка. Когда веселая, пресыщенная удовольствиями Москва ложится спать, на дымных окраинах, в предрассветной мути раздаются протяжные, требовательные гудки заводов и фабрик. И серые людские фигуры, мужчины, женщины, старики и молодежь, подростки, текут бесконечным потоком к заводским воротам. Это тоже Москва, но совсем другая… Москва рабочая, фабричная, трудовая. И Москва угасающих, некогда знатных и богатых дворянских родов, громких аристократических фамилий, Москва дельцов, торговцев, банкиров, уверенно набирающей силу буржуазии, одевающихся по последней парижской моде женщин, щеголей и кафешантанных певичек, дорогих содержанок, преуспевающих адвокатов и докторов. И еще одна Москва, с вечной, неисчезающей Хитровкой, пугающая обывателя бродягами, босяками и уголовниками, своими грязными зловонными ночлежками, Москва трущоб и притонов, затаившихся в темных переулках, возле Цветного бульвара.
И где-то в этом громадном городе затерялся старый больной художник. Жизнь Саврасова проходила в номерах дешевых гостиниц, в меблирашках, в убогих комнатенках, в мрачных домах с вонючими лестницами, в трущобах, в трактирах…
С ним встречался в разные годы знаменитый репортер, писатель Владимир Алексеевич Гиляровский. Первый раз в конце 80-х годов. Он выпустил свою вскоре запрещенную цензурой книгу «Трущобные люди», сотрудничал в газете «Русские ведомости», выражавшей взгляды либеральной интеллигенции и профессорско-преподавательских кругов.
Приятель Гиляровского – художник Николай Васильевич Неврев, преподававший в училище живописи, ваяния и зодчества, известный своими картинами «Торг», «Воспитанница», предложил ему как-то зайти к Саврасову и затем втроем отправиться позавтракать в «Петергоф». Алексей Кондратьевич, беспрестанно менявший свои адреса, жил тогда в меблированных комнатах на Моховой, рядом с Румянцевским музеем. Номер, как рассказал Неврев, ему сняли друзья, чтобы он мог поработать.
Гиляровский и Неврев пришли к Саврасову в солнечный мартовский день. Поднялись на третий этаж. Постучали в дверь, им никто не ответил. Они вошли в комнату, которую занимал художник. У окна стоял мольберт с картиной. Она поразила Гиляровского. На ней изображены были покрытая снегом крыша, освещенная румяным отблеском зари, голые ветви берез с гнездами грачей, сами эти хлопотливые птицы. Именно такой вид открывался из окна. Саврасов спал за перегородкой. Как выяснилось, Алексей Кондратьевич целую неделю трудился, писал этюды для эстампного магазина «Ницца» и для других, менее крупных. Но вот выполнил работу – и сорвался. Разбудить Саврасова не удалось, да и бесполезно это было, он не мог идти завтракать в «Петергоф»…
В другой раз, тоже весной, в марте, Гиляровский увидел Саврасова на углу Столешникова переулка, возле трактира. Художник, как писал он десятилетия спустя, был в коротком летнем пальто, в серых обтрепанных брюках, в разорванных резиновых ботиках, из которых торчали мокрые тряпки. Алексей Кондратьевич вынимал из кармана и считал копейки, очевидно, намереваясь зайти в трактир. Гиляровский позвал его к себе, благо жил он рядом, в Столешниках. Но вот что поразило дядю Гиляя. Внимание Саврасова привлекла ворона, которая сидела на лавине снега, медленно сползавшей с крыши церкви. Она долбила что-то своим клювом. Но снежная глыба достигла края крыши и рухнула вниз. Ворона взлетела, и весь ее вид выражал досаду и недоумение оттого, что так неожиданно исчезла добыча, принадлежавшая ей по праву. Как вспоминал Гиляровский, эта ворона вызвала неподдельный, искренний восторг у художника, который не удержался от восклицания: «Какая прелесть!» Саврасов наблюдал за воронами еще в детстве на улицах Замоскворечья. Целая жизнь прошла, а он остался в чем-то большим ребенком. И как хорошо это – до седых волос сохранить непосредственность и чистоту детской души!
Гиляровский, придя со своим необычным гостем домой, первым делом заставил его переобуться – дал ему обшитые кожей валенки и теплые носки. А то, что произошло потом, описал так:
«Он долго противился, а когда надел, сказал:
– Вот хорошо, а то ноги заколели!
Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались.
– Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые… – и снова сел.
В это время вошла жена – он страшно сконфузился, но только на минуту…
Разговорились. Вспоминали журналы, выставки, художников. Он взял со стола карандаш и спросил бумаги.
– Привык что-нибудь чертить, когда говорю… А то руки мешают…»
В описании этом, сделанном лет сорок спустя после того, как произошла эта встреча, Саврасов выглядит простоватым, страдающим неизлечимым недугом стариком, не утратившим стеснительности, какого-то простодушия и обаяния, говорящим по-простонародному. Конечно, трудно узнать в этом словесном портрете того Саврасова, каким художник был в его лучшие годы. Но можно сказать наверняка, своей прирожденной интеллигентности он не потерял даже в то тяжелое, трагическое для себя время. Кроме того, не следует забывать, что Саврасов не всегда был таким, что было в его жизни в те годы немало трезвых дней, когда он работал с просветленной головой, увлеченно и вдохновенно. Все, конечно, было, но не надо думать, что тогдашний Саврасов – это лишь обитатель трущоб и ночлежек. И тогда был другой, в чем-то прежний Саврасов, и у него была новая семья, дети, и он стремился по мере сил работать.
Находились люди, старавшиеся ему помочь, снять комнату в гостинице, приютить у себя, создать условия, необходимые для творчества. В 1887 году Саврасов поселился у Веры Ивановны Киндяковой, горячей поклонницы его таланта, в Большом Николаевском переулке, на Арбате. Он прожил у нее несколько месяцев, писал картины. А до этого долгое время не прикасался к кистям, его затянула, закрутила, как щепку в водовороте, угарная жизнь в трущобах на городских окраинах. Киндякова, знавшая его давно и всегда интересовавшаяся его судьбой, часто справлялась о нем, но найти, разыскать Саврасова было очень трудно. Наконец один знакомый Веры Ивановны сумел все-таки добраться до него. Он передал ему просьбу Киндяковой прийти к ней на Арбат. Для художника наступила светлые дни. У него была теперь мастерская, и он серьезно взялся за работу. Он создал две хорошие большие картины – «На реке. Вечер» (берег Волги при закате солнца) и «Вид на Москву из Волынского», с необычным, оригинальным мотивом, в пору поздней осени. О них с большой похвалой, даже с восторгом, отозвался в газете «Русские ведомости» критик В. Сизов в своей статье, посвященной последним работам Саврасова.
Киндякова в декабре послала письмо Третьякову. «Зная, – писала она, – что Вы постоянно приобретаете картины русских художников, я решаюсь довести до Вашего сведения обе эти картины, даже без ведома Саврасова». Добрая женщина просила Павла Михайловича навестить художника и посмотреть его работы. «Это, – добавляла она, – его очень ободрит и обрадует. При этом моя покорнейшая просьба не упоминать ни слова о том, что я писала Вам. Он не хочет заискивать ни в ком, но в высшей степени рад, когда его навещают прежние его почитатели». Слова: «не хочет заискивать ни в ком» – весьма знаменательны. Жизнь хотела унизить Саврасова, сломить его дух. Но он никогда не терял веры в великую силу искусства, гордился тем, что он художник.
Помогал Саврасову и живописец Сергей Иванович Грибков, живший в собственном доме у Калужских ворот и имевший там большую мастерскую церковной живописи, где работал вместе с учениками. По вечерам у него нередко собирались друзья-художники: Неврев, Шмельков, Пукирев… Присутствовали и ученики. Было весело, пили чай с пряниками и конфетами; молодежь танцевала под гитару и гармонь. Бывал на этих вечеринках и Саврасов. Случалось, он поселялся у Грибкова и жил подолгу…
Разные были приятели. К сожалению, и безвольные, больные люди. Общение с ними обостряло болезнь художника, мешало ему вырваться из трясины, которая затягивала все глубже и глубже.
Близким, закадычным другом Саврасова стал небезызвестный в те годы литератор Иван Кузьмич Кондратьев, или просто Кузьмич, как его называли товарищи. Это был плодовитый писатель, поэт, драматург. Автор поэм, стихотворений, исторических романов и повестей – из жизни древних славян, из эпохи старообрядческих смут, сочинитель драм, водевилей, шуток. Все эти произведения предназначались в основном для издателей с Никольской. Жил тогда Кондратьев в конце Каланчевской улицы, в доме Могеровского, около вокзалов. Встречавшийся с ним поэт, прозаик, переводчик Иван Алексеевич Белоусов сохранил в своей памяти ряд любопытных деталей, которые привел впоследствии в своих воспоминаниях.
Квартира Кузьмича находилась в чердачном помещении. Собственно говоря – какая же это квартира? Комната с низким потолком, из обстановки – лишь стол, кровать да несколько стульев. Вот и все. Словом – мансарда. В Париже в таких мансардах обитали поэты, художники, непризнанные гении. Люди искусства, бедняки, терпеливо ждавшие своего часа, верившие в то, что наконец взойдет их звезда и они прославятся. Московская богема отличалась от парижской. В мансарде Кузьмича не помышляли о том, чтобы получить признание, завоевать своим искусством мир. Все это было уже ни к чему. Все это бредни молодых восторженных честолюбцев. Кузьмич с удивительной быстротой и легкостью кропал свои произведения. Романы «Великий разгром» – из эпохи кровавых драм и великих смятений, «Церковная крамольница» – о старообрядческих мятежах. Драмы – «Волчий лог», «Пир Стеньки Разина». Историческую повесть «Салтычиха». Поэму «Альманзор». И был вполне доволен тем, что его сочинения приносят ему заработок, достаточный для более или менее сносного существования. Да, Москва не Париж! И даже мансарды не те. Собирались здесь довольно старые люди. Уставшие от жизни.
Сюда почти каждый день являлись Саврасов и известный беллетрист, автор талантливых и правдивых очерков и рассказов из деревенской, народной жизни Николай Васильевич Успенский. Похожий на нищего, красивый седой старик с окладистой бородой. Стены чердачной комнаты увешаны эскизами, рисунками, набросками углем, сделанными академиком Саврасовым. Кузьмич не только любовался работами своего друга, но и пытался подыскать покупателя. Так, 20 октября 1887 года он обратился с письмом к А. П. Чехову, предлагал ему приобрести на «выгодных условиях» оригинальное саврасовское полотно и авторскую копию «Грачей»: «Величина картины 1 1/2 аршина вышины и 1 аршин ширины. Картина весьма эффектна и написана, что называется, сочно. Сюжет ее чисто поэтический и составит в любой гостиной украшение…
Копия с «Грачей» тоже возможна… В случае согласия хорошо бы это устроить на днях. Жду ответа И. Кондратьев». Сохранился и ответ Чехова: «Иметь картину г. Саврасова я почитаю для себя большой честью, но дело вот в чем. Хочется мне иметь «Грачей». Если я куплю другую картину, тогда придется расстаться с мечтою о «Грачах», так как я весьма безденежен».
Друзья встречались и в трактире Сазонова, где собирались интеллигентные, даровитые люди с изломанными, исковерканными судьбами. Успенский составлял прошения для крестьян, приехавших хлопотать о чем-то в город. И был доволен подношением. Саврасов рисовал. Рисовал карандашом или пером. И часто расплачивался рисунками. Или продавал по дешевке свои работы кому-нибудь из посетителей.
Жизнь и Успенского и Кондратьева кончилась трагически. Иначе и не могло быть при том образе жизни, который они вели. Особенно тяжелой была судьба Николая Успенского. Талантливый писатель, выпустивший в 1872 году три тома очерков и рассказов «Картины русской жизни», ставших значительным явлением русской литературы, в конце 80-х годов, чтобы добыть пропитание, вынужден был устраивать представления в трактирах: играл на гармошке, исполнял нехитрые песенки и смешные прибаутки, а его дочь Оленька, с двух лет лишившаяся матери, плясала под музыку. Потом Оля обходила столы, держа в руке шапку отца, и в нее сыпались медяки, а иногда и серебро, дар расщедрившихся и охваченных умилением выпивох. И в самом деле, трогательное было зрелище: благородного вида, должно быть, из бывших, старик с большой седой бородой, и девочка-плясунья в бедном платьице и в стоптанных башмачках. Но никто, наверно, и не подозревал, что этот нищий старик, комедиант, – известный писатель. Вскоре родственникам удалось чуть ли не хитростью выманить девочку, и ее забрали к себе родители матери.
Успенский тосковал о дочери и был уже совсем опустившимся, больным, обреченным человеком.
21 октября 1889 года в одном из переулков Хамовничевской части было обнаружено мертвое тело. Седой старик в рваном пальто. Стали осматривать карманы. Нашли паспорт на имя Николая Васильевича Успенского и несколько копеек. Больше ничего. Похоронили писателя на Ваганьковском кладбище.
Кондратьев тоже не ушел от своей судьбы. Его избили до бесчувствия в какой-то компании, я он умер в больнице. Ho произошло это, когда в Саврасова уже не было в живых.
Надворный советник пришел в фотографию П. Павлова. Петр Петрович Павлов – его зять, муж младшей дочери Евгении. Жизнь Женни сложилась удачно. Павлов, человек с приятным добрым лицом и густыми волнистыми волосами, еще до женитьбы работал в фирме «Шере и Набгольц» и некоторое время учился фотографическому делу в Вене. Теперь у него в Москве своя фотография. Дела его идут неплохо. Между супругами царит мир и согласие. Евгения родила трех сыновей, вся поглощена материнскими заботами. Софья Карловна радовалась, что у младшей дочери прочная хорошая семья. Волновалась лишь о Вере, жившей в Петербурге в гражданском браке с Бочаровым. Она исповедовала строгую мораль и признавала лишь законный брак, освященный церковью. Неопределенность положения дочери, ее будущее, будущее внука внушали ей тревогу. Но когда после смерти Михаила Ильича Вера с сыном вернулась в Москву и все самое страшное осталось позади, Софья Карловна успокоилась: обе дочери с ней, внуки подрастают, чего ей еще надо?
О своем муже она думала все реже и реже. Он как бы остался в туманном прошлом. Растворился в нем. До нее доходили слухи, что он скитается по трущобам, но это уже не причиняло ей боль, а лишь убеждало в том, что она поступила правильно, уйдя от него. Знала она также, что у Саврасова есть женщина, моложе ее намного, что он обзавелся новой семьей, что, кажется, даже родились дети. Но все это не вызывало у нее чувства ревности, было, в сущности, ей безразлично. Весь смысл ее жизни заключался теперь в дочерях и внуках. Все остальное перестало для нее существовать. Наступила старость, и страсти отгорели. Пришло умиротворение. Покой и ясность. Последние годы Софьи Карловны ничем не будут омрачены и потревожены. Она увидит начало нового века и умрет в 1900 году, пережив на три года своего бывшего мужа.
Алексей Кондратьевич изредка заходил в фотографию П. Павлова. Иногда видел дочь Евгению. Непоседливая, неугомонная Женни превратилась в молодую женщину-мать, с живым блеском в глазах и полными яркими губами.
Теперь у него были и внуки, и собственные малолетние дети.
В ателье стоял громоздкий аппарат на треножнике, завешенный темным покрывалом. Саврасов всегда интересовался фотографированием и сам когда-то снимал. В этот раз он попросил, чтобы сделали его портрет. Алексей Кондратьевич был трезв и печален. Болезни одолели его. Oн плохо видел, часто очертания предметов начинали расплываться, принимать зыбкие, неясные формы. Мучала боль в правом веке. Нездоровий образ жизни подорвал его силы, разрушил некогда могучий организм. Он сознавал, что жизнь уходит, что у всего есть свой предел. Может быть, ему хотелось оставить память о себе в виде карточки. Как бы то ни было, но он сел в жесткое деревянное кресло, и его сфотографировали.
Снимок сохранился, дошел до наших дней.
В этом удивительном портрете отразилась вея драма художника и человека. Саврасов в темной рубашке, вроде толстовки, на шее – небрежно повязанный шарф. В сложенных на коленях руках – небольшая рисовальная папка. Лицо больного, измученного человека. Седая, совсем поредевшая борода. Довольно еще темные волосы. Высокий бледный лоб. И из-под нависших бровей – горящий пронзительный взгляд. В этом взгляде – страдание, боль и неоскудевшая духовная сила. И немой укор. Обращенный к кому-то. К жизни, к людям, к близким?.. Трагической образ погибающего художника.
Таким был Саврасов в свои последние годы. Многим этот высокий старик с седой бородой казался похожим на библейского пророка. Несмотря на полунищенское одеяние, ситцевую, стеганную на вате кацавейку, рваные башмаки, грязные опорки, было в его фигуре что-то спокойно-величавое. Все обращали на него внимание. Иногда он стоял на углу улицы, прямой и стройный, в шляпе, с рисовальной папкой под мышкой, и, гордо подняв свою крупную красивую голову, смотрел на толпу, на идущих людей. Пророк? Но нет пророка в своем отечестве…
Саврасов верил в высокое предназначение художника, творца. При всей своей скромности он сознавал, что не зря прожил жизнь, что работы его и имя не будут забыты… Не получив широкого образования, он тем не менее хорошо знал классическое и современное изобразительное искусство, любил и тонко чувствовал, понимал музыку, поэзию, увлекался театром. Он был духовно богатым человеком. Любил Пушкина, чьи стихи были ему близки и созвучны своей ясной простотой, гармонией, народностью. С наслаждением слушал музыку Чайковского, Шуберта, Шопена. Его волновало искусство выдающихся певцов, например, итальянского тенора Джованни Рубини, который выступал когда-то в Москве. В свое время он был заядлым театралом, не пропускал спектаклей в Малом театре с участием Садовского, Шуйского и других выдающихся актеров.
Легенду об опустившемся, но гордом старике, который может вспылить или прокричать свое любимое словечко: «Никаких!» – повторяют многие мемуаристы, как знавшие, встречавшие Саврасова, так и не знавшие его, судившие только по слухам. Но нередко именно так создаются ложные репутации. Почему-то никто из мемуаристов не вспомнил, как Саврасов увлеченно работал в мастерской, живя у Киндяковой. Однако суть даже не в этом. Они знали внешнее поведение художника. Они не заглядывали и не могли заглянуть ему в душу. А душа ею была чистой и доброй. Как только не ломала, не крутила его жизнь, в какие бездны не бросала, а ведь Саврасов внутренне не изменился: остался, как и прежде, человеком духовным, глубоко, сильно и тонко чувствующим, не утратившим способности радоваться жизни и восхищаться ею.
А о том, как жилось ему, говорит одно письмо, найденное на чердаке в 1903 году. Алексей Кондратьевич послал его 17 октября 1889 года в Комитет Общества любителей художеств. Он написал в начале письма слово «Просьба». И поставил многоточие. Просьба, изложенная на двух листах желтоватой бумаги довольно большого формата:
«Милостивые государи!
На основании Устава Общества я имею случай обратиться в Комитет Общества и просить Комитет выдать мне денежное пособие на лечение из фонда престарелых художников.
Я в настоящее время не вижу по часу форму предмета, в этом состоянии я не могу нарисовать или написать что-либо.
По совету моего доктора, я должен на некоторое время дать отдых зрению.
Это одна из причин, заслуживающая Вашего просвещенного внимания.
Почтительно прошу Комитет Общества удостоить меня своим ответом.
А. Саврасов».
Просьбы о денежном пособии. В 1892 году – («При слабых глазах и здоровье, в этом положении я обращаюсь в Комитет Общества…»). Ему нечем заплатить за комнату. В 1894 году («…по совету доктора, я должен на летние месяцы уехать из города в деревню, дать отдых глазам»). Просит выдать 50 рублей под залог картины «Весна. Огороды»…
Добрые, отзывчивые люди стремились обратить внимание влиятельных лиц на тяжелое положение художника. Архитектор А. Н. Померанцев, строивший в Москве верхние торговые ряды, увидел последние работы Саврасова, и они произвели на него сильное впечатление. Желая как-то ему помочь, он в начале 1894 года написал докладную записку и направил ее вице-президенту Академии художеств И. И. Толстому.
«В бытность мою в Москве, – сообщал он, – мне случайно пришлось познакомиться с тем бедственным положением, в котором находится один из выдающихся русских художников Алексей Кондратьевич Саврасов. Достигнув преклонного возраста (А. К. Саврасову за шестьдесят), этот больной человек вынужден жить с женой и двумя малолетними детьми в обстановке столь жалкой, которая едва ли бы удовлетворила самого непритязательного ремесленника, вынужден подвергаться самым крупным лишениям; при всем том, ознакомившись с последними работами А. К. Саврасова, напр., с его картиной «Огороды», виденной мною в числе других его вещей у одного из моих знакомых и написанной в прошлом, 93-м, году, я не могу не выразить уверенность в том, что художник даже за эти последние, бедственные для него годы не утратил своей способности и мастерства по части пейзажной живописи; то же должен сказать и о виденных мною его рисунках. Насколько я мог убедиться из личного наблюдения, бедственное положение художника зависит главным образом от того, что, будучи очень нетребовательным и непритязательным в материальном отношении, он за последние годы попал в руки некоего эксплуатирующего его талант торговца, который, продавая его картины по дорогой цене, сам оплачивает их грошами, постоянно держа художника в состоянии за должности и невозможности сквитаться; из наведенных справок оказалось, напр., что картины А. К. Саврасова, проданные за несколько сот рублей, были оплачены ему несколькими десятками рублей, что известно и самому художнику и на что он даже и не жалуется, по-видимому, почти примирившись со своей тяжелой долей».
Померанцев просил вице-президента оказать помощь Саврасову, полагая, очевидно, что лучшей формой такой помощи будет назначение ему пенсии. И этот сигнал бедствия тоже не был услышан. Он не пробудил милосердия в надменно-эгоистичных людях, стоявших во главе Академии художеств. Единственное, что сделала петербургская академия, – послала Саврасову, и то лишь через год, денежное пособие – 100 рублей. Вместо пенсии – разовая подачка.
В декабре следующего, 1895 года благородный человек с грузинской фамилией А. С. Разиадзе обратился с письмом к Третьякову. Письмо это было следующего содержания:
«…Старик Алексей Кондратьевич Саврасов в настоящее время доживает свой печальный век в такой бедности, в таком бедственном положении, на которое невозможно смотреть равнодушно. Последние годы он работал по мере сил и мог еще кое-как перебиваться, но вот уже около года, как он ослаб настолько, что работать почти не может; теперешняя жизнь его похожа на медленное умирание. Он получает от Общества месячное пособие в 25 рублей, но можно ли существовать на эти деньги вчетвером, имея двух малолетних детей?
Конечно, если обратиться к прошлому, то нельзя не признать, что в теперешнем своем бедственном положении художник виноват сам, что причиной всему послужила его несчастная слабость; но, с другой стороны: какой же горькой бедою и пришлось ему искупать свою вину! Теперь, когда к концу дней своих ему удалось победить эту слабость, на него поистине жаль смотреть – так ужасно его положение.
Если не к Вам, рука которого всегда щедро открыта для художников, то к кому же обратиться в настоящем случае? Я и делаю это, но делаю без ведома Алексея Кондратьевича, который, быть может, и не решился бы сам беспокоить Вас».
И в конце автор письма сообщал подробный адрес Саврасова – между церковью Смоленской божьей матери и Бородинским мостом, во 2-м Тишинском переулке, дом Разживиной, квартира № 7. Павел Михайлович Третьяков, не в пример Академии художеств, быстро откликнулся на это письмо и послал Саврасову значительную сумму денег, которая явилась существенной поддержкой дня него и его семьи.
В доме по 2-му Тишинскому переулку художник, ослабевший, полуслепой, отказавшийся от своей злосчастной привычки, провел последние почти два года, отпущенные ему судьбой, вместе с Евдокией Моргуновой и маленькими детьми. Он уже не может работать. Кисти, краски, карандаши теперь ему уже не нужны. В углу стоит мольберт, покрывшийся паутиной. На полу у стены – несколько неоконченных этюдов, два-три подрамника с натянутым холстом, большая папка с рисунками.
Саврасов, в просторней и длинной темной ситцевой рубахе, в мятых полосатых штанах, в калошах, надетых на босу ногу, сидит на кровати, застеленной розовым одеялом. На металлических спинках кровати четыре облезлых пожелтевших шара. Алешка и Надюша играют, сначала мирно, потом начинают ссориться. Мальчик хочет вырвать из рук сестренки матерчатую куклу с растрепанными льняными волосами, но она не отдает, держит крепко. Все же ему это удалось, и Надя плачет, ревет. Старый отец начинает ее успокаивать. Он велит сыну вернуть ей куклу.
Дети, поиграв, поссорившись и помирившись, идут на кухню, где их мать готовит обед и откуда через дверь тянет запахом щей и жареного лука. Саврасов продолжает сидеть на кровати, ссутулившись, наклонив свою большую голову и опершись руками о колени. Его руки, темновато-красные, со вздувшимися венами, с длинными, когда-то тонкими и ухоженными пальцами, кажутся огромными. Он понимает, что конец близок, но не чувствует ни жалости к себе, ни обиды. Смерть может быть жестокой и беспощадной нелепостью и может быть избавлением. Все зависит от того, когда и к кому она пожелает явиться. Природа мудра и дальновидна: если человек устал жить, то ему лучше уйти. Навсегда. Совсем. Хорошо умереть, не страдая. Заснуть и больше не проснуться.
Алексей Кондратьевич тяжело переносил свое вынужденное бездействие. Тем более что последние лет пятнадцать он работал не покладая рук, чрезвычайно много.
Раньше, когда он преподавал в училище и у него было постоянное жалованье и еще частные уроки, он мог работать для себя, делать то, что ему хотелось, нравилось, мог думать, бродить с этюдником в окрестностях Москвы, выискивая в природе нужный ему мотив. Теперь он вынужден писать и писать, безостановочно, постоянно, чтобы заработать на жизнь. Ведь после того, что с ним произошло, ему стали платить за этюды и картины в десять, а то и в двадцать раз меньше, чем прежде. Распространялись слухи, что художник погубил свой талант. Поэтому пусть получает за свое теперешнее искусство то, чего оно стоит. Но вот что интересно. Те самые люди, которые говорили об этом, распускали подобные слухи, продавали приобретенные ими за бесценок полотна Саврасова с огромным для себя барышом. Профессор архитектуры Померанцев доказал это с помощью неопровержимых фактов. Так в чем же дело? Или художник все же оказался в творческом тупике, утратил свое мастерство? Вопрос этот непростой.